Часть 30 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лучом лицейских ясных дней!
На обратном пути я думала о мелькнувшей женщине: конечно, это была Наталья Дмитриевна Фонвизина, последовавшая за своим мужем Фонвизиным в Сибирь, безутешная вдова, пережившая мужей-декабристов, не любившая, хоть и уважавшая первого и обожавшая Пущина. Она возникла не как галлюцинация, а как фантомный образ, такие тульпы умели создавать маги Тибета, но кто создал фантомный образ сейчас? Я сама? Вряд ли. И тут мне вспомнился сочувствующий взгляд старой церковной свечницы. Не она ли? Может быть, ее дед-священник видел, как в этом же соборе в Бронницах ставит свечу к распятию, горько плача об умершем Пущине, Наталья Дмитриевна? И рассказывал об этом внучке? И я – плачущая над свечой – пробудила в ней то давнее воспоминание, а оно вернуло скорбный женский образ, живший долгие годы в памяти ее деда и пробужденный уже в ее собственной памяти сильнейшим сочувствием? Добрая, добрая старая свечница.
Или… или все-таки то была душа Натальи Дмитриевны Фонвизиной? Кто ответит?
* * *
Пока дом на Оке реставрировался и достраивался, мы снимали дачу, похожую на маяк, в ближайшем поселке. Почему-то в нашей деревне никогда не было ни одной радуги, а здесь после каждой грозы возникали в небе разноцветные двойные мосты.
Иногда Димон уезжал в город дня на три, и мы ночевали с Аришкой одни, я зажигала на первом этаже ночник и на диван, стоящий чуть в отдалении от лампы, но видимый снаружи через окно, укладывала одеяло, придав ему с помощью подложенных под него подушек форму спящего человека, который чуть поджал ноги и укрылся с головой. Засыпая, я однажды подумала: там, на первом этаже, спит мой муж – и рассмеялась. Мой муж всего лишь муляж. И вспомнила, как Димон с обидой однажды припомнил мне, как в пору наших с ним предбрачных катаний мы зашли в кафе и я вдруг заметила, что на моем стильном пиджаке сбоку небольшая дырка. Откуда она взялась, так и осталось неясным, но, чтобы ее никто не заметил, я попросила Димона все время сидеть и стоять около меня с того бока, где она обнаружилась. И Димон иногда с горечью говорил: «Я нужен тебе лишь для того, чтобы закрыть дыру».
– Что ты имеешь в виду? – удивлялась я.
– Твою непрактичность. Твой идеализм – в первые годы нашей совместной жизни он меня даже восхищал, а сейчас только раздражает. И вообще ты никогда не любила меня, это ваша родовая сила притянула меня к тебе, чтобы в самые тяжелые годы ты могла спокойно писать свои картинки, не думая о куске хлеба. Ведь ты рыба! А все твоя бабушка Антонина Плутарховна!
В дачном поселке, где мы снимали дом, была старуха, к ней ходили лечиться и местные, и дачники. Рассказал нам о ней мальчик, познакомившийся с Аришкой, когда она гоняла по дорожкам поселка на своем велосипеде. Он попросил прокатиться, и она разрешила. Мальчик был местный, очень худенький, с грустными умными глазами; он недавно переболел туберкулезом и про своего отца, который зарывает родившихся котят в песок, чтобы они сразу задохнулись, говорил с недетской печалью.
– Твой отец плохой, – сказала ему Аришка.
– Я делать так никогда не буду, – ответил мальчик. – Он и меня бьет.
А мне подумалось, что заболел он туберкулезом оттого, что легкие его не выдержали жестокой атмосферы родительского дома.
Боже мой, а ведь, когда в клетках кричали от боли пушистые кролики, с которых сдирали их мягкие шкурки, Димон писал эротические любовные романы и учил Люсю игре на фортепьяно!
