Часть 60 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Заботы отвращали, прочие малости, а тут, надо же… Какие дни выделены! Самые распрекрасные! Получил всё от прежнего. Получаю от теперешнего. И боли нет, нет, к счастью, боли…
Его перевозили из больницы в больницу, перекладывали с кровати на кровать в надежде на чудо-врача, чудо-эликсиры, просвечивали и простукивали, в редкие недели послаблений отпускали передохнуть, и он кричал через границы:
– Я снова молод. Снова красив, черт возьми. Люблю Машку по мере сил, а ведь худо было, ой, худо...
Опять попадал в больницу, печалился по телефону:
– Я, друг мой, не особо умный, зато угадчивый, углядчивый, по нужде уступчивый. Сочинил сюжет, скорбный, огорчительный, запрятал в глубинах памяти. Захочется потосковать, вспомню его, слезу пролью покрупнее. А то и зарыдаю с воплем.
– Запиши, Гоша. Дай и нам огорчиться.
– Нет и нет! Слова огрубят. Упростят его. А в памяти останется в чистоте замысла, с которым уйдем вместе.
Упрашивал перед концом, питаясь протертым супчиком и бессолевой кашей:
– Пожарь грибки, Маша. В сметане. С лучком. Как умеешь.
– Откуда их взять, Гоша? Зима на дворе.
– Пожарь. Ну, пожарь! Хоть слюну сглотнуть…
Гоша не появится больше на этих страницах, – как не помянуть его?
Жил запойно, хозяином застолья в охмеляющем кураже, но к рюмке прикасался не часто, пьяноватый без вина. Возле него было шумно, сытно и надежно. Дружба – так на разрыв рубахи, на распахнутость души и кармана; неприятие – до конца спора.
– Недостаточно, чтобы тебя любили. Надо, чтобы ненавидели. У кого нет настоящих врагов, нет и настоящих друзей.
Мечтал выдумать историю повеселее, споро отстучать на пишущей машинке, не удушая авторским мудрствованием; пусть прочитают ее и улыбаются, припоминая подробности.
– И если в горних высотах ведется отсчет достоинств и прегрешений, эту заслугу припомнят сочинителю.
Он опережал всех, опередил и тут. Пылкость натуры, ее увлеченность забрал с собой, чтобы взбодрить-взбудоражить снулых небожителей. «Гоша! Прибыл Гоша! Для забав-измышлений…»
– Мыслил себя в настоящем. Во все дни. Даже рассказы сочинял в настоящем времени. Неужто и я отживший? Разберись, сочинитель, пока способен…
Стали его хоронить. Стали оплакивать. Вычеркивать из телефонных книжек.
Недодышал, недописал, ушел за пределы понимания, затерявшись в кладбищенских просторах. Не ворвется – рубаха нараспашку, не встанет на пороге, белозубый, искрометный. Не закричит после первой рюмки:
– Закупаю! Тысячи своих книг! Загружаю в вертолет, разбрасываю над обширными территориями. Пусть заворачивают в них селедку!..
Не наговорит потешку:
– У попа была собака. У бабуси гуси. А у Анны у Иванны мужики на пузе.
Не захохочет первым…
– Закройте, – приказала Маша. – Это не он.
Крышку опустили на гроб.
Души возносятся‚ омываясь в небесных потоках. Очищаются от чувств-ощущений, и редко проявляются во снах, в прежних непозабытых обликах.
А Гоша окликает через бездну, которую с земли не одолеть:
– Тебе угрожает опасность. Жить долго, очень долго, вспоминая ушедших, – врагу не пожелаешь... Записывай, сочинитель, пригодится.
Диктует неспешно:
– Возношусь без промедлений. Встаю в очереди – начала не видно. Ангел топчется в воротах: работа тягостная, посменная. Утомился от горестных обязанностей и назойливых душ, которые размахивают дипломами, наградными знаками, похвальными грамотами передовиков производства, выпрашивают место по заслугам.
