Часть 3 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но когда наш отец ушел на войну, я отправилась к тетке Вероне не ради цветов на лугах и не ради птичьего пения — мне нужен был ее ласковый взгляд, который умел лечить детское горе.
Она сидела на стуле возле резного старинного сундука и латала рубаху. В ногах у нее стояла корзинка с иголками и разноцветными нитками. В тарелке на столе лежала душистая, только что сорванная земляника. Из кухоньки доносился запах грибного супа.
Я притворила за собой дверь и молча остановилась, опершись о притолоку и не отнимая руки от дверной ручки.
Верона посмотрела на меня поверх очков, потом бросила взгляд на стол, как бы предлагая мне землянику. Думала, порадует меня.
Но я не сдвинулась с места, и она удивилась:
— Неужто не хочется?
— Наш отец ушел на войну… — Я едва выговорила эти слова, так сдавило мне горло.
Старушка ласково повторила:
— Ваш отец ушел на войну, бедняжки…
Она отложила шитье, встала и подошла приласкать меня. Заскорузлыми, узловатыми пальцами расчесала мне волосы и несколько раз прошлась по щеке сухой шершавой ладонью.
— Не плачь, — успокаивала она меня, — погоди, попадет отец на русский фронт, пришлет тебе в письме рубль. Ведь я вам, детям, однажды рассказывала, как в старину на телегах отправлялись наши холстяники до самой Руси и привозили оттуда за холстину золотые рубли. Вот увидишь, и тебе отец пришлет такой. Уж я-то знаю, когда лежат в письме деньги. В котором будет рубль, тот тебе и отдам. Хорошо?
Я даже кивнуть не смогла. Голова у меня точно одеревенела, и сказка о золотом рубле меня ни капли не тронула. Не радовало меня золото. Мне больше всего хотелось крепко прижаться к кому-нибудь и позабыть об этом дурном дне.
Мама меня тоже обидела, не приласкала, а прогнала из дому, чтобы я не слушала нелепой болтовни о ее замужестве. А чуткая тетка Верона вдруг решила, что детское горе всякий раз можно унять блестящей монетой. Она не почувствовала, что мое изболевшееся сердце в этот день нуждается в чем-то живом, человеческом.
Я вспомнила, что она давно обещала мне куклу. Если бы она сейчас дала мне ее, я могла бы во всем ей открыться. Тетка Верона обещала сделать куклу из тряпочек. Говорила, что лицо ей вышьет цветными нитками, волосы смастерит из овечьей шерсти, туфельки — из тонкого сукна. Я радовалась, что у меня будет кукла и я смогу с ней разговаривать, как и с моими камнями у ручья. Я рассказала бы ей, как стало мне грустно после ухода отца, как хочется плакать.
Тетка Верона, желая утешить меня, намекнула, что сейчас кое-что мне принесет.
«Ага, кукла!» — подумала я.
Но старушка пошла в кладовую и вынесла оттуда корзинку грибов. Велела отдать их маме. Нужда придет, и грибы пригодятся. Ведь нынче некому землю пахать, раз мужики ушли на войну. Теперь, сказала она, и дети должны помогать.
Я взяла корзинку, поблагодарила и заторопилась домой.
Дверь была открыта, повсюду тишина. Тетка Гелена уже ушла. Мамы нигде не было. Только Людка спала на кушетке, глубоко дышала, и с каждым ее выдохом шевелились волосики, рассыпанные по лицу.
Маму нашла я в конюшне. Она стояла рядом с конем, обхватив его шею руками. Конь, наклонив голову, лбом упирался в мамин висок. Так рядышком они и стояли. Когда я увидела их, сердце у меня часто-часто забилось. И снова подумала я о кукле — я тоже прижалась бы к ней, как мама к коню. Ведь и она со своей печалью пошла к нему, а не к людям.
— Ты теперь наша единственная подмога, Ферко.
Коня звали Ферко. Отец дал ему такое человечье имя, потому что он был очень добрым и умным. Мама всегда говорила, что Ферко понимает людей. Поэтому она и пошла поделиться с ним своим горем.
Мама меня не заметила. Я вернулась в кухню и стала чистить грибы. Верона ведь сказала, что дети теперь должны помогать. Вот я и хотела помочь маме.