Страшная сила проекций не дает людям освободиться от жестокости навсегда; сын берет охотничье ружье, преодолев свое собственное нежелание стрелять в зверей, только потому, что так делал его отец, служивший для него авторитетом, образ отца довлеет над его жизнью и душой.
Старуху знахарку я встретила на тропинке в дачном лесу и сразу поняла, что это именно она: мальчик описал ее очень точно. Я сама подошла к ней и поздоровалась, сказав, что слышала о ней от местного парнишки.
– Небось мною пугал? – улыбнулась она.
– Нет, наоборот, говорил, что вы всех здесь лечите.
– Лечу.
– Моя бабушка тоже иногда помогала людям, научилась от такой же врачевательницы, как вы, дай вам бог здоровья.
– И тебе, деточка, – сказала она, улыбнувшись по-доброму, – и тебе. Если что понадобится, приходи, дверей я раньше не закрывала, но теперь здесь люд пришлый, сижу за семью замками, так что стучи погромче.
Помощью дачной старушки знахарки я не воспользовалась, но приехавшей погостить на три дня Юльке она помогла: боль в ноге, травмированной очень давно, еще во время танцев на сцене, прошла; мазь «от бабушки» хранилась у Юльки очень долго и помогала ей всегда.
* * *
А рано утром я спускалась по витой деревянной лестнице вниз, торопливо вынимала из-под одеяла подушки (мой муж проснулся и ушел на работу – так шутила я сама с собой), но, если Димон звонил, дабы сообщить, что еще на одну ночь останется в городе, вечером все повторялось: в темноте под одеялом образовывался силуэт спящего – и спящий этот был моим мужем; чем чаще Димон отсутствовал, тем больше я в это верила.
А теперь я уже точно знаю: моим настоящим мужем и отцом Аришки действительно был не Димон, а тот муляж, который охранял наш с Аришкой сон на съемной даче.
Мне-то самой, в сущности, ничего не жаль. Жаль только, что в доме на Оке осталась библиотека моего отца, мои рисунки и картины, мебель, купленная вместе с Димоном в «Икеа», там же покупали мы и посуду, и постельное белье. Книги они сожгут, мои картины и рисунки выбросят, мебель продадут. Юрий предлагает поехать и забрать картины, рисунки и книги. Но я не могу видеть этих людей.
Там, на съемной даче, мне было хорошо и одной: Аришка играла во дворе с грустным мальчиком, а мне нравилось сидеть на светло-деревянной лестнице и смотреть в небольшое окно на недалекий луг. В то лето почти не было сырых, ненастных дней, а каждая мимолетная гроза заканчивалась торжеством радуги. По вечерам от дальней кромки леса, размывая четкие очертания стоящих за лугом деревенских домов и вскоре поглощая в своей молочной дымке их полностью, на луг выползал туман; сначала он, точно гигантское призрачное мифическое животное, только вытягивал лапы, потом начинал ползти по лугу, желая его обнять, и вот уже под его невесомой тушей скрывались маленькие травяные кусты, потом исчезала трава – и туман, поднимаясь на лапы, начинал двигаться к нашему дому; Аришка подбегала ко мне, прилипала к стеклу, и мы с ней не замечали, что наш маяк давно уже затонул в мягких объятиях мифического великана…
Вечером, укладывая спать Аришку, я рассказывала ей какую-нибудь тут же выдуманную сказку, и в том месте, где с героями происходило что-то опасное, Аришка садилась на постели и тревожно спрашивала, а па приедет, и, если Димон отсутствовал, я все равно говорила – уже приехал, и она засыпала под счастливый конец сказки, когда все опасности оказывались мнимыми, а маленькие мужественные герои, победившие страх и преодолевшие все трудности, оказывались настоящими победителями… И я могу и сейчас сложить на диване под одеялом подушки так, будто там лежит уставший после работы мой любимый муж. Которого у меня, как выяснилось, никогда не было. Как сказал Анатолий: «Вы ему никто».
