Часть 29 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Так вот, он был уверен, что переступил черту отнюдь не нравственную – про нравственность свою он не думал в последние годы вообще, поскольку его единственной целью было выжить, продлить свое земное существование любой ценой, – черта была как раз та, о которой сказала сейчас Юля. Но гибель свою он не считал наказанием за то, что предал жену и дочь, а полагал следствием нарушения им самим той «дьявольской сделки» с женой, когда он, чтобы не нарушить запрет своей судьбы – не иметь для себя ничего сверх прожиточного минимума, – проявил жадность и решил стать «победителем», то есть захватить все. Возможно, он уже чувствовал, что конец его близок, – и соблазн умереть королем пусть некрупного, но королевства был велик. И оказался сильнее желания выжить.
– Потому ему бы и средство твоей бабушки не помогло, – сказала Юлька. – А ненужная операция погубила его. Он ведь сказал тебе во сне, что не умрет, а погибнет.
– Не факт, что вообще это средство бы помогло, – добавил Юрий, – но шанс был. Даже если у него и не было рака.
Я молчала.
– И что самое интересное: я уверен, этот Анатолий наврал ему, что сам болел раком и выздоровел, когда всю собственность переписал на жену. И Димон фактически в последний момент переписывает все на подложенную ему Анатолием аферистку: я нашел в Интернете, что Алла Беднак судима и получила несколько лет назад год условно за махинации с компьютерами. И знаете, мои дорогие, – он вздохнул и улыбнулся, – Димон не был никаким черным колдуном, я материалист, а был он просто дураком, который верил во все суеверия, а суевериями сейчас полон мир, и они управляют подсознанием тех, кто прячется от самих себя. И вследствие своей глупости Димон и попал под влияние Анатолия.
Я писала ему сообщение за сообщением, пересмотри свою жизнь в последние годы, ведь ты предал все идеалы своей юности, полностью отошел от того духовного пути, которым шел. Старый священник мне сказал, что знает случаи полного выздоровления от этой болезни, но выздоровление возможно, только если больной изменится сам – воспримет посланное ему страдание как очищение от налипшей на его душу скверны; сначала должно произойти духовное исцеление, писала ему я, ты должен в первую очередь победить ненависть, которая разрасталась в тебе, болезнь и есть твоя ненависть! Ты пошел по ложной дороге, посчитав себя виннером (у него был даже такой электронный адрес), стал служить только золотому тельцу, а не честному труду, не поиску истины. Ты сам говорил мне двадцать лет назад, что смысл твоей жизни – поиск истины! Если ты вернешься на ту дорогу, которой шел в молодости, душа твоя преобразится, тело победит болезнь – и ты будешь здоров. В каждом сообщении я повторяла: ты можешь выздороветь, Димон! Но параллельно духовному самоисцелению, не отказываясь и от медицинской помощи, ты обязательно должен найти то средство, которое знала моя бабушка. И каждый раз почта штамповала: «Ваше сообщение получено. Ждите ответа».
– Выздоровления Димона хотели только вы с Ариной, и как раз дочь он бросил, а тебя возненавидел, – грустно сказал Юрий. – А ведь остальным нужна была его смерть. Потому он был обречен.
* * *
Когда родилась Аришка, наши с Димоном катания по случайным дорогам области не прекратились и, если он предлагал прокатиться, я с удовольствием соглашалась. Но теперь мы брали с собой ребенка. И вот что странно: когда мы болтались на машине с Димоном вдвоем – близ города Н. или в Подмосковье, – ни разу он не свернул на какую-нибудь неизвестную дорогу, где автомобиль бы застрял, попав в непригодную колею. Но теперь, когда с нами была малышка, с Димоном стало происходить непонятное: внезапно он сворачивал с шоссе на совершенно незнакомую проселочную дорогу, проехав по которой с полкилометра, машина начинала буксовать и в конце концов увязала так, что самостоятельно выбраться из ямы не было никакой возможности.
Первый раз мы застряли осенью, Аришке было десять месяцев, и, поскольку Димон сказал, что мы едем на часок, не более, так, прошвырнемся и все, я никакой еды с собой не взяла. Едва колеса завязли в какой-то трясине, утопившей колею, я с отчаянием поняла: ребенок вот-вот захочет есть, а выбраться отсюда самим шанса нет – колеса погружались все глубже и глубже, машина накренилась, Димон бегал и собирал с земли сухие ветки, пытаясь, засунув их под колеса, хотя бы как-то приостановить медленное, но упорное наше погружение в болотистую грязь. Я стояла, держа на руках Аришку, и уже готова была заплакать от страха и отчаянья.