Еще не высохли глаза у женщин и детей, проводивших мужей и отцов на войну, а по деревне уже снова шагал глашатай Шимон Яворка со своим барабаном. Мы знали его как человека улыбчивого, веселого, но сегодня вместо привычной улыбки на его лице была какая-то странная ухмылка. Нижняя губа отвисла почти до самой ямки на подбородке. И без того припухшая — в детстве он рассек ее о мотыгу, — теперь она казалась и вовсе толстенной. Ведь Шимон не любил приносить людям дурные вести! Он знал, что их не обрадует бумага, которую он получил от сельского писаря. В ней доводилось до всеобщего сведения, что каждый владелец лошади, пригодной для военных нужд, должен привести ее к корчме сегодня же до полудня.
Новая корчма стояла неподалеку от нас. Это было большое кирпичное строение с двумя белыми столбами у входа. Вдоль дороги по фасаду посверкивали широкие окна с бегониями, меж которых на палочках красовались стеклянные разноцветные шары. Крыша была просторная, из больших квадратов железа. Настоящая хоромина посреди лачуг, крытых соломой и редко шифером. Пустырь перед корчмой считался чем-то вроде деревенской площади. Как раз в этом месте дорога делала крутой поворот.
Сейчас сюда шагал деревенский глашатай Шимон: на ногах — тяжелые сапоги, в глазах — беспокойство. Непривычно долго стучал он палочками по барабану — людям даже наскучило слушать. Разве что умом тронулся, думали они. Всегда был такой расторопный, а нынче еле ноги волочит. Наконец Шимон остановился прямо у нашего дома.
Люди сбежались со всех сторон — стоят, слушают.
— «Доводится до всеобщего сведения, — зачитывает Шимон бумагу, — что каждый владелец лошади, пригодной для военных целей…»
Но дочитать ему не пришлось. С нижнего конца деревни с криком, ломая руки, бежали женщины. Через верхний ручей к нам во двор примчалась и тетка Порубячиха. Уж она-то кричала пуще других. Голос у нее был под стать характеру. Родом она была из Дубравы и так же мало походила на наших женщин, как Дубрава на нашу деревню. Затерянная высоко в горах, Дубрава словно крепость была опоясана котловиной. Жили в ней люди с горячей кровью и ястребиным взором. Вот так, точно ястреб, влетела она к нам во двор и стала кричать, чтоб все слышали: мало того, что мужей забрали на фронт, теперь и до лошадей добираются!
Наша мама тоже заломила руки и, держа их над головой, направилась к конюшне. У нее перехватывало дыхание, дрожали губы.
А Шимон, дочитав бумагу, забил в барабан, потом ударил, как положено, еще раз напоследок и поплелся вверх по дороге. Он постарался незаметно выбраться из толпы, чтобы поскорее покончить с неприятной обязанностью.
Мы, дети, стояли на пороге сеней. Рядом с нами Катка Порубякова и Липничанихин Яник. Мы сбились, будто воронята на ветке. Видим, наша мама идет к конюшне. И тут же услышали, как она разговаривает с Ферко.
— Как же мы будем жить без тебя? — спрашивает его.
Потом выходит из конюшни, подымается на чердак за овсом и высыпает четверик зерна в ясли. Мы слушаем, как Ферко ест и похрупывает. Так мама отблагодарила его за верную службу.
Вокруг творилось такое, что мы не могли двинуться с места. Только время от времени поворачивали головы, когда к корчме подводили лошадей.
Господа из комитатского города вместе с нашим писарем и старостой сидели на веранде корчмы и оглядывали лошадей. Некоторые женщины, а среди них и тетка Порубячиха, грозили им кулаками. Но грози не грози — коней все равно пришлось отдавать.
В последнюю минуту прибежал к нам Матько Феранец, сказал маме, что недостает только нашего Ферко. Он помог маме вывести его из конюшни. Взял Ферко за недоуздок, мама пошла следом.
Она шла и беспокойно озиралась по сторонам. Взгляд ее был полон какого-то страха. Должно быть, боялась за нашу жизнь. Но сейчас она не плакала, только глаза у нее были непривычно страдальческие.
