Часть 32 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дело, в общем, как вы поняли, было у моря.
Сомнительный
Так и соседи говорили: роди одна, ну кто на тебе женится с таким-то довеском? Только придут, увидят твою сестру – и сразу ноги в руки! Это же твой горб.
Аська не отвечала. Только глядела хмуро. И внутри эхом: горб! горб! горб!
А ведь все так хорошо и красиво начиналось: отец ведущий инженер, в то время это было и денежно, и престижно, мать певица – правда, в хоре, но хор – классический, востребованный телевидением, особенно по торжественным датам. И порой стайка одинаково чистых фарфоровых лиц появлялась непонятно откуда в волшебном окне телевизора, и медленно вытягивался серпантин движущихся губ. Губы сначала складывались в красивые перламутровые овалы, затем быстро сужались до узких черточек и вновь плавно выстраивались одинаковыми арками, завораживая Асю своей кажущейся совершенной отдельностью от поющих лиц и от жемчужных стрекоз звуков, вылетавших из приоткрывающейся и снова исчезающей темноты. И когда родной кареглазый поющий облик сначала так же медленно выплывал с одной стороны экрана, чтобы, на миг заполнив его, снова стать, удалившись, одним из многих, почти не отличимых издалека чужих хоровых лиц, Ася от неожиданности замирала и, едва сдерживая слезы, пугалась, что мать может навсегда провалиться через одну из темных эллипсовидных ячеек долгой поющей цепочки ртов в какую-то другую, старинную эпоху, как-то связанную с дочерним старомодным именем и фарфоровой статуэткой качающей головой китаянки, стоящей на потемневшем от времени, еще прабабушкином, комоде в темной родительской спальне. Отец же, хотя втайне женой гордился, увидев ее на экране, начинал нервно посмеиваться и намеренно делал вид, что никакого отношения тающая вдалеке Снегурочка к нему и к их семье не имеет. Ее светящееся появление и плавное исчезновение, наверное, пугало и его, намекая на зыбкость их с женой единения и придавая оттенок иллюзорности их общему, пахнувшему праздничным печеньем, милому быту. И вообще к чему это телевидение, говорил он, убегая на кухню и добавляя мысленно, уже обращаясь только к себе самому: не у каждого ведь есть новая машина, хорошая дача и такая старшая дочь – вьющиеся золотистые волосы и карие глаза, – и что нужно в этой жизни еще? Да, а младшая? Тоже ничего. Хоть и немного бука. Младшая – Ася. Хотелось всей родне мальчика, получилась девочка. Зачем еще одна девочка к такому ангелочку?
Ася любила играть в машинки и с удовольствием носила штаны и куртку и ненавидела, когда ее впихивали в дорогие платья старшей сестры. Противилась, выходит, бессознательно против сестриной судьбы, которую, может, и предчувствовала своим бессознательным детским наитием. Так между собой потом говорили тетки, сестры отца. Правда, все было в раннем детстве прекрасно: новогодние смолистые елки, Дед Мороз с подарками, папина красивая машина, вокруг которой всегда собирались дворовые мальчишки, деловито обсуждая все достоинства колес, капота и двигателя; дача с сосновым бором вокруг, тихая песня реки, рыжая искра белки на ветках, алфавит заячьих следов среди кустиков… И все впереди. Горело бра, танцевал на паркете заводной медведь, подаренный когда-то, на десятилетие еще Асиному отцу, но по-прежнему бравый и всеми любимый коричневый мишка, за пианино сидела и что-то наигрывала молодая мама, ее пышные тонкие волосы просвечивали и стояли над головой нимбом, старшая сестра ела мандарины, и потому в квартире пахло так приятно, так по-новогоднему.
И вдруг все кончилось. Как-то разом и ужасно. Ушел из семьи отец. Это потом Асе объяснила мать, что развела их свекровь – невзлюбила Асину маму и развела, подсунула сыну одинокую дочь своей старой подруги, на которую он мог смотреть сверху вниз, что, конечно, гораздо удобнее для жизни и надежнее для сохранения здоровья. Зависшей возле экрана попрыгунье стрекозе, сквозь прозрачные крылышки которой тревожно поблескивали огоньки какой-то другой жизни, предпочел сочную курицу в тарелке, рассудив вполне трезво: уж эта-то если и сможет исчезнуть, то наверняка только в его собственном желудке.