Но и дивана в квартире нет: его года три назад увезли в деревню и поставили в гостевой дом.
Сама я ничего не боюсь. Даже бедности. Буду работать, пока смогу. Я и так работаю всю жизнь и никогда не была «буржуазной женой», что так бесило Димона: он хотел, чтобы его супруга торчала в салонах красоты, делала подтяжки лица, одевалась из бутиков, устраивая ему скандалы, чтобы он купил ей новое норковое манто или бриллиантовые серьги. А я не носила ни золота, ни натурального меха, не ела и не ем мяса и ни разу в жизни не воспользовалась услугами косметического салона!
Проблема в Аришке.
* * *
И по документам я ведь не являюсь вдовой: черный цвет траура вместе со всем остальным украла у меня Алла Беднак. Точнее, украли они. Шефом этой ловкой операции был Анатолий, он и написал поддельное заявление в суд от имени Димона и дал взятку его представителю, правда, главная исполнительница спектакля оказалась ему не совсем чужой: как выяснил Юрий, фамилия нынешней жены Анатолия… Беднак! И Анатолий никогда не был военным, дважды судимый, он в девяностые занимался бизнесом – продавал деревянные поделки заключенных.
Иск пятинедельной вдовы судья Данилов Илларион Борисович, брат которого, бизнесмен, был знаком с Инной Борисовной, полностью удовлетворил. И, думаю, благодарностью безутешной вдовы остался доволен. Ей, к ее законной половине, переходила и моя супружеская доля, и, что самое для меня страшное, переходила доля квартиры, в которой второй год лежала, отвернувшись к стене, исхудавшая как скелет моя дочь.
Но почему, почему я до сих пор жалею Димона?!
Может быть, душу Димона убил тот прочитавший все его рассказы и повести главный редактор – выстрелом, жестоким приговором: «Все это – напрасно потраченная жизнь»? Не тогда ли у Димона заболела рука? Но ведь он был не прав! Я и сейчас повторю: Димон, ты был талантлив, только не сумел выбрать свою колею, ведь, несомненно, ты мог стать выдающимся актером, если бы не твой страх, что на сцене ты будешь смешон из-за маленького роста, – тебя влекли драматические, а не комедийные роли – и если бы не проекции образа отца, заставившего тебя следовать не своей, а его дорогой, и образа прадеда-купца, который погубил в тебе все ростки духа.
Бедный Димон.
* * *
Через несколько дней после решения суда мне приснилось, что он мчится на машине в деревню, чтобы проститься с домом. Димон любил его; на стенах висели мои пейзажи, а его маленький кабинет на втором этаже, который он все-таки выторговал, чтобы быть к нам с Аришкой поближе, был оформлен моими дружескими шаржами на него самого: к каждому дню рождения Димона я делала или новый рисунок, или дарила ему картину… И вот в моем сне, войдя во двор, Димон вдруг падает на асфальтированную дорожку и с ним начинает твориться что-то странное – точно ноги и руки его выворачивает кто-то невидимый, Димона корчит от боли, и я понимаю, что он испытывает там страшные мучения из-за того, что сделал против нас с Аришкой.
Я прощаю тебя, Димон.
Еще через несколько ночей я снова увидела во сне Димона. Там же, в деревне, он выходит из дома, крикнув кому-то: «Ждите, я к вам вернусь!» – идет по саду, садится в белую машину и, обернувшись, смотрит на меня – взгляд его совершенно пуст, и я во сне знаю, что мы с ним никогда больше не увидимся; через мгновение он отворачивается, его машина быстро выезжает со двора, причем не в обычные ворота, а напрямик, через сад (в реальности она бы там не прошла), – и выезжает не на шоссе, а в пустое пространство, которому нет конца…
Летающая улитка
…и тропинка, выводящая к реке, темная от влажных больших деревьев, и листья их, усыпанные сплошь улитками, миллионы улиток, они падали, на них страшно было вдруг наступить и приходилось пристально смотреть под ноги, чтобы не раздавить крошечный завитой домик, и тропинка, выводящая к реке.
