Часть 30 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она глубоко вздохнула, как бы входя в положение Михаила и всех отцов на земле.
Но я не успокаиваюсь — мне хочется узнать больше.
— Мам… — Минуту спустя я начинаю снова: — Мам, вы думаете это правда, что Михаил… — я чувствую, как слова застревают у меня в горле, — убил того русского в белых перчатках?
Сначала она молчала, как бы раздумывая. Сняла горшок с конфорки и поставила на край плиты. Потом подтянула другой к огню и подложила еще несколько полешек.
— Мама, — не отстаю я, — мог он его…
Я не хочу этому верить, оттого и спрашиваю так настойчиво.
Но мама, к моему великому удивлению, кивает утвердительно:
— Мог.
И мне тотчас снова видится Михаил в горнице дяди Данё, как он подносит ручку брата к губам, сперва только дышит на нее, а потом целует.
Мама не чувствует, что происходит во мне, и продолжает:
— Конечно, мог. Тебе этого не понять, ты еще очень маленькая.
Но я не была уж такой маленькой. В войну и мне прибавилось лет. Шел девятый. Мне было почти столько, сколько моей старшей сестре Бетке, когда отец уезжал на лошадях Порубяка с черным чемоданчиком в город, откуда поезд увез его на фронт. Я уже не так часто играла возле ручья на задворках. Только все еще удивлялась тому, что камни и вправду похожи на людей, а люди — на камни, которые я окрестила их именами. Люди старели, седели, гуще становились морщины на лицах. И у нашей мамы прибавилось седины на висках, серебрившейся на свету. Старшей сестре Бетке было почти тринадцать, и она делалась такой же красивой, как мама. Средней сестре Людке шел одиннадцатый год, и ее характер доставлял тогда всем немало хлопот. Брат тоже уже ходил в школу. Учился писать и читать. Время и заботы изменили нас всех.
Но мама все еще говорила нам, что мы маленькие и многого не понимаем. Однако жизнь и нас научила задумываться. Ну хотя бы к примеру: почему людям приходится есть хлеб, словно грязное месиво? Почему холод постоянно чередуется с голодом, а жестокость с ненавистью? Почему женщины точно скот впрягаются в плуг и пашут на себе, а четверики господских коней проносятся по дороге только ради забавы? Почему у нас, как и у сотен тысяч детей, война забрала отца и бросила нас на произвол судьбы? Почему русские и итальянские пленные не могут воротиться домой, если мечтают об этом?
А когда мама сказала, что Михаил мог убить русского в белых перчатках, в моих мыслях пронеслась бесконечная вереница новых вопросов, с которыми я не могла справиться.
Видно было, что и маму что-то гнетет.
Я вспомнила, как недавно, когда Федор у нас прибивал на сапожной лапе каблук к башмаку, она сказала:
— Я вот все думаю не надумаю: как бы это сделать, чтобы людям было лучше на свете? У меня сердце разрывается, когда гляжу на своих и чужих детей, они ровно сломленные веточки. Жизни нету, Федор…
— В самом деле нету, — согласился он после минутного молчания, — но будет все по-другому. Конец этому аду — солдаты бросают винтовки, домой возвращаются.
— Вот, вот, — кивнула мама, радуясь при мысли, что и отец, может, вернется.
— Фронт в России стал похож на решето, — засмеялся Федор, но вдруг умолк и добавил серьезно: — Михаил принес эти вести из замка, в газетах пишут.
Федор снова ударил по гвоздю, снял башмак с лапы, оглядел его. Вдруг почему-то встревожился и посмотрел на маму.
— Может, вы и не верите, но я-то верю, я русский, в России много таких, как Михаил.
— Не знаю, — покачала головой мама, — ведь я не знаю России, только наши холстяники рассказывали о ней, когда возвращались с деньгами. Говорили, там живут хорошие люди.
У Федора загорелись глаза. Что-то в маминых словах возмутило его.
Он пробормотал про себя:
— Хорошие…
Потом схватил лапу и так вцепился в нее руками — вот-вот сломает. Таким мы никогда не видели Федора. Хоть он и умел владеть собой, но тут что-то в нем взорвалось. Он сердито вышел вон и оставил нас одних.
— Вот и я иной раз все разнесла бы вокруг, когда сил нет терпеть. — Мама как бы извиняла его. — Да лучше всего уйти, когда на тебя такое находит. Только себе же сделаешь хуже. Федор знает небось, что такое к добру не приводит. — Она встала и поверх герани, стоявшей на окне, поглядела вдаль. — Иное дело, когда солдаты на фронте все вместе кинут винтовки либо вовсе их поломают. Кто тогда будет стрелять? Я бы наверняка так поступила, будь я там с ними.