Спасло нас чудо.
Внезапно на дороге появился мотоцикл с коляской, им управлял мужчина, одетый легко, хотя был октябрь, – в джинсы и обычную майку без рукавов, у мужчины были огромные мускулистые руки и очень широкие плечи, хотя, когда он сошел с мотоцикла и подошел к нам, стало видно, что, несмотря на богатырское сложение и мощнейшие бицепсы, роста он среднего. Не сказав нам ни одного слова, он быстро наклонился, подхватил нашу машину, приподнял ее и передвинул на сухое место дороги. Отряхнув руки, он улыбнулся мне, сел на мотоцикл и умчался. Года через два в журнальчике «Тайны двадцатого века», где, кроме статей про оборотней и вампиров, появлялось много интересного, я с удивлением обнаружила письмо читательницы, рассказавшей, как завязли они однажды на совершенно пустой лесной дороге и уже почти потеряли всякую надежду выбраться, как вдруг раздался гул мотоцикла и неизвестно откуда появился богатырского сложения мотоциклист в синих брюках и трикотажной белой майке, который, спешившись, просто вытащил их машину, точно весила она всего несколько килограммов, а затем, не проронив ни слова, уехал…
Второй раз наша машина застряла зимой – и как раз тоже на глухой лесной дороге. Димон совершенно безбашенно свернул с широкого шоссе, черного и влажного от растаявшего снега, и повел машину в глубь леса.
Арише было два с половиной года.
Снега тогда выпало очень много, потом подморозило, но вдруг резко потеплело – сугробы стали чернеть и оседать. Заехав в самую глубь сосняка, машина забуксовала. Димон выскочил, глянул, сообразил, что ситуация аховая, и, конечно, начал орать, обвиняя меня в том, что я не остановила его, когда он решил на эту идиотическую дорогу свернуть.
– Я просила тебя ехать только по шоссе.
– Шла Шаша по шосэ и шашала шушку! – проорал он. – Не слышал я твоего предупреждения!
Мы выехали после четырех дня – и теперь быстро темнело. Димон, освещая себе путь зажигалкой, снова бегал, суетился вокруг колес, совал под них ветки, сажал меня за руль, а сам пытался толкать машину. Деятельность он развел бурную, но совершенно безрезультатную. Стало совсем темно. Ребенок заплакал. Димон включил фары. Я успокоила Аришку, усадила ее на заднее сиденье, и она задремала.
– Завязли?
Голос сначала прозвучал из темноты, но тут же в круге света появился и говорящий – сухонький дед, опирающийся на палку.
– Здесь и трактора-то не ездиют, – сказал старик, – и не ходит никто.
Димон смотрел на него точно остолбенев.
– А вот если ехать прямо по моим следам, куда я сейчас иду, там будет поселок, а из него в сторону, против лесу, выходит уже асфальтированная дорога.
И старик спокойно пошел дальше: его беззвучные шаги казались очень медленными, но скрылся он из виду почему-то достаточно скоро.
И тут я вспомнила, что в багажнике лежит толстая деревянная доска, купленная в хозяйственном магазине с отдельным набором деревянных крючков, на которые предполагается, прикрепив их, вешать всякие ложки-поварешки и полотенца. Я достала доску и, не сняв с нее целлофана, сунула под заднее колесо. Димон, увидев это, наклонился и запихнул доску еще глубже.
– Садись за руль, а я подтолкну, – сказал он вяло, без всякой надежды в голосе.
И я села за руль, и – о счастье! – машина поехала.
– Блин! – крикнул Димон. – Скорей пусти меня, пока ты снова куда-нибудь не вляпалась!
Мы медленно ехали в том направлении, куда недавно ушел старичок, и когда показались огоньки поселка, Димон повернулся ко мне и, чуть притормозив, спросил:
– Старик-то откуда взялся в лесу в темноте? Небось тебе вспомнились истории про лесных призраков умерших людей, в пионерлагере в детстве слышал. Все заснут, а я лежу ворочаюсь.
– Да шел из соседней деревни через лес, – сказала я, – местные хорошо знают дороги.
– Испугалась сначала?
