Часть 39 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тута‚ тута!
– На полюбки пришли‚ красавицы?
А девушки строго:
– Мы пришли разве для этого? Годы ушли от полюбок.
– Что-то не верится‚ девушки. Что-то не кажется‚ бабушки.
Шерочка танцует с машерочкой.
Шерочке под восемьдесят‚ машерочке за шестьдесят.
Продавщицы на пенсии. Штукатуры на инвалидности. Интеллигентки‚ опростившиеся на пенсии. Бывшие секретарши. Бывшие бухгалтерши. Бывшие подсобницы восьмижильные. Бывшие парторги‚ профорги‚ кладовщицы‚ швеи-мастерицы‚ вагонные проводницы. Идут дни‚ подрастают новые старухи‚ в танце подменяют ушедших. Проходят стороной парни с гитарами, ухмыляются. Проходят девочки с острыми от желания грудками, размножаются беззаботно, – этот краковяк пока не для них.
Гармонист сидит. Гармонист скучает. Томный глаз щурит. Ногой лениво похлопывает. Мехи небрежно растягивает. Врет безбожно на всякой ноте.
– Бабушки‚ а бабушки! А куда ж вы‚ бабушки‚ подевали дедушек?
– Дедушки наши в мальчиках постреляны. Мы бабушки вдовые‚ с девушек век кукуем.
Эх‚ краковяк‚ краковяк, дряхлые желания наперекосяк!
Хроменькая бабушка с конфузливым взором и рыхлая‚ в одышке и кашле‚ старуха с неразлучной хозяйственной сумкой‚ которую привыкла таскать в надежде на удачу.
Сухонькая вострушка с тиком поперек щеки и баба могучая‚ баба неохватная‚ в силе и теле‚ отмахивает под музыку тощей товаркой, ноги летят по воздуху.
Старики-молодожены на медовом месяце‚ очарованные от близости-прикосновений. Волосы спутаны‚ взоры горят‚ ноги летят.
Интеллигентные старушки с опавшими‚ будто беззубыми‚ ридикюлями‚ в ботиках с кнопочками‚ в жакетах с накладными плечиками‚ с утянутыми в жидкий пучок волосиками под потертыми фетровыми шляпками: веки опущены‚ спины прогнуты‚ локти оттопырены. Призы получали на выпускных лейтенантских вечерах‚ перед отправкой на фронт. «И лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука...» Вечер за вечером‚ выпуск за выпуском, рука к руке, щека к щеке. Кто уходил – не возвращался‚ кого привозили – не танцевал.
В первой паре королева с золотыми зубами, крашеная выдра на заслуженном отдыхе‚ гордо потряхивает травленными перекисью кудряшками. Под руку с ней единственный кавалер‚ стоящий еще мужчина, вечный жених Якушев. Хитрый ярославец‚ опытный ветреник: возраста неизвестного‚ намерений несомненных‚ увилистости чрезвычайной. Выставит ножку в сторону‚ согнет ручку колечком‚ опахнет лаской-посулами: куда от него денешься? Пришел, попил‚ закусил‚ перинку опробовал, в баньку бы теперь да за свадебку‚ – шастает от старушки к старушке, сыт‚ пьян и нос в табаке. Лаковая макушка. Утиный нос. Волосатые уши. Чубчик на бритом калгане. Девушки люто завидуют крашеной выдре. Девушки от Якушева без ума.
Есть еще пара мужичков ледащих‚ но девушки ими гребуют‚ девушки на них ноль своего внимания‚ девушкам подавай Якушева: вынь да положь!
– Девушки‚ а девушки! На кой он вам‚ проказницы?
– На кой‚ на кой... На кой вы все‚ на той и он.
А сами уж устали‚ отпадают без сил‚ сходят с круга по одной‚ крашеная выдра – и та ноги заплетает‚ а Якушеву хоть бы что. Якушев танцует краковяк.
Ах‚ краковяк‚ краковяк, сколько судеб наперекосяк!
