Часть 18 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Какие еще доказательства? — жалобно спросил Гришка, вынимая руки из карманов. — Это ведь что делается!
— Устные показания продавщицы Евдокии Мироновны Прониной! — официальным голосом ответил Анискин. — Она на следствии показала, что вы, Григорий Сторожевой, обретались у клуба во время дождя. Это раз! А во-вторых, вы при ней угрожали увести аккордеон…
— Врет она, врет! — окончательно испугавшись городского слога Анискина, закричал Гришка и замахал руками, словно открещиваясь. — Когда я мог говорить такое, если я с Дуськой и не разговариваю…
— Не разговариваешь? — вдруг удивленным шепотом перебил его Анискин и тоже взмахнул руками. — Это как так не разговариваешь?
Участковый на шаг отступил от тракториста, трижды поцыкал сразу всеми зубами и заложил руки за спину. Живот у него от этого, конечно, выпятился, и рубаха на груди распахнулась, открыв седые длинные волосы.
— Эх, Григорий, Григорий Сторожевой, — горько сказал участковый. — Я тебя с пеленок знаю, уважение к тебе имею за ударную колхозную работу, вон стараюсь не думать, что ты у завклуба аккордеон увел, а ты мне врешь… Говоришь, что с Дуськой не разговариваешь!
— Не вру, дядя Анискин…
— Как это так не врешь, когда мне Евдокея сказала: «Мы с Гришкой Сторожевым поженихаться решили»… Эх, эх! — Он вяло махнул рукой. — Эх, эх!.. Ну да ладно… Приходи завтра в девять часов в кабинету — очну ставку с Прониной произведем… Эх!
Участковый словно нарочно не хотел смотреть на Гришку Сторожевого, который, притихнув, глядел на реку. Как давеча лицо продавщицы Дуськи, лицо парня освещали отблески голубых волн, губы подрагивали. Потом Сторожевой глубоко вздохнул и тихонько пошел в сторону, противоположную той, куда хотел направиться участковый.
А Анискин двинулся к клубу. Он шел себе да и шел, пока не оказался за клубным углом, из-за которого хорошо виделась улица. Здесь участковый остановился.
— Так! — сказал он. — Эдак!
Среди густой уже и шумной толпы к клубу величаво шли трое братьев Паньковых — впереди, как всегда, вышагивал Сенька, за ним — Борис и Володька; как всегда, братья были одеты одинаково и по-одинаковому грозно выпячивали груди и прищуривали черные монгольские глаза; крепкие, такие коренастые, что казались квадратными. Братья Паньковы клином врезались в группы парней на крыльце, расшвыряв их, протиснулись к кассовому окошку.
— Так! — повторил Анискин. — Эдак!
Братья Паньковы всего только прошли сквозь толпу, только купив билеты, картинно остановились на крыльце, а молодежь притихла — гас смех в стайке девчат на ясельной завалинке, отвели велосипеды от клуба те пять-шесть парней, которые в кино идти не собирались, отошли от крыльца, опасливо посмотрев на братьев, парочки. И тихо стало у клуба, как на поминках, когда только садятся за стол.
— Ну ладно! — пробурчал Анискин. — Пойду!
Участковый вышел на клубную площадку, видный всей толпе, героическим усилием нагнулся, почистив сандалии от пыли, распрямился и увидел то, что хотел, — спустившись с крыльца, братья Паньковы скромно стояли в толпе, но все равно вокруг них образовалась пустотка. Вот в нее-то Анискин и вошел, выпуклыми рачьими глазами посмотрел на братьев, держа себя так, словно вокруг не стояли десятки людей, небрежным, обидным жестом поманил братьев к себе:
— Ну, подходите по одному, срамцы! И шагайте-ка за мной…
Анискин увел братьев Паньковых за клуб, привалившись спиной к оштукатуренной стене кинобудки, послушал, как еще стрекочет аппарат, как, собираясь бежать на улицу, оголтело кричат ребятишки, и принялся разглядывать братьев тихими задумчивыми глазами — с ног до головы, вовнутрь и через; осмотрел старшего — Сеньку, потом среднего — Бориса, потом младшего — Володьку.