В то же лето старшую сестру, золотоволосого ангелочка, укусил в лесу крохотный клещ, поставив ядовитую страшную точку в романе о тихом рае Асиного детства. Дело происходило за Уралом, на даче у дедушки по линии матери – неприятного старика, похожего на заржавевший скрипичный ключ. Он также не нравился Асе, как и долгие гаммы, которые она разучивала на пианино. Ужасный диагноз сестры – энцефалит – прозвучал для ничего не понимающей Аси как проклятие тринадцатой феи. Разом съехались все родные и двоюродные тетки. Краем уха Ася услышала, что не приехала только бабушка, мать отца, преподаватель математики, – и детское ее сознание тревожно озарило: она и есть та самая тринадцатая! Но душа тут же успокоилась: ее-то, Асю, тринадцатая фея просто обожает, потому что младшая внучка очень на нее похожа – это все говорят! А значит, с ней, с Асей, ничего дурного случиться не может. Но, сначала успокоившись, душа вдруг как-то не по-детски устыдилась: и в тот миг острая жалость к сестре, золотоволосому ангелочку, как печальная тень, навсегда припала к беспечальной радости жизни – прекрасному подарку, полученному Асей при появлении на свет.
Тетки толпились в их квартире, сталкиваясь одна с другой грудью, – их огромные груди пугали Асю, точно древнего человека – гигантские горы, подрагивающие от давления стремящегося вырваться вверх вулканического дракона. Но потом наступал вечер, и горы мирно растекались по креслам, не обнаружив внутри себя ничего пугающего, тихо шелестели слова, горел ночник. Тетушки при вечернем освещении сразу блекли, точно с них стирали пыльцу, и Асе тогда казалось, что их ахи и охи, словно подёнки, взлетают, кружатся какое-то время и тут же гибнут, засыпая отца и сестру шелестящим снегом забвения. Так и стала она потом жить: вроде рядом с сестрой, но ее забыв. Вроде и недалеко от отца (он поселился через дорогу), но – не вспоминая. Все закрыли сугробы из поденок.
Врачи тогда боролись за сестру как могли: жизнь спасли, но все остальное нет. Чем старше становилась сестра, тем ужаснее на ее лице проступало полное отсутствие разума. А красота оставалась при ней: тонкий нос, нежные, полуоткрытые губы, из которых вылетали не звуки-стрекозы, а выползали какие-то уродцы насекомые, чтобы тут же исчезнуть обратно в бездонной воронке тьмы; карие бессмысленные глаза глядели в забытое потрескавшееся зазеркалье обреченного на снос пустого дома, и невыносимо золотые локоны, становящиеся все золотистей и все пышнее, клубились над идеально чистым лбом, как жестокий и прекрасный огонь, уничтожающий лес. Сейчас и слово это, «локоны», ушло в небытие, порой оттуда всплывая и минуту-другую кружа по гладкой поверхности гламурных журналов, чтобы снова затонуть в прошлом.
Вслед за ней.
Ни денег, ни помощи от отца никогда не было. Он отшатнулся от зараженной недугом вечного горя, брошенной им семьи и стал жить, лихорадочно ловя мгновения – будто зацепившись за трепещущий на ветру последний клочок догорающей жизни: друзья, праздники, застолья, поездки на курорты… Потом больная сестра отмучилась, за ней следом ушла и мать. Отвалился горб, отсохла и отпала корочка муки. Остались запущенная квартира и неплохая зарплата психолога. Юная Ася выбрала эту профессию, чтобы не утонуть в своих страданиях.