Умерла Таня Титова, за восемьдесят да еще за восемь. Сирота. Белошвейка. Домработница с революции. Сморщенная карлица с лицом кофейной густоты‚ с мелким торопким шагом‚ глазками-шильцами‚ с затаенной обидой на того‚ кто повыше‚ кому послаще‚ с неисполнимой мечтой по собственному оконцу с геранью. На исходе лет, сама бездыханная, ходила за параличным хозяином‚ капризы терпела‚ горшки выносила‚ кормила-подмывала‚ на оклик с постели скакала. Любила кошку‚ беспородную да увечную‚ на копеечные свои доходы кормила ее рыночной телятиной. Умирала – об одном печалилась: кошке снова по помойкам шастать‚ драные бока морозить. Кошку и в домработницы не возьмут.
Умерла Нюша Огурцова, уборщица‚ кликуша и блаженная. Грязь отмывала‚ пыль обтирала‚ мусор с этажей таскала: тоннами за долгий стаж. Жила в кладовке без окон‚ за щель платила исправно‚ за газ и электричество‚ а за телефон не платила‚ откликаясь одному только Богу‚ по беспроволочному телеграфу‚ а это всякому бесплатно. Умерла Нюша в больнице от замирания сил‚ без непременного причастия; клопов выморили‚ стенки выбелили‚ кладовку для жильцов приспособили‚ – Тане Титовой занять не дали. Нельзя‚ сказали. Нет санитарной нормы‚ ответили. Запрещено‚ объяснили‚ пребывание человека в тараканьей щели.
Эх‚ краковяк‚ краковяк, всё бы вам‚ сволочи‚ наперекосяк!
Умер Серафим Серафимыч, бывший семинарист‚ поп-недоучка. Разложись судьба поудачливей‚ попадись житье поулыбчивей‚ стал бы священником по примеру отца‚ пастырем душ. Крестил бы‚ женил бы‚ отпускал немудреные крестьянские грехи‚ нарожал полную горницу с домовитой попадьей‚ состарился в почете‚ лег возле церкви в ряд с прежними попами‚ худо ли? Но пожаловала революция‚ бесстыжая завлекательница‚ поманила цветастым подолом‚ подтолкнула увесистым тумаком: хочешь – плыви по течению‚ не хочешь – пускай на дне пузыри. Серафим Серафимыч закончил институт‚ работал рентгенологом, вместо душ просвечивал тела. Был по натуре житель сельский‚ вскормленный на просторе парным молочком‚ и город терпел с трудом‚ в квартире томился‚ причесанный бульвар презирал до глубин деревенской души. Принимал пару рюмок на язвенный желудок‚ хмелел‚ задирался к соседям‚ уличал и укорял: несостоявшийся священник брал свое. «Люди! Тесниться вам за грехи‚ люди! Теснота – кара...»
Умер Самуил Мойшевич, районный прокурор‚ гроза воров-хулиганов‚ неухоженный‚ не обласканный еврей. Без конца ссорился с женой‚ не ел ее обеды‚ не давал белье в стирку‚ носки в штопку‚ рубашки в глажку, но спал на той же кровати из-за отсутствия жилого пространства‚ перелезал через нее к стене. Вечерами выходил на кухню в полосатых пижамных штанах‚ раскрывал взъерошенные папки с протоколами допросов. Лампочка тусклая‚ запахи сальные‚ мокрое белье провисает с веревок: кого-то обличать‚ фактами к стене припирать‚ суровый приговор требовать. Стоял потом в ванной‚ тёр под краном затасканный воротник рубахи. Тыкал иголкой в пуговицу‚ чертыхался‚ по-детски сосал уколотый палец. Грел в кастрюльке пахучее варево‚ ел на кухонном столике. Раскладывал на нем газеты с брошюрами‚ готовился к семинару в сети партийного просвещения. Заглядывал к соседу-еврею: «Балабус, а кертл? В картишки?..» А утром шел на работу‚ сурово глядел по сторонам: грозный районный прокурор‚ неумолимый и беспощадный. Умер Самуил Мойшевич во цвете лет; жена проснулась привычно к полуночи‚ а никого рядом нет и уже не будет.
Ох‚ краковяк‚ краковяк, кость бы вам в глотку наперекосяк!
Умерла Божья старушка Вера Марковна‚ и дочь ее‚ перезрелая от ожиданий‚ привела кавалера на освободившуюся кровать. Жить бы да жить в отдельных покоях‚ но прояснили сведущие люди: скоро наступит конец света‚ сгинет всё на земле‚ и комната ее сгинет – не насладиться.