— Из клуба аккордеон увели, а я с вами возись! — задумчиво сказал он. — Мало вас Гришка Сторожевой бил, так мне еще возиться…
Участковый тихонько засмеялся, когда, услышав про тракториста, Сенька Паньков сжал кулаки, а младшие братья подались к нему и примкнули плечами. Ну, стеной стояли братья возле Анискина — квадратные, бугристые от мускулов под рубашками и с черными глазами оттого, что узкоглазой хохотуньей, работящей и свойской участковому бабой была их мать Прасковья, вылившая братьев точной копией с себя. «Эх, Праскева, Праскева, — подумал Анискин. — Всех ты мер баба, отчего же у тебя ребята такие звероватые. Вот этого никогда не понять!»
— Ну, валите в кино! — сказал Анискин, так как аппарат за стенкой примолк, а из клуба с воем поперли ребятишки. — Валите в кино, братовья… Вот будет свободное время — я с вами разберусь…
Участковый отклеил спину от стены, разделив братьев пузом, прошел между ними и сразу же врезался в толпу выходящих из клуба ребятишек. Самые высокие из них были Анискину по сосок, он сверху пошарил глазами по детским головкам, выбрав одну — почернявее и покрупнее, — схватил мальчишонку за подол рубахи.
— Вот ты, Колька Сидоров, — сказал он. — Немедля бери ноги в руки да беги к продавщице тете Дусе. И спроси ты у нее, Колька Сидоров, кто в этом годе, кроме меня и Гришки Сторожевого, брал кирзовые сапоги сорок пятого размера… Повтори, Колька Сидоров.
Правильно повторив приказание участкового, Колька с тремя добровольными сопровождающими убежал в сельповский магазин, а участковый вернулся к крыльцу, чтобы посмотреть, как быстро входит в клуб народ. Он за ручку поздоровался с председателем сельсовета Коровиным, отдельно, без ручки, поприветствовал жену колхозного председателя, кивнул головой тракторному бригадиру дяде Ивану, директору восьмилетки и стал ждать, когда к нему подойдут жена Глафира и средний сын Федор.
— Повремените минутку! — попросил он их. — Дело есть.
Жена участкового Глафира была в шелковом платье и туфлях на полувысоком каблуке, голову повязала серой косынкой, а в руке держала чистый носовой платок. Средний же сын Федор — в честь отца — был тракторист как тракторист, без особенных примет — черные брюки, рубашка с закатанными рукавами и брезентовые туфли. Лицом, как и мелковатой фигурой, Федор походил на мать.
— Не нашел аккордеон, — шепнул Анискин жене и среднему сыну. — Так что рано не ждите…
— Ладно! — ответила жена и пошла к клубу, но остановилась. Это все они, Анискины, были такие, что уходили не сразу.
— Ты когда найдешь его, аккордеон-то? — негромко, чтобы никто не слышал, спросила жена.
— Завтра, — ответил Анискин. — Я так думаю, что к вечеру. Часам к девяти.
Жена Глафира еще поднималась вразвалочку на клубное крыльцо, еще сын Федор только протягивал контролерше билет, а вдоль улицы прокатились стукоток босых ног, разбойный свист и улюлюканье — это возвращался Колька Сидоров с тремя товарищами. Запыхавшись, они подбежали к участковому, Колька с размаху ударился Анискину в живот — сразу не смог остановиться — и скороговоркой доложил:
— Она сказала, дядя Анискин, что никто не брал. Только ты да дядя Гриша.
— Так! — прищурился Анискин. — Эдак!