Глаза у нее горят, как у Федора минуту назад. Она дышит, словно только что бежала под гору. Лицо ее взволновано от мысли, что и она, конечно, набралась бы мужества и поступила бы так же.
Она говорила это, заплетая мне косы, и я чувствовала, как у нее прибавляется силы в руках. Сама того не сознавая, она плела их так туго, что, казалось, вот-вот вырвет все волосы. Потом она зачерпнула в горшок воды, и мы вместе вышли на пристенье сполоснуть руки.
Федор разбирал у гумна телегу и по частям раскладывал ее под навесом, чтобы она не намокла зимой и сохранилась до прихода весны. Мама только мельком взглянула на него и, не сдержавшись, крикнула:
— Мой муж теперь уж вернется! Чего ему там делать, раз фронта нет?
Она вытерла руки о фартук, и мы пошли опять в кухню.
Мама сняла горшок с плиты и стала сливать картошку. Пар клубился у ее лица. Она даже отвернулась, чтобы не обжечься. Но и сквозь пелену пара я заметила, как у нее вдруг отяжелел взгляд. Она снова о чем-то думала.
— Чудно как-то бывает, — размышляла она, — тот русский в белых перчатках больше якшался с нашими господами, чем с пленными, с земляками своими. Говорят даже, что он за ними шпионил и доносил нашим властям, кто из них что думает. Да он и сам был паном, судя по виду. Иначе не ходил бы с серебряной тростью и в белых перчатках. Да и до работы не больно охоч был. Такие-то скорей подговором занимаются. Неудивительно, что он так кончил.
Все это припомнилось мне, когда я прибежала к маме рассказать ей, как Михаил поцеловал Юркину ручку.
От дяди Данё дедушка заглянул и к нам. Он сообщил маме, что Федор с Михаилом тайком собираются уходить.
Дедушка, понизив голос, со вздохом сказал:
— Горько за моего Ондрея, уж он-то никогда не воротится. А Штефан и Матуш, ежели живы, придут обязательно.
Матушем звали нашего отца, и при звуке этого имени мама глубоко и громко вздохнула. Она не могла скрыть охватившую ее радость.
В этот же вечер случилось еще кое-что неожиданное: наша мама вдруг запела. Она тихонько напевала песенку, которой научил нас Федор, когда мы еще летом работали в поле.
В эти дни не только наша мама, многие переменились. Старая Верона, тетка Порубячиха, Матько Феранец, Милан Осадский да и тетка Ондрушиха — все они, казалось, светились. А поглядишь на Ливоров, дядю Ондруша или Петраней — лица их были словно бы затянуты тучами.
С каждым днем мир становился запутанней, а жизнь тяжелее. Но это не отнимало веры у хороших людей. И в сырую осень, когда ветер мел сухие листья по земле, они надеялись, что солнце выглянет из-за туч, предвещая конец проклятой войне.
Повсюду говорили, что вот-вот наступят другие времена.
Диво дивное, и господа из замков вдруг стали приветливей к людям. Проезжая в колясках из окрестных деревень в город, они кивками головы приветствовали работавших в поле.
А как-то даже тетку Осадскую вместе с мотыгой и узелком на спине посадили в коляску. Довезли ее прямо до дому, помогли выйти, а барин на прощание еще и руку ей протянул. Люди смотрели большими глазами. В деревне только и толковали об этом. Вот, говорили одни, господа, верно, поняли, что господь бог сотворил всех по своему подобию и что все равны. Другие считали, что господа уже сами почуяли, что земля горит у них под ногами.
Милан Осадский зубами скрипел от злости:
— Я бы не сел к ним в коляску, даже если бы ноги до крови сбил от ходьбы.
Как раз в тот день пришел из Еловой дядя Яно Дюрчак и стал еще подзадоривать Милана:
— Надо же, в колясках захотели нас покатать. Плевали мы на их коляски, парень. Землю надо у них отобрать — вот что, пусть наш хороший, работящий народ на ней пашет, сеет, косит да свозит урожай в амбары. А коляски пусть оставят себе. Им они пригодятся, когда мы их пошлем в преисподнюю. Да и улыбки их ни в грош не ставь. Твоего деда истязали они на кобыле[26]. Отца твоего послали на фронт, чтобы голову там положил. Тебя, не задумываясь, впрягли бы в коляску вместо коня и погоняли, если б могли… Но война эта для них добром не кончится. Ох, парень, нынче такое творится за Карпатами…
Милан ловит каждое Дюрчаково слово. Под навесом точит топор и пальцем пробует лезвие. Таким можно волос рассечь, точно бритва. Такой топор в нужную минуту с успехом заменит винтовку.
