Часть 14 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тихо. Свет погашен. Телефон звонит редко. Дамочка субтильная в букольках‚ в розовом пеньюарчике-размахайчике‚ с горничной по пятам‚ чирикая по-французски‚ пролетает в облаке духов-пудры-помады: эт-то что за штучка?..
У коридора свои воспоминания. Да еще у лифта.
Усаживал дамочку на плюшевый диванчик‚ отражал в восхищенных зеркалах‚ касался надушенной спинки деревянными панелями‚ посвистывал лихачом.
Сгинуло‚ кончилось‚ заменено пластмассой – кабинка туалетная.
Лифт урчит за стеной. Лифт-старикан‚ который живет сам по себе. Хочет – едет. Не хочет – стоит. Покажешься – повезет. Заупрямится – высадит. Разыграется по весне‚ пойдет кататься вверх-вниз, подрагивать и подпрыгивать: к старости мы все сумасшедшие.
Попадись в игривую минуту‚ до утра не отпустит‚ укатает до одури, особенно старушек.
Лифт урчит за стеной.
Шкафы сутулятся во мраке.
Шкафы-кариатиды‚ подпирающие потолок. Хранилища нищей престижности.
Телефон звякает спросонья‚ телефон-призрак‚ старомодный и нескладный‚ который давно сняли со стены.
Цифры в памяти – шурупами в стене.
Следами от шурупов.
Проступают через побелку‚ карандашом по штукатурке, телефоны и имена‚ записанные второпях‚ имена и телефоны‚ к которым нет возврата.
Надежда ушла вместе с тараканами.
Окна оклеены на зиму облигациями.
Слепенькая бабушка несет из кухни кастрюльку с молочным киселем, утеху беззубой старости. Рука дрожит – пенка на киселе дрожит – тень расползается рябью по белёной стене.
Тихие шевеления в туалете. Долгие вздохи. Слабые шуршания. Рваные газеты на кривом гвозде.
По театрам и концертным залам. Фельетон. Спорт. Из зала суда.
Сутулый старик в пижамных штанах по горло выходит к туалету‚ покорно становится у стены.
Тоже будет читать‚ когда займет место.
На полях и стройках страны.
Эхо вздохов – эхо спускаемой воды в унитазе.
Кто-то немощно ковыряется в замке: войти в квартиру и начать заново. Востроносая девочка в перекошенном платье шлепает босиком на кухню‚ лезет с ногами на табуретку‚ обнюхивает соседские кастрюли.
В жирной воде плавает встрепанная мочалка.
Тихий мальчик проходит в ванную‚ сыплет порох на подоконник‚ поджигает спичкой‚ задумчиво растворяется в едком дыму. Копоть садится на мокрые‚ вывешенные для просушки простыни‚ делает их серыми‚ поношенными на вид.
Тазы на стенах с корытами. Черные проплешины на дне ванны. Разбухшая от сырости рама. Вид на дальние бульвары. Прохлада в любую жару. По-моему‚ я тот мальчик‚ и скандала не миновать.
Женщина спешит к телефону‚ легконогая‚ торопливая‚ прижимает трубкой седенькую прядку:
– Алло! Алло!..
Мама моя.
Тени скользят по коридору.
Тени спешат к телефону.
Тени в гостях у теней.
Тени детей‚ стариков‚ тараканов…
А из Москвы написали автору: «Был у тебя сосед по дому‚ друг детства‚ который вырос и шагнул с четвертого этажа. Его брат – меленький‚ вертлявый‚ шумливый – кричал: ”Феликсу! Привет передавай!” На днях ушел вслед за братом: пил‚ была под рукой веревка...»
Повторим состоявшееся прежде…
…объединив его с настоящим, ибо памяти не свойственна очередность событий.
Меня принесли из роддома на Никитский бульвар, рядом с Арбатской площадью. В позабытую пору занимала нашу квартиру некая француженка, – или то была не француженка? Подступило грядущее с иными нравами, проклюнулась и житейская мудрость: «Следует пребывать среди людей единого социального положения».
Объявилась деловая дама, купила бывшим моим соседям по отдельному жилью на дожитие, стала владелицей раскидистых апартаментов в центре столицы, с кухней, ванной и туалетом. Не только она – весь дом раскупили, по квартире, а то и по две на семью единого социального положения.
Ковер на лестнице, стража у входа, броская вывеска над подъездом: «Обмен валюты». Не удалось лишь выяснить: появился ли в лифте плюшевый диванчик, как было прежде?