Но когда Ася осталась одна, отец, уже попивающий, вдруг повернул к ней свое обрюзгшее лицо: ему требовалась обслуга. Жену он недавно потерял, обнаружив с недоумением, что не только стрекозы, но и курицы недолговечны. Жена и в самом деле как бы исчезла в его собственном желудке, и это быстро утешило его. Но одиночество, которого он так опасался и из страха перед которым, отвергнув зыбкое, алогичное движение чувств, выбрал когда-то бытовую логику выгоды, теперь настигло его. Старые подруги неохотно захаживали к нему, не сильно-то мечтая взваливать на себя не только свою, но и чужую, да еще и нетрезвую, старость. И, поразмыслив, он спокойно решил: замуж дочери уже не выйти: кто возьмет такую зависшую над землей в душевной невесомости и оттого совершенно не приспособленную к жизни старую деву? Пусть лучше ухаживает за дряхлеющим отцом: и ей будет не так одиноко, и ему удобно.
Но он ошибся.
Ася абсолютно неожиданно для него выудила в каком-то небольшом городке одну из своих нелюбимых теток, и та вскоре появилась в отцовском неухоженном доме, помещая в каждый его паутинный угол обширность своей уже несколько пообвисшей груди. И опять где-то на краю Асиного сознания возник страх вулканического извержения, возник и сразу исчез – как исчезло вскоре в последней гейзерной дымке над оседающими горами стареющее лицо отца.
Свою небольшую, запущенную, темную квартиру Ася быстро продала – и с крупной суммой в кармане, сопровождаемая сомнительным приятелем, махнула в Петербург. Она с удовольствием забыла все названия городов своего детства, ощущая в их по-новому звучащих, пусть на самом-то деле еще дореволюционных, именах надежду и на свою совершенно новую и, вполне возможно, очень хорошую судьбу. Она чувствовала себя рожденной заново и, лишенная любящей матери, стала неосознанно относиться по-дочернему к самой жизни.
Сомнительный приятель был основательно потертым калачом, разведенным с очередной женой. У него были красивый, стремительный профиль и слегка козлиные, будоражащие глаза. Его легкий флирт Ася тут же приняла за серьезные намерения и, захваченная своей неопытностью врасплох, готовая к любовному воспарению, предложила ему стать его женой. Сомнительный приятель, который, видимо, тоже считал, что ловить одинокой женщине уже нечего и при малейшем желании с его стороны она может ему достаться без лишних хлопот, предложение ее намеренно пропустил мимо ушей, благо монотонный гул самолета легко облек его обман в форму правдоподобия. Асю он мысленно поместил среди своих запасных игроков, в последний ряд, где пылилось у него еще несколько одиночек и разведенок, к которым порой он захаживал, ощущая себя единственным тренером на пустом безлюбии их жизненного стадиона. Спортивных игр он тоже был не чужд. Повторять свое предложение Ася не стала, чутко уловив преднамеренность того, что оно затонуло в равнодушном гуле самолета. И случись это на год-другой раньше, обязательно впала бы в депрессию, но сейчас, готовая к новому и несущаяся по волнам жизни, доверяя каждому ее порогу, повороту и водовороту, решила, что это просто необходимый «первый блин», который обязательно должен не получиться круглым и ровным, уступив красоту следующему своему кулинарному собрату.
В Питере Ася оплатила сомнительному приятелю билет на самолет туда и обратно, а поскольку у него в славном городе было какое-то свое коммерческое дельце, оба, он и Ася, остались друг другом довольны, правда, с разными оттенками: он – легкого тщеславия и коммерческой удачи, она – некоторого сожаления… И он помахал ей рукой, запрыгивая на подножку автобуса. Автобус казался глобусом, сплющенным от обилия на его стенках разноцветной рекламы. Пишите письма, мадам, если пожелаете.
Ася довольно долго бродила по мокрым незнакомым бульварам, стояла у белесой статуи фонтана и снова шла, иногда ежась от неожиданной, хоть и легкой атаки холодной стайки капель, слетающей с качнувшихся листьев. Другие прозрачные крупные капли задерживались на миг на тонких морщинах асфальта, точно на нотных линиях, каждую из которых обозначал на дорожке бульвара скрипичный завиток упавшего листа… Она еще не понимала, что зарождается в ее душе, но продолжала взволнованно ощущать алхимическое ее движение.