— Если бы только за Карпатами, — продолжает Дюрчак. — А сходи-ка к русским, что живут в халупе у реки, или к итальянцам на хутор. Недавно я рассказал им о том парне из-под Монте-Граппо. Я видел, как у них надувались жилы. Ты небось знаешь тех двух рыбаков — Франческо и Джанино. Запомни их, сынок. Начнись что, от них будет толк.
Еще на прошлой неделе эти парни танцевали с деревенскими девушками под гитары. А понадобится, так и на другое развлечение отважатся. Но это будет не так просто. Милан-то это знает и потому спокойнее пробует лезвие топора. Пробует спокойнее еще и потому, что знает: куда лучше танцевать, чем драться и проливать кровь. Танцевать, например, с Беткой, любоваться вблизи ее красивым лицом, обдавать горячим дыханием молодости пряди ее черных, как уголь, волос и обнимать тонкую, стройную, как весенний побег, талию. Только мама не пускает Бетку на хутор танцевать с солдатами. И Милану надеяться не на что: ведь пока война, другой музыки в деревне не будет.
Иной раз он завидовал итальянцам, когда они танцевали с девчатами. Франческо выбрал Петранёву Юлиану. Он прокружил с ней вокруг всех кленов в аллее, ведущей к замку. Юлиана хотя и отшучивается, но глаза выдают ее: ради Франческо она пойдет в огонь и в воду.
Тетка Петраниха следит за каждым Юлианиным шагом. Глаза б ее на это все не глядели. Матери и во сне не снилось, что такой позор падет на их голову. В костеле ей даже первой скамьи было мало, она рассаживалась с дочерьми на господских. И все похвалялась, что за каждой в приданое даст по сундуку золота. Самую старшую ранней осенью она выдала за богатого холстяника из Верхней Оравы. К Юлиане сватался его брат, но она о нем не захотела и слышать. Из-за свадебного сестриного стола убежала к Франческо. Тайком вынесла ему угощение и, пока ночной сторож не протрубил десять, не вернулась.
Милан понимает, что такая девчонка пошла бы и против господ. Наверняка бы пошла. На сей раз яблоко далеко откатилось от яблони. Юлиане ни к чему материнское золото, сидеть бы ей лучше на берегу итальянского залива и закидывать сети вместе с Франческо.
Милан улыбаясь усаживается на бревно против Яна Дюрчака.
— Как бы это нам, дядечка, все толком устроить, ежели и у нас что случится.
— Вот то-то и оно, парень. Надо все хорошенько обдумать, — говорит Дюрчак и плотнее стягивает ворот пиджака — студеный осенний ветер пронизывает насквозь.
Ветер гонит по двору сухие листья и вместе с ними кружит все, что подхватывает. Стебли сена заносит прямо на крыши и крошит ветки старой груши над криницей.
Небо уже не бывает такое голубое, как летом. Оно посерело и низко висит над землей. По нему часто плывут почти черные тучи.
С приближением зимы люди становятся серьезнее, словно вместе с летом их покидает веселость.
Федор тоже выглядит озабоченным. У него нет ни минуты покоя. Он ходит от деда к нам и от нас к деду. За ним, словно тень, тащится бездомная собака. Федор засовывает руки в карманы штанов и выше подымает воротник пиджака — тоже начинает мерзнуть.
Он приходит наколоть дров, наносить воды и ждет не дождется, когда начнется молотьба. Он тоскует по настоящей работе.
А когда наступают первые морозы и выпадает снег, он частенько засиживается у нас на кухне. Чинит, что попадается под руку. А то взялся вырезать для Бетки стиральный валек. На нем цветы, а меж ними две птички. Братик пристает к нему, чтобы он и ему вырезал лошадь с цветами и птицами. Федор посмеивается над такой чудно́й просьбой, но нас это радует — у него хоть на минуту повеселели глаза. Вместо лошадки однажды он принес братику красивое резное кнутовище.
Мама взяла его в руки и удивилась:
— Ловко это у вас получилось, Федор.
Федор кивнул головой и чуть приметно улыбнулся.