Охранник не допустит до лифта.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В этой книге немало сказано про автора…
…который тоже выбирается из-под обложек, чтобы не обратиться в персонаж, наглухо запертый под переплетами.
В прежние, совсем уж отдаленные годы бродил по кладбищам, городским и деревенским, крохотным и неохватным, скученным и раскидистым.
Смотрел. Запоминал. Сравнивал.
Не понимал даже, почему тянуло туда – молодого, удачливого.
Не понимаю и теперь.
Крест гнилой, к земле склонившийся. Глыбища с перечислением заслуг. Табличка жестяная с фамилией. Пирамида бетонная с пропеллером. Крест из водопроводных труб в голубой масляной краске, увитый цветами бумажными. «Инженер-полковник», «Генерал-майор», «Лауреат Сталинской премии», «Экономист и литературовед», «Член КПСС» – пропуском, характеристикой, гарантией в закрытый распределитель. А то и липка в изголовье проросшая, и по стволу сверху вниз, линючими белилами, буковка к буковке: «Тоня Зотова, 17 лет»...
Кладбища наши – горе наше…
…кладбища наши – зеркало наше.
Могила к могиле, ограда к ограде: сбились в кучу пугаными овцами, учуявшими в кустах горлодёра-волка.
А по дорожкам груды похоронного мусора, березки, тенью осеняющие, воронье неумолчное на ветвях, побирушка с цеплючим глазом, бравые могильщики, глиной заляпанные, в ожидании неминуемого магарыча, каменотес в закутке, обалдевший от заманчивых предложений, – беда показная, беда проживная, беда каменная, тайное облегчение и нажива.
Рычат за леском самосвалы, рокочут в глубоком небе самолеты, дети перекликаются в отдалении, а тут зыбкий покой, нестойкая тишина, что взрывается порой медью оркестра, речью по бумажке, стонами женскими.
«Спи спокойно, наш милый. Суждено так, видно».
Зимой завалы белизны нетронутой, портреты по горло в пуху, взгляд девчоночий с глазами потерявшегося ребенка, тропка, пробитая затейливо, а на конце ее камень, прозрачной пленкой укутанный, цветок, морозом обожженный, чистота и уют. И вернее всего – боль стариковская, сокрушение родительское топчут к детям дорожку частыми своими посещениями.
«Дочка моя, горе мое, тоска моя...»
Летом на кладбище сельском, полевом буйство трав покосных по пояс, пересвист птичий, ветры неумолчные; всё опахано до крайних погребений, рожь наливается тяжелой колосковой спелостью, цветет клевер, забредают порой стреноженные кони да проносится напрямки малышня деревенская.
В праздники, в дни уставные, приходя родичи, усаживаются по-семейному, пьют и едят, оставляют на прощание стакан граненый, на сук насаженный, – посуду для поминаний, водочку льют на бугорок: видно, уважал ее покойник.
В будни, в дни тихие, копошится старушка, домовито и беспечально, наводит небогатый уют, и палый лист с дерева, попавший сюда ненароком, перелетит на могилу, никем не прибранную. А то соберется компания мужская, поставит на плите бутылку, разложит нехитрую закуску, и покойник для них не покойник – сторонний, безденежный наблюдатель, который не рассчитывает на долю свою сорокаградусную.
«Не забудем тебя, Петя!»
А в городе, в шумном безразличии, притулилось не к месту кладбище давнее, сдавленное с боков домами-исполинами, где не хоронят давно, только ждут с нетерпением, когда живые отступятся от мертвецов своих, чтобы застроить территорию по готовому плану. Сколько им ждать придется? Вечная память, она на какой срок? Ветшают пока что надгробия, кресты деревянные трухой изошли, и тут же, посреди всеобщего умирания, ограда выше головы, плиты ухоженные, скамейка покрашенная, ящик с инвентарем под амбарным замком, маслом смазанным от сырости, и глядят хозяева с фотографий, как из оконцев, глазами насупленными на прохожего человека. Эту породу не переждешь. От этих свои не отступятся. Таких – только выселять со скандалом...
«Мамочке нашей! От любящих Шуры, Дуси, Маши, Мити, Пети, Томы, Сережи».
А вдали от проживания, в дальних краях, распахнулась на версты новостройка, полем продутым до горизонта, но по-прежнему тесное, скученное, бараками перенаселенными на великой территории. Надгробия похожие, ограды одинаковые – не отыскать своих, и елочка новогодняя со стеклянными шариками, в изголовье воткнутая: звон-перезвон от шарика к шарику.
«Спасибо, что ты была».