Он посмотрел на афишу «Берегись автомобиля», увидел, что весь народ в двери уже вошел и тишина приползла на маленькую клубную площадку. Потом брови у Анискина задрались на лоб, губы сделались лукавыми, а правую руку он легко положил на чернявую голову Кольки Сидорова.
— Ишь ты! — сказал участковый. — Ежели бы дело происходило в кино, то следователь непременно бы заохал: «Двадцать седьмая версия негодная…» А вот мы на это дело еще будем посмотреть. Очень даже еще будем посмотреть, Колька ты Сидоров, Анастасеи ты Сидоровой сын…
Энергичным шагом, держа руки за спиной, участковый двинулся по улице, Колька Сидоров с товарищами — за ним. Вскоре все пятеро исчезли за поворотом.
6
Понемногу темнело, висела над Обью крутая луна и посвистывали в палисадниках ночные птицы, когда Анискин, побывав неизвестно еще где, поднимался на крыльцо больнички. Из всех людей в мире участковый, провоевавший четыре года на двух фронтах Отечественной войны и раненный еще в гражданскую, выше всего ценил врачей и потому на крыльцо поднимался осторожненько, стараясь при своем стодвадцатикилограммовом весе досками ни разу не скрипнуть.
— Ай! — постучав в дверь, промолвил он. — Ай, кто есть?
— Войдите, войдите.
При свете электрической лампочки в той комнатенке, которая называлась приемным покоем, сидел деревенский врач Яков Кириллович — держа книгу на вытянутой руке, читал, пошевеливая губами от напряжения. А когда Анискин вежливо поздоровался, то Яков Кириллович только протяжно мыкнул и кивнул головой на стул: дескать, садись и молчи.
— Спасибо, Яков Кириллович!
В приемном покое, как и полагалось, висели плакаты с увеличенными мухами, с цветными кишками и с призывами это не есть, это не пить и не ходить к бабам-знахаркам. Как и в колхозной конторе, каждый плакат и картинка Анискину была знакома до мелочей, но над больничными плакатами участковый насмехаться не стал, а, сев на стул, повернулся к Якову Кирилловичу и, скромно улыбнувшись, спросил:
— Никак Библию читаете, Яков Кириллович? Я как вошел, так сразу в большое удивление ударился. Чего это, думаю, Яков Кириллович на божественное потянулся?… — После этих слов Анискин склонил голову набок и задумчиво продолжил: — Вот сколь я врачей не знаю — все безбожники…
— Федор, — отрываясь от Библии и сердито мотая головой, перебил его Яков Кириллович. — Федор, я тебя сорок лет прошу не называть меня врачом… Вот и впредь запомни: я не врач, а фельдшер царского военного времени…
На слове «царского» Яков Кириллович сделал ударение, снова мотнул головой, как лошадь, что отбивается от паута, и, фыркнув, вернулся к прерванному чтению. Он, Яков Кириллович, был такой худой и длинный, что, осматривая больного, случалось, задирал на себе рубаху и говорил: «У вас, батенька мой, сломано вот это, седьмое ребро! Отчетливо видите?» И вправду, седьмое ребро на Якове Кирилловиче виделось отчетливо, как на скелете…
— И впредь прошу не забывать, — повторил Яков Кириллович, углубляясь в Библию. — Не забывать, не забывать…
Приемный покой был мал, всего одно окошко смотрело в ночь, но в комнатешке была такая пугающая чистота, что казалось — в приемном покое нет ни звука. Молчал и только поблескивал круглый — то ли чан, то ли кастрюля — предмет для ваты и бинтов, недвижно стояли два белых шкафа с разными инструментами, таилась в углу такая белая кушетка, что не только сесть, а подуть-то на нее было страшно.