Умерла дебелая дама с ямочками на пухлых локтях, посреди громоздкой мебели с прежних просторных покоев. Ненавидела тех‚ с кем заперли ее в толчее обитания‚ ненавидела тех‚ которые заперли; перед уходом велела не подпускать к телу соседей‚ и хоронила ее дочь да два грузчика, которые тащили гроб.
Умерла моя бабушка в узкой выгородке-пенале.
Умер отец мой‚ что сидел душными вечерами у открытой двери на лестницу‚ ожидая избавителя‚ который взлетит на верхний этаж, принесет прохладу-утешение.
Умерла мама моя.
Всех почти нет из той квартиры‚ а Якушев живет и здравствует‚ гоголем ступает среди старушек‚ выбирая даму для скорого обольщения‚ и девушки млеют от сладких и несбыточных надежд.
Сколько ему? Сто лет в обед‚ а он всё скачет от бабки к бабке‚ с матраца на матрац. А ведь сидел по тюрьмам за жуликоватые артельные дела, и два‚ и пять‚ и восемь из двенадцати лет.
Из дома в камеру. Из камеры в барак. Из толчеи в толкотню.
Свет велик, а ступить негде.
– Пардон‚ – говорит крашеная выдра‚ зависая на руках. – Суфле-желе. Приз получите за краковяк.
– Мерси‚ – говорит Якушев‚ тиская ребрышки. – Жоржет-винегрет. Оставьте его себе.
– Будя‚ – говорит гармонист и музыку обрывает. – Фасоль-бемоль.
Гармонист к Якушеву ревнует.
А хитрый ярославец постоял – подумал, постоял – прикинул и побежал трусцой в свою сторону‚ качать без устали сердечную мышцу.
Бежит расслаблено‚ дышит без усилий‚ повторяет истово‚ через вдох:
– Здоровье дороже... Здоровье дороже... Здоровье! Оно – до-ро-же!..
Встал дом на месте деревни…
…дом–великан.
Несчетными этажами, неисчислимыми подъездами, несметными сотами-квартирами.
Въехала в него деревня, да соседнее село, да далекие выселки. И еще место осталось. Туда городских поселили. От токаря до профессора. От музыканта до спекулянта.
Перемешались, перепутались, расселились вперемежку, и стали так жить. Те с этими, да эти с теми.
Объединились под одной крышей.
А у гастрономов, у винных отделов, приглядываются, прилаживаются городской с деревенским. Всё пока разное, но бутылка общая. Всё неравное, но в стаканы поровну, до капли.
А по скверикам, по тротуарам уже затрусили вперемешку. Озолоти прежде – с печи не стронется. Озолоти теперь – на печь не полезет. Да и где она, эта печь?
Девочки по улицам – стайкой.
Мальчики – вереницей.
Пошли жениться те на этих, и вдоль бульвара‚ поперек движения свадьба на автомобилях: размножайся – не хочу. Куклы на радиаторах‚ ленты на крышах‚ фотографы на капотах‚ музыканты в багажниках‚ костюмы напрокат. Проносятся вихрем‚ навеселе‚ из дворца бракосочетаний, – жених городской, невеста деревенская‚ оркестр наяривает фрейлехс.
Хочешь – не хочешь, объединились семьями.
«Гражданин, вы сходите?» – «Гражданочка, вам порезать?» Были мужики да бабы, стали мужчины и женщины, горожане с горожанками.
Одни бабки остались деревенскими.
Сидят бабки у окон, подпершись кулаком, глядят на шумные улицы. Всех забрали в город, какие были, ни одну не бросили. Дедов почти нет, дедов войной посекло, а бабок полно. Спустятся во двор, сядут поближе к дому, дивятся боязливо, нашептывают истово: «Дожжей бы нонче‚ дожжей...»
Самые несмелые поумирали с непривычки.
Самые бедовые пошли в лифтерши.
Тут шум. Смех и брань. Хохот и слезы.
На главном проспекте...
На верхнем этаже...
В отдельной квартире…
Нашли!
Кого?
Корову!
Живую – не игрушечную. Настоящую – не заводную. С ногами, рогами, полным, до краев, выменем.