Сизые голуби сразу откуда-то возникли, точно из-под черной шляпы иллюзиониста, и закопошились на кругу возле потемневшей статуи фонтана, едва тень дождя отступила.
Чуть позже зажглись фонари, отражаясь в лужах и во влажном асфальте, легкий ветер, появившийся точно призрак старинного фонарщика, слегка колыхал их отражения…
По лужам внезапно пробежала цветная рябь: переключился светофор.
Ася ждала зеленого огонька, и это полуминутное ожидание вдруг оказалось той необходимой паузой в интуитивном движении, которая способна приоткрыть завесу дальнейшего и сделать очертания цели определенными. В ее случае эта крохотная пауза обозначила конец кипения и начало кристаллизации нового душевного состояния, которому Ася не могла подобрать название, но ближе всего к нему подходило определение «счастье», которое ей внезапно подарила свободная поэзия самой жизни, не нуждавшейся в поводе для своего ежесекундного возникновения…
* * *
Деньги Ася в целости и сохранности довезла до агентства недвижимости и очень быстро купила себе в Петербурге, городе, ей совершенно чужом, двухкомнатную квартиру недалеко от центра, да еще и с видом на прелестное озеро. Правда, с газовой колонкой, но в кирпичном доме, когда-то принадлежавшем Академии наук.
Все происшедшие перемены Ася для самой себя объясняла странно: просто она из девушки с доисторическим именем, тургеневским и совершенно чуждым эпохе, превратилась в Аську – современную компьютерную женщину с высоким интеллектом. Она устанавливала все программа сама – компьютер, будто собака, признал в ней хозяйку и служил ей верно и преданно. А ее тайно волновало, что имя ее означает «I seek you» – я ищу тебя.
И «I seek you» сработало. Внезапно, как вихрь, влетел к ней через Интернет-окно все тот же Сомнительный, быстро доказавший себе и Аське, что испытывает серьезное чувство и к ней, и к Петербургу. Вторую часть, разумеется, он представил весьма обтекаемо, обозначив ее всего лишь как фон для своей запоздалой любви. И через энное количество месяцев и дней Аська нашла на сайте одного из пансионатов единственный номер с видом на море, и они отправились в свадебное путешествие в Геленджик, где Сомнительный, тут же отыскав пляж нудистов и разрисовав себя химическими цветами, сутками валялся на нем, оставив Аську с ее стародевическими комплексами сидеть под зонтиком общего пляжа.
И Аська уже готова была снова провалиться на прежнюю печальную сторону своей жизни через ту темную дыру, сквозь которую совсем недавно мужественно выбралась на свет. Но увидела сон, ей приснилась ее бабушка, та самая тринадцатая фея. «Однако ты упустила из виду, – выходя из воды и поддерживая сухими пальцами кружевные юбки, произнесла она с легкой иронией, – не только наличие дополнительных измерений, но и то, что твой Сомнительный – всего лишь одна грань многогранника, и к тому же если он и сомнительный, что вполне убедительно тобой доказано, то ровно настолько, насколько сейчас сомнительно абсолютно все. Даже ваше время. O tempora! О mores!» – и шутливо пнув ногой голубоватый камешек, она тут же исчезла, как исчезает в нашей душе обрывок легкого сна, и только ее старинные юбки прошелестели страницами на ветру…
* * *
– Даша, выходи из воды, пора обедать! – позвала Аська.
– Ну, еще пять минут, ма! Можно? Пять минут?
…Страницами на ветру.