— Врач не врач вы, Яков Кириллович, — после молчания сказал участковый, — но только знаете в сто раз больше другого врача — вы и по внутреннему, вы и по наружному и по всякому другому… Вас, Яков Кириллович, весь народ в деревне уважает, а только я в толк не возьму, чего вы это Библию читаете…
Яков Кириллович молчал, и Анискин ответа насчет Библии добиваться не стал, хотя был любопытен, как сорока. Вместо этого участковый начал внимательно разглядывать собственные ногти — большие выросли, и, надо сказать, даже очень большие, как у городской барышни. И конечно, от дикой больничной чистоты казалось, что руки несвежие, грязные, словно у мальчишки весной.
— Вот интересно, — потом сказал Анискин, — врут эти часы или нет?
— Эти часы стоят! — сердито ответил Яков Кириллович. — А Библию, милый мой, я читаю потому, что писателям надо поучиться писать так, как писали безвестные, но гениальные авторы Библии… Впрочем, голубчик мой, не все авторы безвестны. Блаженный Августин… — Тут Яков Кириллович остановился и сардонически улыбнулся. — Впрочем, что для тебя, Федор, блаженный Августин? Тебе — Шерлок Холмс, Шерлок Холмс!
— Вот из-за него-то, — тонко улыбнулся Анискин, — я и пришел… То есть из-за Шерлока Холмса…
После этих слов участкового Яков Кириллович Библию закрыл насовсем, встал во всю свою длину, сняв очки, посмотрел на Анискина такими глубоко запавшими глазами, что они казались сплошными с темными веками и потому огромными. Яков Кириллович всегда был серьезен, словно с утра до вечера делал операции, а тут и вовсе сделался каменным.
— Ага! — проговорил он. — Ты, милый мой, аккордеон не можешь найти!
— Не могу, Яков Кириллович! — облегченно признался Анискин и тоже встал. — Ниточка у меня есть, Яков Кириллович, но если я ошибку дам, то этот человек из-под моего авторитета навек выйдет, и деревне от этого плохо сделается.
— Деревне?
— Ну, не всей деревне, Яков Кириллович, — торопливо ответил Анискин, — а многим… Да нет, Яков Кириллович…
Смешавшись, участковый плюхнулся толстым задом обратно на стул и снизу посмотрел на фельдшера точно так, как недавно смотрел на него Гришка Сторожевой. Яков Кириллович, однако, ничего этого не заметил, а индюшачьим шагом, подрагивая ногами, прошел по приемному покою, сграбастал участкового за плечи костлявыми пальцами, больно сдавил их и приказал:
— Выкладывай, Федор!
Анискин сначала поморщился от боли в плече, потом улыбнулся и ответил:
— Эти Шерлоки Холмсы, эти штукари из райотдела по подошве рост человека нарисовывают… Глянет штукарь через лупу на след и сразу: «Рост сто восемьдесят шесть!» Так вот, вы мне скажите, Яков Кириллович: а обратный ход это штукарство имеет?
— Не понял, Федор! — ответил Яков Кириллович. — Слов у тебя много, а толку — нет.
— Ну как же нет! — обиделся Анискин. — Вот я и спрашиваю: а по росту сапог можно определить?… Вот если человек роста маленького, но широкий, как обезьяна, у него может быть сапог сорок пятого размера?
— Видишь ли, Федор, — помолчав, сухо ответил Яков Кириллович. — Я не знаю и, признаться, знать не хочу, что выделывают штукари, но мне известен человек, который при росте примерно сто шестьдесят пять сантиметров носит обувь сорок пятого размера. — Яков Кириллович иронически улыбнулся. — При теперешнем раннем развитии, милый мой, девочка в шестнадцать лет — барышня. Да-с! Позволь заметить, любезный, что ваша дражайшая доченька Зинаида хоть и рано созрела, но работать не хочет.
Яков Кириллович поднял палец и, как шпагой, помахал им в воздухе. Потом он наклонился и стал преспокойно наблюдать, как участковый Анискин начиная с массивной шеи медленно краснел. Вот краска с шеи перешла на скулы, со скул — на щеки, а потом, казалось, пропитала все лицо.