– И там такое?
– Там, сочинитель. Там... Ангел вспархивает и ко мне – даже опешил. «Взгляни на прибывающих, Гоша. Издавна не живых, в дрёме-сытости, а похоронить – руки не доходили». – «Неужто такие?» – «Такие, Гоша. Такие. Души протезные, дрянца с пыльцой, один ты, идущий среди стоящих, кожей по костям обтянутый. Выделенных выделяют, Гоша. За худобу твою, за неизбывное душевное ненасытство – проходи без задержки. Читатели ждут». Вхожу, осматриваюсь, они сюда перебрались, мои читатели, все до единого. Твои, кстати, тоже.
Сочинитель откликается с сокрушением:
– А я-то тревожился: где они, куда подевались?..
По пятницам, перед закрытием…
…когда фрукты-овощи отдают ни за что, ходит по рынку женщина нестарая, в силе, с озабоченной складкой на переносице, мужчина шагает следом с кошелками.
– Не жидись, – говорит Макарон, до пенсии самая малость. – Купи клубнички.
А Любка через плечо:
– Клубничка – не сезон, стану я переплачивать. Денежки наши тугие. Не горстаются, а берутся счетом.
Покупает зато бананы с апельсинами. Яблоки переспелые на пирог. Помидоры давленые в суп. Вино для гостей.
Хана зайдет к вечеру. Фрида. Алик Сорокер. Да Танькин жених Яир.
– У нас так, – говорит жениху Любка, тёща по-нашему. – Чтобы без жалоб. Видели очи, что брали к ночи. Переведи ему.
Танька переводит.
– И у нас так, – отвечает Яир, глазом обмирая на доставшиеся ему прелести. – А не то в Сибирь.
И они укатывают в город.
У него машина с прогорелым глушителем, лысыми колесами и вмятиной на боку, но Танька королевой сидит возле жениха, во всю губу барин. Завтра ему в армию на месяц, и Танька не воротится до завтра. Ради Яира она должна пройти гиюр, хупу с ктубой, – Танька затрудняется с переводом на русский.
– Ты марки собираешь, – выговаривает Любка Макарону, не отрываясь от экрана, – а эти, погляди-ка, на оленя охотятся. По лесу. Посреди красотищи. Стоит стрункой, рога выставил, шерстка шелковая, глаза навыкате...
Пауза.
– Уж лучше марки собирать...
Ночами Макарону снится деревня Охлебаиха на пригорке, и наплывает оттуда кровавозубое, в кузовах с бортами – смертная на всех пауза, а он ожидает на развилке, у того окопа, который не забросали гранатами.
Он был невезучий, инженер Макарон, а там, надо же, повезло.
У Бога дальний прицел.
Сидит. Пересыпает песок из горсти в горсть. Прожаривается на припеке. Убили бы в ту минуту, не познал бы Любку. Не родил Таньку. Не попал в город на холмах. У каждого своя Охлебаиха, где удалось не умереть…
Любкина мать присылает письма из Москвы, выводит с уважением на конверте: «Госпоже Макарон».
Пишет. Зачеркивает. Слезой заливает.
Ходит на кладбище к папе Макарону с мамой, к бабушке Макарон с дедушкой, подсаживает цветы и прибирает, – не свои, вроде, да не чужие. Кто были, куда подевались, некого будет спросить, некому ответить.
«Мама, – отвечает Любка, – летом тут тепло, мама, можно ходить безо всего, и в магазинах полно, а что евреи кругом, так я привыкла».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Глаза стареют прежде всего…
…первыми стареют глаза.
Потом всё остальное.
Взглянул ненароком в зеркало, увидел чужие глаза на своем лице. Их истинный – на миг – горестный взгляд, скрывающий от хозяина тайну уходящих лет.
Сморгнул – и они приняли обычное выражение, к которому привык.