Часть 58 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Зимой в шахту идешь по веревке. В столовую — тоже по веревке. 45 градусов — все равно идешь на работу, только дают тебе маску на лицо. Ночью все набьются в барак, и, чтобы люди спокойно не отдыхали, — проверка. Шмон. С одной стороны барака на другую гонят, считают. Одеться не успеваешь, бушлат накинешь, валенки… Только согрелся, а согреться там трудно — одеяла плохонькие. Проверка. Одного не досчитались — опять считать — ходить по всем баракам. Спать начинаешь — встать! А волосы при этом к нарам примерзают. Штанов надеть не успеваешь. Боже мой! И не нужно им на самом деле никакой проверки. По пять, по шесть раз за ночь были эти проверки. А утром рано на работу.
* * *
— Это была уже не проверка, а прямое издевательство. Ночь. БУР (барак усиленного режима). Нары, печка холодная, уже остывшая, рядом — ящик с углем. На ящике том — тяжелая деревянная крышка.
Надзорслужба лагеря — Семоньков. Эти фамилии хорошо запоминаются. На всю жизнь. Орден Богдана Хмельницкого у него на груди. Фронтовик:
— Кто смерти не боится? Шаг вперед! — в руках у него пистолет.
"Ну, гад, — думаю. — Я смерти не боюсь!" — шагнул вперед.
Стреляет в меня! Раз! Я увертываюсь. Второй раз!
"Давай, — думаю, — бей, — думаю, — хватит, убивай!" Стою! Стреляет! (Сколько раз они в меня стреляли!!!) А вторая гильза застряла у него в стволе…
Тут я с того угольного ящика крышку хватаю, разворачиваюсь и — как ему… по голове, она у него заскользила. Он упал.
* * *
БУР. Комната надзирателей. Лежит громадная смирительная рубашка черного цвета. Длиннющий подол и рукава по два-три метра. Надзиратели и врач Галевич. Рубашкой можно пользоваться только в присутствии врача. Это крайняя мера наказания. Такому наказанию был недавно у нас подвергнут Чернышев, вор, по прозвищу Поносник. Через стены нам было слышно, как он просил начальника центрального изолятора Воркутлага, палача Мышечкина, и надзирателей не надевать на него смирительную рубаху.
— Не губи меня, начальник. Не бери грех на душу. У меня жена, маленькие дети, — рубашкой был поломан позвоночник этому человеку. Комиссия приехала, посмеялась, акт составила, в котором не было ни одного слова правды.
Принцип действия ее таков: надевают робу и бесконечными рукавами закручивают назад руки, ноги сгибают в коленях, стопы тянут подолом к затылку. При этом подол пропускается сзади под руками, чтобы все это сильнее схватилось. Туже и туже утягивают подол и рукава. Пока человека не сломают. Обычно жертва умирает. Умирает, как правило, от удушья, от перелома позвоночника. Сначала лопались сухожилия на голенях.
Я как будто знал, что со мной такое произойдет, как будто специально готовился к подобному испытанию — в мои физические упражнения входило кольцо.
Я брыкался, когда на меня натягивали это добро.
Висел вниз животом — тянуло восемь надзирателей, — голова была задрана кверху. Несколько раз в течение лагерной жизни я смеялся и несколько раз молился. Я молил Бога, чтобы Он помог мне потерять сознание. И Он мне помог. Я терял сознание. Несколько раз. Когда приходил в себя, видел красные, потные лица, мокрые волосы. У кого-то шапка съехала набок. Я был живой. Тогда они обдали меня водой — рубашка еще крепче схватила тело. Продолжали тянуть, я — просить Бога о том, чтобы мне не приходить в себя. Они видели, что я все еще жив. Зверели. И тут кто-то крикнул:
— Ах, гад! Бей его! — И они стали бить меня ногами, сапогами в таком спеленутом состоянии. Я почувствовал адский ожог в крестце. Потом на воле мне сделали снимок, и врач обнаружил следы этой рубашки на моем позвоночнике.
В камере ребята хотели меня поднять — не смогли, вся спина у меня была сплошная боль. Я лежал без движения двадцать дней, весь помятый. Врача, на многие просьбы заключенных, мне так и не вызвали, но зато на второй день известили о ''Постановлении" — содержании меня в БУРе 3 месяца. За покушение на жизнь Семонькова. Подписать я этой бумаги не мог физически. Постепенно с помощью друзей и неба начал двигаться.
Стало мне легче, и решили мы бежать втроем с Васей Вовком, солдатом, и попом Герасимовым. Через попа, он заведовал складом на кухне, собрали продуктов на дорогу. Во время вьюги припрятали пожитки в снег, прорезали проволоку под вышкой, смастерили компас. Ночью меня и Васю схватили, бросили в карцер, который стоял на отшибе. Оттуда мы не могли известить людей о том, что этот поп нас заложил. Карцер стоял за зоной, и вот пьяные надзиратели стали нас брать к себе поодиночке и вчетвером, впятером избивать. Били палками, чем попало. Нас избивают — мы кричим. Выл у нас там маленький такой Волуевич в камере, он кричал больше всех, когда его вызывали. Потом выяснилось, что били всех, кроме него. Его кормили салом, хлебом. И заставляли имитировать крик. Он признался в том, что — наседка. Был среди надзирателей ссучившийся вор, порвавший с блатным миром, слуга оперативников. Ходил в серой каракулевой кубанке. Раз дежурил он пьяный, вызывает меня:
— Ну! — Наган приставил ко лбу. — Прощайся с жизнью. — Как я дал по тому нагану! Он просил, чтобы я никому об этом случае не говорил — носить и применять оружие в зоне было запрещено. После этого посадили меня в отдельную камеру в том же карцере.
* * *
Это был не первый мой карцер в лагере. Я решил, что последний. Холодина — я босой. Одежды нет. Ноги голые. Голова голая. Голову кое-как закутал. На мне одна телогрейка. Ноги, чувствую, доходят. Сам весь дохожу. Тогда я телогрейку с себя снял и рукава телогрейки на ноги натянул.
Чего жду? Не знаю! Не могу взбодрить себя. Сил нет никаких. Ни физических, ни душевных. Жить нечем! Засыпать стал — снятся красивые женщины. Не даю себе права такие сны смотреть. Просыпаюсь. Сил нет, опять засыпаю — и у меня поллюция за поллюцией. Все замерзает, и я понимаю, что отдаю концы. Сдаюсь. Назавтра не встаю. Заводят в мою кутузку врача — заключенного Блауштейна Григория Соломоновича:
— Погибаю, — говорю ему.
— Что?
— Такие дела, — рассказываю, — помоги, тяжело.
— Первое, — говорит, — не падай духом. Второе — передал мне порошки, очень сильные. Запах и привкус канифоли у них. Жуть. Пью эти порошки, а сам — еле жив. Голова болит, кушать нечего. А меня морозят! Потом смотрю — кое-где проталинки маленькие. Мимо карцера — один сумасшедший у нас был, на лошадке трупы возил. На задворках лагеря стояла яма со снегом, и он вниз головой, вверх ногами их в яму, в снег втыкал. Я пошел на первую прогулку и увидел — кое-что стало открываться: рука, одежда какая-то. Оттепель была. Иду дальше. Гляжу — лужица. Что такое? Грязная птичка такая в этой лужице. Не пойму. А это первый воробей прилетел в Воркуту. Как я обрадовался!
* * *
Приводят меня в "кабинет" за зоной — сидят: старший оперуполномоченный Широков и все тот же капитан Семоньков, начальник надзорной службы. Широков веселый такой. Семоньков играет маленьким коровинским пистолетом.
— Почему меня изолировали? — спрашиваю.
— Ну и что? — А веселость у них особая. — Подохнешь! Мало ли вас подыхает? Подыхают и лучше тебя, — говорит Широков.
— Кончайте меня морозить! — Он мне на капитана Семонькова указывает.
— Ты стрелял в меня, — поворачиваюсь к нему лицом, — я тебя ударил. Как бы ты поступил на моем месте?
— Какая хитрая! — это Семоньков улюлюкает.
— А говоришь, что ты фронтовик.
И тут — "ба-бах", пробил он себе палец — доигрался пистолетиком.
— Врача! — Сразу прибежал врач.
— Мы тебя переведем, — говорят, — только ты молчи.
* * *
Переводят меня из одного лаготделения в другое и пускают там слух, что я — провокатор. Делается это так: оперуполномоченный вызывает своих и дает задание… Чтобы люди поняли… Начинается…
На кухне наливают полчерпака. Не надо, мол, стучать! Народ тут же стоит, смотрит. Со стороны человек подходит, спрашивает:
— Ты кто?
— Я скажу, ты же все равно не поверишь, — и не разберешь, для чего он интересуется тобой — для достоверности или чтобы сделать больно.
— Тут пришло письмо с другой шахты. Вроде неплохо про тебя там написано?
— Спасибо людям, — чувство благодарности появляется и становится чуть легче. Но все равно кошки на сердце скребут. Само состояние, что на тебя косо смотрят, очень тяжелое. Заводят в лагерный тупичок, выясняют личность. Смотрю, люди настроены ко мне определенно. Как докажешь, что ты не стукач? Надо что-то делать. Я взволнован, но настроен по-боевому. Дело к вечеру.
"Ну что? — думаю. — Начнем, пожалуй", — и тут я "загулял".
Бараки — все на замок. Проверка.
— Стройся на проверку! — В конце строй не сошелся у них на одного… Раз проверка, второй… А я лежу. Лежу, правда, не просто так. Привели меня в этот барак, положили у окна — руку продуло так, что она не подымается. Чем лечить? Было два камня, на них мочились. Вот я один на печке согрею и прикладываю. Вонь страшная. Но ничем не лечить — еще хуже.
— Вставай! — орет.
— Я — Доброштан!
— Встать! — Вокруг меня человек пять.
— Оставь. Христа ради!
— Встать! — Такое редко бывает. Весь барак не спит. Ждут, что будет.
— Ах, вы, гады! — Вскакиваю.
И Володя Маркелов с верхних нар:
— Бей их! — И вот мы вместе с Володей давай их бить! Да так — от души! Так давно во мне это копилось! Но это ЧП в лагере — надзирателей бьют. Вдруг влетает в барак человек пятнадцать.
— Встать! Лечь! Руки вниз! — Хватают меня. Хватают Маркелова. Я не оделся, в кальсонах, в рубашке, только на одну ногу успел валенок натянуть. А на дворе снегу — по пуп. Двое меня скрутили, а двое сзади бегут и под зад мне по очереди, то один, то второй — зло свое избывают таким образом. И так мы с ними идем метров пятьдесят. Те, кто меня ведут, слабей стали держать. И тут я выворачиваюсь из рук тех, кто держит, — и на тех, кто сзади! Бить их! На одного навалился — за нос его! Хрящ перекусить! Их много, и каждый хочет бить! Я бью того, который снизу, по морде! Схватил его зубами за голову и бью! А они меня бьют. Потом все, устал я. Лежу, больше не двигаюсь. Так меня и поволокли.