Ритуальчик
Она, по всей видимости, была глуповата, раз влюблялась только в чужое мнение. Вот, например, рассказала ей как-то одна знакомая, весьма, между прочим, сомнительная девица, вечер был тогда мартовский, и мокрый снег валил, у знакомой дешевая краска с ресниц потекла, и она оказалась весьма вот такой невзрачной, но что-то было, наверное, в этом во всём, в снеге мокром, в чёрных влажных щеках, если она рассказ так запомнила: есть, мол, такой человек, очень непонятный человек, дьявольски умный, о! всё абсолютно про всё понимает, и глубина в нём – копай не перекопаешь, а так хирургом работает, ноги чинит, знакомая-то с ногой к нему и попала, а потом вроде как звонил он ей, о жизни разговаривал, и точно бы женился, поскольку с женой своей, грымзой ширококостной, как танк, он уже к тому времени развёлся.
Почему хирург Дмитрий Иннокентьевич, тридцати восьми лет, холост, не женился на её знакомой, Катя так и не поняла. Или забыла. И про вечер мартовский, мокроснегий забыла. А про хирурга Дмитрий Иннокентьевича нет. То есть не то, чтобы не забыла, вспоминать не вспоминала, но какое-то ощущение, даже ей самой неясное, может, с ним, по сути, и не связанное, но рождением своим ему-то и обязанное, осталось, порой тревожа, как что-то, которое помнилось, помнилось да забылось, но вдруг опять мелькнуло и встрепенулось.
Надо же было её приятелю, можно сказать жениху, Мокроусову Валерию, ровно через полгода после того самого рассказа повредить на теннисном корте длинную спортивную джинсовую ногу. Собственно говоря, нравился Кате Мокроусов Валерий чисто эстетически, то есть понятно, что волнения в крови не вызывал, но весь его протяжный облик, американские веснушки на тонкой переносице, кошачья походка и обманчиво высокий лоб создавали что-то похожее на постепенно затягивающий аромат.
Катя как порядочная невеста купила Мокроусову Валерию несколько недозревших яблок на рынке, что возле зоопарка, хотела прихватить у словоохотливого грузина пару-тройку цветков да передумала: ведь хоть и не питает Катя к Валерию подобающих чувств, но всё-таки он как-никак, а вроде мужского пола. Потом она долго тряслась в обшарпанном трамвае, где на неё без конца чихал какой-то негодяй, разносчик заразы, и в отвратительном настроении добралась наконец до клинической больницы, а затем и до серого унылого корпуса с вывеской «2-я хирургия».
И тут-то она вспомнила: именно здесь, за этими тюремного вида стенами, и работает, сомнений нет, тот самый хирург Дмитрий Иннокентьевич. Она рассмеялась – такое чувство охватило её – весёлое чувство нежданных совпадений, которые кое-кто называет судьбой.
«Это судьба», – сказала себе Катя, ибо она совсем не считала судьбу только совпадениями, а в чём-то даже весьма полагалась на неё. Но когда она уже стояла в коридоре, ожидая временно одноногого Валерия, к её веселью примешалось другое чувство – то ли страха, то ли тревоги. Вот с такой мешаниной в душе, она ждала и слушала, как тоскливо отдаются шаги в голых стенах, пока не появился нравившийся ей чисто эстетически Мокроусов Валерий. Несмотря на свою в гипсе скрюченную ногу и деревянные костыли, жалости он как-то не вызывал: слишком красиво было бледное его лицо, ставшее Кате за несколько дней почти незнакомым. Валерий же, увидев её, обрадовался, засмеялся, поставил костыли к белому длинному шкафу, торчащему одиноко в коридоре, сам прислонился к подоконнику и, как всегда, будто он совсем не в больнице и не больной, завелся болтать. Мимо прошмыгнула молоденькая сестричка и по её взгляду вовсе не трудно было определить, что все больничные бабы в него уже повлюблялись.
Минут через пятнадцать Валериной болтовни прошёл и худощавый мужчина, чуть замедлив возле них шаг, вроде как даже постояв секунду на каблуках, причём его чёрный взгляд упал на Катю, как коршун. Что этот человек именно Дмитрий Иннокентьевич, сомнений у Кати не было, что Валерий незамедлительно и подтвердил, расписав впридачу все потрясающие достоинства его как хирурга, так и человека.
– Он женат? – быстро-быстро спросила Катя, а Валерий, показав свои плэйбойские зубы, тут же заявил, что все девицы по его компетентному мнению поразительно глупы и одинаковы, и она, Катя, соответственно отнюдь не исключение.
В надежде, что Дмитрий Иннокентьевич вдруг да и пройдет еще раз, Катя стала долго и сочувственно расспрашивать Валерия, как, мол, нога его, однако хирург больше не появился, и в трамвае, зажатая со всех сторон нервными трудящимися, она думала, как бы так навещать Валерия чаще, а то он скучает, бедненький, в унылой клинике.
Перед сном любила Катя пофантазировать, представить, что, вот, например, поженились они с Мокроусовым Валерием, идут по улице, он себе сверкает своими американскими веснушками, и встречают они… кого встретить, всегда находилось, поскольку кроме так называемой взаимной любви имела Катя при себе постоянно что-нибудь этакое, печальное, безнадежное. Сама не зная зачем. Ну, предположим, какую-нибудь туманную влюбленность в преподавателя иняза, где Катя в то время обучалась на предпоследнем курсе. Так вот, после посещения клиники попыталась Катя представить, как выступают они с Валерием по проспекту, а навстречу Дмитрий Иннокентьевич. Однако, странное дело, несмотря на полный, так сказать, внешний проигрыш последнего, худые плечи и горбатый нос которого не выдерживали ни малейшего сравнения с голливудской наружностью Мокроусова Валерия, Дмитрий Иннокентьевич сначала потеснил его в Катиных фантазиях, после чего мягко прогнал совсем и стал появляться один, причем отсутствие привычного сюжета ничуть фантазиям не повредило. Причину этого Катя упорно не понимала, ведь наружность хирурга, его большой нос и птичьи глаза, не нравились ей совершенно, тем более он ей и слова-то ни одного еще не сказал.
В следующий вторник Катя накрасила глаза несколько интенсивней, надела фирменные штаны, выпрошенные на один день у подруги, пушистый черный свитер с алым узором на груди и отправилась в больницу, явно полагая, что выглядит она настоящей роковой женщиной, маркизой демонов, так сказать.
Валерий за неделю побледнел, осунулся, его нежная кожа покрылась щетиной, взгляд потух, словно синева его глаз смешалась с серым дождём, лившим почти всю неделю. У Кати не было модного плаща, оттого и посещение клиники в эти долгие дни оказалось для неё невозможным.
– Задавиться хочется, – сказал Валерий, ставя костыли к тому же длинному белому шкафу, – все надоело.
На этот раз Дмитрий Иннокентьевич не только бросил взгляд, но остановился, едва заметно крутанувшись на каблуках, и вроде как прокуренным или простуженным голосом да так быстро, что слова от понимания Катиного ускользали, поинтересовался, как чувствует себя Валерий, не болит ли нога его и что-то еще. Катя даже не расслышала, потому что стояла, глаз своих настырных с него не сводя, точно пришило. А его весьма цепкий взор вытанцовывал обычный для таких ситуаций танец.
Когда он, повернувшись на каблуках, пролетел по коридору и пропал, и видно было, что больше сегодня он не появится. Катя отчетливо поняла, что до следующего вторника ей совершенно, ну никак не дотерпеть.
И пришла в пятницу.
Свидания по какой-то причине были отменены, поэтому написав на вырванном из тетрадки с лекциями листочке небольшую, но вполне соответствующую случаю записку, Катя стала ждать ответа.
Трудно сказать, что за магическими силами Дмитрий Иннокентьевич обладал, но думала о нем Катя теперь беспрерывно, думала бесконечно, думала до изнеможения, и жить она без него, видимо, уже не могла.
Пока стояла Катя и так размышляла, вяло ожидая от Валерия ответной записки, её из приоткрытой в коридор двери разглядывала та самая сестричка, что пробежала тогда, состроив Валерию глазки, хотя итог её изучения остался в сущности своей неизвестным, по скептической её улыбочке можно было бы сделать вывод, что кинозвездой Катю она бы, явно, не назвала.