– Немного. Но… – Я засмеялась. – В свете огней все устрашающие проекции тают…
* * *
Из-за того что в деревне появился Анатолий, я запретила Аришке туда ездить. Но не только Анатолий был причиной: я уже рассказывала, что два несчастных молодых гастарбайтера-узбека, что показывали нам клетки с кроликами, были незадолго до гибели Оли, сестры Люси, найдены мертвыми – кто и за что с ними разделался, осталось неизвестным: полиции нет особого дела до мигрантов из бывших союзных республик.
Да и сама Аришка не горела желанием ехать туда после нашей последней поездки. Но Димон в своей вечной спекулятивной манере растрезвонил по всем знакомым, что отвратительная мать не дает отцу видеться с дочерью! Меня осуждали. Особенно, конечно, старалась «чадолюбивая» Инна Борисовна, заставившая свою дочь, поскольку богатый любовник не изъявил желания жениться, сделать аборт, прервав на большом сроке беременность. Обо всем мне рассказывал сам Димон, любивший сплетничать, как сидящие на скамейке возле подъезда старые мещанки.
– Инка тебя сильно осуждает, что ты отрываешь от меня Аришку, – говорил он мне, – для нее тема детей болезненная. И все мои друзья осуждают, не только Инка! Как так – не пускать дочь к отцу на субботу-воскресенье!
– Ты, Димон, – сказала я ему тогда, – как хормейстер, создал хор осуждающих меня и сам же попал под его влияние. Я не пускала Аришу потому, что сначала в деревне обосновался твой судимый кроликовод, теперь криминальный Анатолий, она же еще почти девочка, и я не хочу для нее таких контактов.
– То есть отцу ты ее безопасность не доверяешь, понятно.
И, вдохновляемый хором, Димон однажды просто украл Аришку – то есть сначала повел ее в трактир «Елки-палки», с него он, кстати, слизал оформление столовой гостевого дома, все эти глиняные горшки и подсолнухи, правда, по соседству с дорогим бильярдным столом, поставленным возле некрашеных лавок, они казались мне нелепыми до смешного – точно кокошник на голове мотоциклиста. А после трактира просто погнал машину по МКАД, вырулил на Рязанку и помчал.
– Ма, – позвонив мне из машины, шепотом сказала шестнадцатилетняя Аришка, – сделай что-нибудь, я не хочу туда ехать.
– А сама ты не можешь попросить, чтобы он вернулся?
– Он орет. Потребуй ты.
Я позвонила тут же Димону и потребовала, чтобы он вез Арину обратно. Не знаю почему, но именно в этот раз Димон обиделся на меня так сильно, как не обижался никогда. Развернувшись в Бронницах у собора, он довез Аришку до конечной станции метро юго-восточной ветки – и уехал. И мне стало его жаль. И когда его не стало, мне почему-то все время вспоминалась последняя, прерванная мной поездка Ариши в деревню – и сильнейшая обида Димона. И я поехала в Бронницы, чтобы там, в том соборе, ставшем последней точкой на совместном пути отца и дочери, после которой он резко свернул и помчался от нас уже к своей гибели, попросить у души Димона прощения. Я убеждала себя, что абсолютно не виновата в его смерти, наоборот, послала ему панацею от его болезни, до его последнего дня писала ему, что он может выздороветь, что нужно преображение души, тогда и тело станет другим, как бы отбросив больное, как изношенное пальто. Я вспоминала, что даже его Алле Беднак я посоветовала в сообщении, отправленном Димону, найти лучшую книгу по уходу за ребенком от первого дня до года, по которой растила Аришку – и она ни разу не болела будучи грудной. И все равно чувствовала перед Димоном вину: Димон видел вместо меня свое ненавидящее отражение – оно и послало ему обратно его черную стрелу.
Нет, говорила я себе, он не был мерзавцем. Он был просто трусом. На дорогах, когда он перегонял машины из столицы на восток, или в странствиях по тайге он проявлял мужскую смелость – но там, где начиналось пространство знаков и образов души, почва становилась зыбкой, за каждым кустом таилось нечто неизведанное, в силу его непознанности и непроявленности представляющееся Димону значительно более опасным, чем реальные братки на трассе или Анатолий рядом. А когда смерть посмотрела ему в лицо, он стал испытывать уже не мистический страх с паранойяльным оттенком, а страх тотальный – и попытался рвануться к жизни, как Тургенев с корабля, оттолкнув меня и Аришку и ухватившись за Аллу и ее грудного ребенка, как за канат и спасательный круг. Спасательный круг оказался чугунной гирей, а канат удавкой. И труп Димона в ускоренные сроки сожрали акулы.