Посреди двора Ферко стал — и ни с места. Матько напрасно тянул его. Конь обратил на нас свои огромные синие глаза, точно прикидывал, достаточно ли мы повзрослели и может ли он нас оставить.
Людка прошептала:
— Теперь мы совсем одни-одинешеньки…
— Без отца и без Ферко, — добавила Бетка. Чувствовалось, что она едва сдерживает рыдания.
Братик улыбнулся во весь рот и сказал:
— Фейко, пеледай пливет тате на войне.
Матько Феранец смахнул слезу, шмыгнул носом и дернул за недоуздок. Мама вцепилась пальцами в гриву Ферко, а когда он двинулся, пошла рядом, глядя ему под ноги, точно хотела приноровиться к его шагу.
На мостках через нижний ручей они снова остановились. Ферко и шагу ступить не желает — упирается, трясется всем телом. Оглядывается на нас и ржет.
Может, он говорил нам, что ему не хочется уходить, что ему хотелось бы лучше остаться.
Тут мамина рука скользнула по шее коня. Ферко снова делает шаг, другой и идет уже дальше. Идет мимо старой раскидистой груши, что свешивается через соседский забор над дорогой.
Побежали и мы на мостки. Видим, Ферко поставили среди других лошадей. У него широкая, мускулистая спина, красиво вырезанные листиком уши. Гнедая шерсть так и лоснится на солнышке. А хвост черный, буйный. Парни, отправляясь на танцы, бывало, вырезали из него на смычки. А теперь уже с этим покончено. Пропадет Ферко, пропадут и парни. В последний раз стоит он перед корчмой. Стоит словно спелое яблоко, красивый, как на картинке. Мама не может глаз от него отвести. А когда Ферко снова заржал, она крикнула:
— Зачем вы его у меня забираете, как же мы будем жить без него?
Но ей никто не ответил. Только Ферко без устали ржал. Может, надеялся, что его пожалеют? Но господа и бровью не повели. У корчмаря стояло в конюшне много откормленных лошадей, но их никто не забрал. Говорили, корчмарь откупился. А наш Ферко, от которого зависело четыре маленьких жизни, должен был идти и пропасть на войне.
У нас еще рожь на Брезовце не была свезена. И последний клевер стоял в козлах на Чертяже. На Углисках капуста все больше наливалась соками. Каждую осень урожай свозил на телеге Ферко. Кто же теперь это сделает? Может быть, все в поле сопреет. Поэтому у мамы так стынет в горле голос.
Почти в каждом доме женщины остались одни — мужей и лошадей забрали на фронт. Но были и такие, что откупились деньгами: и жизнь свою спасли, и лошадей сохранили.
— Может, так оно и к лучшему. Помогут, не дадут нам погибнуть, — утешалась наша мама.
— Конечно, помогут, — поддакивала ей Бетка, и мне казалось, что она вдруг как-то выросла, вытянулась, повзрослела лицом, в нем проглянула мудрость, какая обычно приходит только с годами.
Людке тоже захотелось сделать что-нибудь полезное, и она посоветовала:
— У дяди Ондруша и волы и лошади.
— Даст ли их только? — засомневалась мама.
— А отчего же не даст? — Бетка даже рассердилась на маму из-за ее нерешительности. — Попросим, а там поглядим.
Я тут же вызвалась сходить к дяде. Я любила бегать по тропинке вдоль ручья к Ондрушам. Их службы были по соседству с нашими. Тетка Ондрушиха то и дело меня чем-нибудь баловала: то грушу сунет, то яблоко, то орехов насыплет в пригоршни. Однажды даже порадовала меня двумя кусочками сахару, хотя тогда его почти не было.
— Давайте я сбегаю, — еще раз предложила я маме.
— Только даст ли? — Маму никак не покидали сомнения.
— Не мучайтесь раньше времени, успеете, если откажет.
Так Бетка одернула маму, сердилась она совсем как взрослая, хотя тогда ей еще и девяти не исполнилось.
— Ну что ж, ступай, — послала меня мама и еще пригладила на лбу волосы, разделенные на прямой пробор и заплетенные в две косички.
Стояло раннее утро. На траве и на кустах по задворкам еще лежала роса. Над водой и огородами плыл туман. Камни на берегу были холодные, мокрые. Босая, я перескакивала по ним, и у меня мокли подошвы.