…и река, и сухой песок, привезенный с другого берега, где постоянно и надрывно гудела машина, вымывающая гравий, и какой-то мальчик, пахнущий тиной, сидящий на лодке, свесив ноги в воду, упругие и загорелые ноги, искусанные комарами, и река, и песок.
…и непонятная грусть то ли об уходящем детстве, то ли о том, что сбудется, конечно, но станет незаметным, как собственная кожа, то ли наоборот о чем-то, чего никогда не будет, да и нужно ли оно, а всё равно грустно, так и бредешь по песку, привычно не замечая утомительного гудения на том берегу, наклоняешься, подбираешь ракушки, правда, ракушка – это бабочка, сложившая крылья? – останавливаешься у воды и замираешь, когда мальки мгновенной сетчатой тенью проскользят над золотистым дном и опять пугливо уйдут в глубину, и непонятная грусть.
Все было так. Все было, как бывает у всех. Длинные выгоревшие волосы, первые долгие вечера у костра. Кажется, чуть обгорели ресницы? Шумящий лес, опрокинутая лодка, мальчик, пахнущий тиной. Нравился? Тем, что так прост – и оттого непонятен. Деревенский мальчик – как удивительно! Жить всегда в деревянном покосившемся доме, кудахчут куры – разве можно убить того, кого вырастил сам? – собаки валяются в пыли, что за странная жизнь, разве она еще существует, разве автомобили не смяли зеленые крылья травы, разве самолеты не подрезали серебристые волны деревьев, не сломали, не раздавили, не унесли потом туда, туда, куда скоро устремишься и ты, маленькая любительница автомобилей и самолетов, глядящая тогда на его искусанные комарами коленки, точно в собственный сон, нет, в два угловатых, незавершенных собственных сна, только сны, только дрема, мой друг, только пузыри-фантомы на поверхности твоей воды, впрочем, так всегда и у всех. А возможно, и вообще никогда-никогда-никогда, и все начинается лишь сейчас. Ты прав: все начинается лишь сейчас.
Никогда. Я настаиваю, слышишь. Будущее целую, а прошлое давно сгорело. Ничего. Кажется, твои ресницы тогда чуть-чуть опалило? Не было, не было никакого тогда. Никого. Но твои ресницы… Мои? Нигде. Спроси меня, что там позади, в той глубине, в той темноте, и я скажу: пустота. Я отвечу тебе, не солгав: ты прав, никогда ничего никого нигде. Все действительно начина… нет, началось, уже началось.
И тропинка, и река, и непонятная грусть.
Маленькой любительницы автомобилей и самолетов больше не существует. Она приземлилась, приникла к земле, застыла? Нет, она превратилась.
И тропинка.
Да, я никогда не боялась пойти по незнакомой дороге, тропе, дорожке, тропинке (дальше продолжай сам, их много – слов, обозначающих неожиданную возможность выбрать, свернуть, повернуть, изменить, измениться), я любила мчаться по неизвестному ночному шоссе – когда огоньки, огоньки, огоньки. Миллионы светящихся жизней, завиваясь поземкой, мимо, мимо. Но мне кажется, что я шла и шла, и летела, и даже ползла (множество существует глаголов, которые ты можешь подобрать сам) только к той, увиденной мною во сне тогда (тогда – только сон, только сон), но существующей лишь в сейчас. И в завтра? И в завтра. Не бойся), к той зеленой тропинке, в темных деревьях затерянной, листья которых усыпаны крошечными ракушками, домиками улиток.
И река. И песок.
Она превратилась в улитку.
Ступая медленно по ее завитку, ты попадешь в океан.
Ухо Вселенной.
Завязь жизни иной. Маленький инопланетянин, привет!