– Вы – Катя? – Дмитрий Иннокентьевич, неизвестно откуда внезапно появившийся, улыбаясь, протягивал ей свернутую бумажку. – Вам записка от Мокроусова.
– Спасибо, – неожиданно тонким голоском ответила Катя и пошла к выходу, с трудом сохраняя равновесие. Дмитрий Иннокентьевич догнал ее у остановки трамвая.
– Извините, Катя, – как-то протяжно сказал он, остановившись, склонив птичью голову набок и, как всегда, слегка искручиваясь на каблуках, – простите, если так можно выразиться за вторжение или за нарушение вашего душевного равновесия, – он как-то странно моргнул, точно подмигнул, – но мне… Валерий да, именно он, сообщил, разумеется между прочим, что вы являетесь одной из самых сильных студенток иняза. Ну, не краснейте, не краснейте! – Он засмеялся и поднял указательный палец. – Вот на этом-то я вас решил и поймать! – Птичьи глаза жили своей жизнью, то подкрадываясь, как осторожные хищники, то отпрыгивая в сторону, как перепуганные воробьи, и могли бы напомнить Кате несколько фривольную старую песенку о бабочке, которая крылышками бяк-бяк-бяк-бяк, если бы не окаменела Катя, сжавшись от какого-то чувства, ей абсолютно непонятного, пульсирующего в душе: «боже мой, боже мой!»
В общем, дело оказалось совсем и нехитрое, просто у хирурга Дмитрия Иннокентьевича возникла срочная надобность перевести английскую статью, а вот переводчица его, то есть просто знакомая, хорошо язык знающая, очень некстати уехала на долгий срок, так не могла ли Катя ему в этом вопросе помочь, хотя, несомненно, страшно неловко ему к ней обращаться. Дмитрий Иннокентьевич так виновато улыбнулся, так покачал головой, вот, мол, невезенье, ай-я-яй, так проникновенно посмотрел на Катю, что она, хоть и была, по всей видимости, глуповата, но тут смекнула: и английский он знает, скорей всего, с младенческих лет, и переводчицы у него никакой нет, а, если и есть, то занимается она отнюдь не переводами. И когда Катя так смекнула, сердце ее упало, и чтобы тут же, прямо у клиники, не умереть, Катя начала себя разубеждать: нет, нужна ему статья, не знает, не знает он, бедный, могущественного английского, и проклятая переводчица действительно только переводит и переводит до собственного изнеможения. И сердце как-то спокойнее забилось.
Необходимый ему материал передал Дмитрий Иннокентьевич через Валерия, таким образом, друг, а точнее можно сказать жених, Мокроусов Валерий, обойден не был. И в связи с этим невольно напрашивалась мысль, если бы не статья тут была причиной, а сама Катя, то жениха, пожалуй, Дмитрий Иннокентьевич ввязывать бы не стал. Однако, телефончик он взял и, соответственно когда-то, но должен был раздаться звонок. И, естественно, сугубо деловой. Ожидала звонка Катя где-то дней через пять, в воскресенье, например. Ведь он же понимает, она раньше перевести не сумеет, у неё как-никак дела, учится всё-таки, да и вообще неудобно ему звонить раньше, тем более, что человек он интеллигентный.
Но интеллигентный человек, отвергая Катины рассуждения, но, надо честно признаться, оправдывая маленькие тайные надежды, позвонил на следующий день. В среду. И сказал своим простуженным невнятным голосом, чтобы она не очень торопилась со статьей, ну, как сумеет, ведь он понимает, у нее дела, все-таки учится, в институт на занятия ходит, то есть действительно оказался интеллигентным человеком. После чего тем же безразлично-доброжелательным тоном он сообщил о завалявшемся у него билетике на премьеру суперинтересного фильма и спросил, не хочет ли она, Катя, составить ему компанию и прогуляться в Дом кино. Кате бы стоило поломаться маленько, а она, так как была по всей видимости глуповата, согласилась тут же, даже запнулась от волнения, успев только и подумать – ой, что это я – и покраснела.