И конечно, утешала я себя, иск, поданный от его имени в суд за семь дней до смерти и даже подписанный не им, а его представителем, был аферой: сам он этого сделать уже не мог.
* * *
Я поехала в Бронницы. Был очень холодный день, ехать нужно было от метро «Котельники», до которого от моей станции минут тридцать. Автобус пришлось ждать, стоя на ледяном ветру. Я оделась слишком легко – и замерзла. На выезде из Москвы образовалась пробка, автобус в нее встрял надолго, а потом еле полз еще минут пятнадцать, пока не выбрался на свободное Новорязанское шоссе. Через Бронницы мы обычно проезжали с Димоном и Аришкой, когда ехали в деревню, видели возвышающийся над центральной частью города собор Михаила Архангела, я мельком рассказывала дочери, что о городе знала: конный завод, с давних времен поставлявший лошадей царской семье, внук Пушкина, отметившийся там как губернатор, Фонвизины, Пущин… Но, к стыду своему, вышли мы в Бронницах всего один раз – чтобы поесть в «Макдоналдсе». Димон не тяготел к истории вообще, терпеть не мог музеи, почти ничего не узнавал о том месте, где оказывался. Он бы не знал даже событий, связанных с домом, который, как сам он выражался, его к себе притянул, если бы не старик Цыганов, рассказавший ему о первом его хозяине – Лукине.
– Мне достаточно ауры места, – говорил Димон, – я в нее погружаюсь как в книгу, врастаю – это сильнее любой истории.
Что ж, возможно, он был прав.
В Бронницах я сразу пошла в собор, заказала сорокоуст, поставила свечу к распятию и, глядя на ее едва колышущееся пламя, молилась и просила душу Димона простить меня за то, что я не дала побыть им с Ариной в деревне. И за все, за все просила меня простить. Ведь иногда я могла обидеть его своим ироничным словом, несовпадением взглядов, критикой его женских романов, особенно последнего, где он, как Пигмалион, лепит из Люси звезду или светскую львицу… Сейчас, когда я стояла и смотрела не отрываясь на тающую свечу и едва сдерживала рыдания, а слезы уже текли и текли из моих глаз, мне и его любовные романы представлялись не такими пошлыми, и сам Димон казался просто беззащитным перед жизнью, навязавшей ему свои продажные шаблоны и жестокие правила. Тот Димон, с которым мы когда-то катались не по загородным дорогам, а по краю разваливающейся страны, еще был подвержен чистым идеалам: он хотел выглядеть серьезным и думающим писателем, бессребреником-философом; новое время в новой стране навязало ему вместо идеалов и поиска истины «тренды» и «бренды» – и респектабельный немолодой мужчина с красивым стремительным профилем, одетый из бутиков, объездивший весь мир, имеющий в кармане банковские карты с увесистым содержимым и очередную молодую любовницу, изгнал из своей души навсегда того философа-романтика, который, ночуя один в тундре, вел одинокие беседы с самим Богом. И я – как вечное напоминание о прошлом – вызывала у Димона все большее отторжение: я была его памятью о том Димоне, которого он – кто знает, может быть, с болью и таимым от всех и даже от себя самого горьким сожалением? – изгнал раз и навсегда из своей души и о котором, как о съеденном в детстве любимом кролике, хотел забыть навсегда.
Но, может быть, изгнанный все еще бродит по свету, ночуя, как бедуин, в старом городе Петре, где когда-то будто жила и я, так отчетливо мной чувствуется под ногами песок, так ярко видны сидящие возле костра бедуины. Или он пасет овец в кавказском предгорье, сочиняя стихи, глядя на звезды, или быстро идет вдоль железной дороги по сибирской тайге, потому что ищет не денег, не славы, не любовных утех, он – в которой из своих жизней? – ищет истину, надеясь все-таки получить ответ на вечный вопрос: зачем человек?
Я стояла в соборе Михаила Архангела и плакала. Но пора было идти. Когда я выходила и оглянулась, сочувствующий взгляд немолодой свечницы коснулся меня. Возле собора чуть в стороне располагался небольшой некрополь, я подошла к одной из могил – и вдруг внутри оградки мелькнула женщина в одежде XIX века, мне показалось, что она положила к надгробию цветы. Положила цветы – и сразу же исчезла. Я видела ее явственно. Это была могила Пущина, милого друга Пушкина. Теплое чувство охватило меня, мне вспомнились пушкинские строки, посвященные любимому другу и пересланные ему на каторгу в Сибирь:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье