Часть 29 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мама готовит еду для Федора — после обеда он пойдет чинить крышу в доме дедушки с нижнего конца. Нужно залатать дыры, пока погода, а не дожидаться осеннего ненастья.
Федор, склонившись над тарелкой, как-то по-своему улыбается. В одной руке держит ложку, а другой время от времени поглаживает заросший подбородок. По лицу его видно: он погружен в какие-то свои думы. И вроде бы чему-то про себя радуется. Отложив ложку, Федор широко улыбается и говорит маме, что ему по душе такие дети, хоть в этой истории с питомником они и не правы.
— Они ищут правду по-своему, — заключает он.
— Но приструнить их не мешает, — защищается мама, — не то, глядишь, разбойниками вырастут.
Федор не возражает. Что говорить, детей надо воспитывать. Он кивает, но по улыбке видно, что он на их стороне. Наверное, по себе знает: тот, кто не чувствует кривды, не отыщет и правды.
Вот так с первого же дня Федор стал сживаться со всем, что нас окружало, со всеми нашими радостями и печалями.
Но, кроме того общего, чем жили все, мы, дети, отыскивали какие-то особые, только свои радости. Я тоже что ни день бродила по Грунику, блуждала в высокой траве. Лето манило меня на простор. Всем нам казался уже тесным наш двор меж двумя ручьями. Скоро для нас станет тесной и наша узкая долина, окруженная высоченными горными кряжами. Часто, глядя на них, я мечтала, чтобы они превратились, как в сказках, в стеклянные, и я смогла бы увидеть то, что за ними. Иногда мне хотелось стать великаном, чтобы перешагнуть через скалистые вершины и очутиться на другой стороне. Мне хотелось увидеть хотя бы Липтов, Турец и ту дорогу на север, по которой наши земляки ходили торговать с поляками. Только горы вокруг были спаяны, точно звенья цепи, и нельзя было даже взглядом проникнуть меж ними. Чтобы лучше разглядеть окрестности, я взбиралась почти каждый день на Груник. По долине вилась дорога. К ней сбегали крутые полевые стежки со всей округи. Я любила следить за людьми, бредущими по дорогам.
С тех пор как появились у нас русские пленные и подсохла весенняя грязь, я каждый день видела с Груника или из нашего двора какого-то русского из соседней деревни, шагавшего в город. На руках его белели перчатки, по камням дороги позвякивала серебряная трость. Походка у него была легкой, и держался он с достоинством. Поговаривали, что русские из нашей деревни его ненавидят. Они думали, что он приходит выслеживать их. Он приходил каждый день в один и тот же час, и люди, работавшие в поле, узнавали по нему время.
Они кричали друг другу:
— Уже десять, вон идет этот русский в белых перчатках!
И вдруг русский перестал постукивать серебряной тростью о камни дороги. Говорили, что он исчез, будто сквозь землю провалился. В замке, где он работал на ферме, твердили то же самое. Слухи ходили что ни на есть разные, и все, связанное с ним, казалось каким-то загадочным.
— Как исчез, так и объявится, — говорили люди.
Напрасно я то и дело выглядывала с самого гребня Груника, не покажется ли тонкая, статная фигура чужака. Но мало-помалу меня и других детей, да и большинство взрослых, перестала занимать судьба русского в белых перчатках.
У каждого и своих забот было по горло.
А выдавалось хоть немного времени, свободного от домашних хлопот, я мигом бежала на Груник, чтобы полюбоваться на луга и цветы. Всякий раз я набирала букет лютиков, ромашек и полевых колокольчиков. Из болота у ручья я добавляла к ним еще калужницу и незабудки. По веточкам калужницы ползет божья коровка. Я пересчитываю пятнышки на ее крылышках и жду, когда она улетит. Она устремляется над лугами в горы. Пожалуй, я завидую ей — ведь у нее крылья. Когда-нибудь она перелетит через Хоч в Липтов, между утесами Кралёвянской долины проберется в Турец и навстречу быстрой реке взовьется до самой Бабьей горы, где наши земляки ловко обмениваются запретным товаром с поляками.
Когда божья коровка теряется из виду, меня увлекает другое. У моих ног журчит ручей. Его называют Теплицей — он не замерзает даже зимой. Я вынимаю из букета зеленую веточку и бросаю ее в поток. Он уносит ее в долину, а я берегом догоняю ее. Плывет, плывет по ручью моя зеленая веточка. Куда же она уплывет? Знаю. Наш ручей принесет ее в город и там отдаст реке. А куда же река ее унесет? Знаю. В море. А вот одно ли единственное море на свете? Только ли то, по которому моя мама, мой отец, дядя Данё и многие-многие из нашей деревни да и со всего края уезжали и уезжают на заработки в далекие страны? Вот этого я не знаю, и додумать мне не дает зеленая веточка, она спешит обогнать меня. Я перепрыгиваю с камня на камень следом за ней, по босым ногам хлещут метелки травы. Я добегаю вместе с ручьем до излучины у корчмы. Там моя веточка ныряет под мостик. Где же она остановится? И это я знаю. В глубокой запруде у нашего дома.
Там сейчас стоит дядя Данё Павков и греется на солнышке, опершись о плетень нашего сада. Он улыбается, увидев, как я забавляюсь.
Запруда преградила дорогу веточке. Кинула ее в водоворот и вертит. Я пытаюсь вынуть камень из запруды, чтобы освободить ей дорогу. Но камень тяжелый, и я зову на подмогу дядю.
— Ну помогите же мне, дядечка, — прошу я его.
— А что ты делаешь? — интересуется он.
— Провожаю цветы в путь-дорогу.
Данё не хочется лишать меня радости, и он помогает поднять камень. Ручей бурлит, подхватывает веточку и уносит ее в долину.
— Она доплывет до моря? — спрашиваю я и тут же задаю новый вопрос: — А в море правда полным-полно воды?
— Полным-полно, — подтверждает он, — а за морем огромные страны.
— Вы уже плавали по морю?
— Плавал. Когда ты вырастешь, и ты поплывешь. Поедешь на заработки. А почему бы тебе не поехать? Только сейчас ты еще маленькая, нечего тебе думать об этом. Сбегай-ка лучше к тетке Ондрушихе, она недавно тебя здесь искала, думала, мешки ей подержишь, хотела их чем-то наполнить. Повела к себе Юрко, да разве это помощник?
Я тотчас собираюсь идти — тетку я очень люблю.
— Эти цветы ей отнесу. — Я смотрю на дядю сияющими глазами.
— Неси, да поживей, — подталкивает он меня почерневшими от сапожного вара руками.
Я бегу к верхнему ручью. Но на задворках что-то внезапно меня останавливает. Пожалуй, это камни на берегу, по которым проходит тропинка к Ондрушам. Они напоминают мне то росистое утро, когда я шла просить лошадь. Я вижу Ондруша, как он хватает палку и замахивается на меня. Нет, ни за что на свете я и шагу не сделаю. Да и по тропке видно, что я уже не так часто бегаю тут. Она зарастает мхом и малинником.
Я возвращаюсь к Данё.
— В чем дело? — удивляется он.
— Я боюсь дядю Ондруша.
— Да не век же тебе его бояться. Он уж и позабыл об этом давно. А нынче он вообще косит на Чертяже, его и дома-то нет.
— А вы меня не обманываете, дядечка? Ведь вы любите пошутить.
Данё улыбается в усы и весело смотрит на меня поверх очков.
— Не бойся, ступай смело. Нынче и Ондруш стал покладистей. Думается, ему не больно охота с Федором связываться.
Дядя берет меня за руку и тащит через задворки по дорожке. Мы еще и войти-то к Ондрушам в дом не успели, как из-за поворота с улочки услышали ржание Ондрушовых лошадей. Ондруш неожиданно возвращался домой с пустой телегой. Лошади были в одной упряжи, а на дне телеги — мокрая доска. Похоже, до этого на ней лежал вымокший человек. Ондруш шагал, недовольно поморщиваясь. У него был такой вид, будто он с отвращением думал о чем-то недавно пережитом и пытался отогнать от себя неприятные мысли.
— Что опять случилось? — тотчас вскинулась тетка Ондрушиха.
Прижимаясь к ней, я ищу защиты от дяди — взгляд его не сулит ничего хорошего. Тетка обнимает меня и отводит в сторону. Невыразимый страх душит меня. Но дядя Ондруш вроде бы ничего не замечает вокруг.
Он останавливает лошадей на дворе и подзывает Данё — просит помочь ему выбросить доску из телеги в ручей.
— Век на нее глядеть не смогу, лучше-ка ее изрублю и сожгу, — решает вдруг дядя Ондруш, и они тащат доску уже не к ручью, а к амбару, кладут ее на травянистый берег и прикрывают хвоей. — Глаза б мои на нее не глядели. Я как знал, что с ними чума придет к нам.
Он передергивается, вытирает уголки губ и поторапливает жену, чтобы дала ему выпить чего-нибудь крепкого. Разом опрокидывает в себя паленку, полощет рот, словно выполаскивает гадкий привкус, а потом выплевывает ее.
— Паленка и то не идет…
— Ну скажи наконец, что стряслось? — теребит его тетка Ондрушиха; она стоит, расставив для надежности ноги: а вдруг что-либо свалится, как снег на голову?
— Ох, и говорить тяжко! — Его так колотит дрожь, что зуб на зуб не попадает. — Докосил это я лужок и думаю: съезжу-ка с телегой сено забрать, как мы условились. Да не тут-то было. Не идут лошади через брод, и все тут. Упираются, взбрыкивают, чудом меня не зашибли. Оглядываю я ручей: что же им ходу там не дает? И кнутом я их вытягивал, а они ни тпру, ни ну. Тут, случись, неподалеку Ливоров батрак, Пятак, с косьбы шел. Стали мы вместе смотреть. Вдруг Пятак как закричит: «Боже милостивый, хозяин! Из-под коряги чья-то голова торчит. Пошли спасать бедолагу».
Ондруш отвел лошадей на межу и пошел за Пятаком. Наклонились они оба с берега к коряге и видят: в корнях вербы запутался утопленник. Лежал он ничком, вода прилизывала ему на макушке волосы.
— Я кричать: «Люди, люди!» — продолжает Ондруш. — Первым прибежал этот русский, Федор. За ним еще двое, что работают у корчмаря. Потом еще и еще, уж и не знаю кто. На Багниске людей — туча. А как вытащили беднягу из-под корней, первым делом бросились мне в глаза белые перчатки. Кто-то убил того русского и бросил в ручей.
— Батюшки светы! — вскричал дядя Данё, застыв от изумления.
Тетка Ондрушиха и слова не вымолвила, только прижимает меня локтем к себе, того и гляди, раздавит. Другой рукой она обнимает Юрко и, точно наседка, охраняет нас от неведомой угрозы.
— Как на грех, оказалась там моя телега с лошадьми, — понижает Ондруш голос, — не спросясь даже, взяли они труп, кинули в телегу. Вот оттого доска на дне такая мокрая — на моих лошадях его перевезли в морг. Ни в жизнь ее назад не положу, изрублю и сожгу.
Но дядя Ондруш доску не изрубил и не сжег, так и осталась она гнить на берегу.
Весть об убитом русском в белых перчатках разнеслась по всей округе. Нам она испортила лето, оно не было уже таким прекрасным. Дрожавшие над водой вербы напоминали нам о недавнем печальном событии. Бурлящий поток, казалось, был осквернен утопленником.
Подозрение пало на Михаила. Несколько раз являлись жандармы, допрашивали его. Он ни перед кем не утаивал своей ненависти к убитому. И объявил, что если бы кто-то не опередил его, он своими руками сделал бы то же самое. Из-за недостатка улик все так и осталось невыясненным.
С каждым днем жизнь становилась все более бурной. Одно событие сменялось другим. Когда было вспоминать об убитом? Лето промелькнуло в работе и всяческих хлопотах.
Осенью стали доходить слухи, что солдаты бегут с фронтов и возвращаются домой.
У всех хороших людей светлели лица, прояснялись они и у русских пленных, живших у нас. С этой поры они с нетерпением ждали чего-то. А Михаил особенно оживился.
Теперь он часто заходил посидеть к Данё Павкову и ему первому признался, что хочет вернуться в Россию. Тайком он собирался в дорогу. На заработанные деньги Михаил купил себе два полотняных мешка и начал собирать хлеб: надо было запасать сухари в дальний путь.
О своем возвращении в Россию как-то раз Михаил с Федором толковали у нас на пристенье. Потом поднялись и пошли в горницу к Данё Павкову, где сидел и наш дедушка по отцу. Данё рассказывал, как он работал на чикагских бойнях, а после в Германии. Оттуда вернулся гол как сокол, потому что кончились на фабриках заработки.
Прежде чем войти в горницу, Федор и Михаил вытерли ноги.
Мы с братиком прошмыгнули в дверь следом за ними. В горнице они сели на лавку у печи. Мы ждали, о чем у них пойдет речь.
Федор был человеком немногословным. Всегда говорил только самое необходимое. Но его повадки, сноровка в работе, расположение к людям были красноречивее слов. Нас, детей, он очень любил. Мы это чувствовали и всякий раз, когда он приходил к нам, радостно обступали его. Особенно притягивали нас мягкие, светлые глаза.
У Данё Павкова Федор посадил Юрко на колени и стал подкидывать его, языком подражая цокоту копыт. Мальчик визжал от восторга, даже задыхался.
Мы заметили, что Михаил снова, после долгого перерыва, улыбается. Своей большой костистой рукой он взял Юркин кулачок и прижал к губам. Я смотрела, как нежно целовал он эту детскую ручку. Когда он обернулся к свету, глаза его как-то странно увлажнились. Мне казалось, что он вот-вот заплачет. Но он не плакал, только долго глядел куда-то в сторону.
Данё, Федор и дедушка, так же как и я, не сводили с него глаз, но никто ни о чем не спросил его. Эти трое взрослых людей, должно быть, хорошо понимали его.
Меня это очень растревожило. Я выбралась из комнаты и пошла к маме рассказать, что Михаил поцеловал руку братика.
Мама готовила ужин, помешивала что-то на плите и, не отрываясь от работы, сказала:
— Должно быть, у него дома остались дети. Тяжело ему стало. Думаешь, отец не вспоминает вас всякий раз, когда видит какого-нибудь ребенка?