Часть 4 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тетка Ондрушиха взбивала масло в сенях. Маслобойка шумела, кусочки масла отскакивали на мутовку.
Только я переступила порог, как она спросила меня:
— Хочешь с хлебом? Погоди, дам.
— Тетечка, я пришла просить вас, — начала я, — не будете ли вы так добры и не одолжите ли нам лошадь? Мама хотела бы свезти рожь с Брезовца.
— Дядю пойди попроси. А я покамест хлеба маслом намажу тебе.
Я вышла во двор. Был он просторный, со всех сторон огороженный. Дядя сидел на пороге конюшни и переобувался. Как раз наматывал на ногу портянку. Из конюшни в холодное предосеннее утро струилось тепло. Белые испарения стелились над Ондрушовой головой и рассеивались в воздухе. Кони били копытами — их мучила жажда.
— Ужо, ужо, — успокаивал их дядя, натягивая на портянку башмак. Потом стал цеплять шнурки за крючки. Он даже не заметил, как я подошла.
— Дядечка, мама велела вас спросить… — начала я.
Поставив ногу на землю, он угрюмо и выжидательно глядел на меня.
— Мама велела вас спросить, не одолжите ли вы нам лошадь?
— Лошадь? — выдохнул он, оттопырив губы.
— Ага, лошадь.
— Гм… — хмыкнул он и поднялся.
Вошел в конюшню, взял бадью и отправился к ручью за водой.
Я прислонилась к бревенчатой стене и стала ждать.
Дядя воротился с водой и спросил:
— А зачем вам лошадь?
— Мама хотела бы свезти рожь, какая на Брезовце. Боится, сопреет.
— Гм… гм… — захмыкал он. Поднес бадью к лошадям, выпрямился, потер пальцем под носом и уставился на меня.
— Дадите, дядечка? — любопытствую я.
Он вытащил трубку, неторопливо стал набивать ее табаком, сунул в рот, так же неторопливо вытащил спичку, чиркнул о штанину и долго-долго прикуривал.
— Мама будет ругаться, что я так долго у вас. Дядечка, ну скажите, пожалуйста…
— Да уж скажу тебе, ясное дело, скажу, — тянул он как бы нараспев.
Хоть я была тогда еще маленькая, а почувствовала в его голосе злорадство.
Он убрал бадью от лошадей и опять уселся на пороге. И забубнил, будто сам себе:
— Рожь какая у вас на Брезовце! Эхе, хорошая она у вас уродилась. Землица что надо. Я еще летом говорил матери, чтобы мне ее продала — ей одной с ней не управиться. Не пожелала, — ухмыльнулся он, — пусть теперь и свозит, пусть на себе рожь и тащит.
— Значит, вы не дадите нам лошадь?
— Не дам. Ступай прочь!
Он выдохнул эти слова вместе с дымом, затянул кисет и сунул его в карман.
Через двери конюшни я видела двух серых волов с длинными рогами. Хозяева гордились, что они из мадьярской степи. Напротив них стояли две лошади — рослые, откормленные. Дядя Ондруш хвалился, как ловко он на них управляется: все давно у него под крышей, все давно с полей свезено. И вот же все равно отказал, не дает лошадей, да и только.
Задумалась я, маленькая, озабоченная: «Как же это я маме скажу?»
Мне с места не хочется двинуться. С тех пор как у нас на войну забрали и лошадь, у мамы сделались совсем другие глаза. И походка стала какая-то вялая. Она меньше ласкала нас и совсем почти не улыбалась.
Дядя Ондруш плохо обошелся с нами. Да и к другим он не был добрее. Сухой картошки ни у кого без зависти видеть не мог, а сам ел и пил за десятерых. Детей у него не было, земли вдосталь, а ему все мало: зарился на нашу единственную хорошую полосу.
Вспыхнув, я плотно сжала губы.
Он заметил это. Насупил брови, лицо налилось злобой, и он закричал:
— Я тебе покажу, соплюха! Ну-ка, мотай со двора…
Он схватил жердину, которой выгонял скот в поле, и замахнулся на меня.
Я даже не шевельнулась, только голову прикрыла руками.
Тетка Ондрушиха выскочила из сеней. В руке держала ломоть хлеба с маслом. В подоле было несколько яблок, собранных для меня на задворках, — за ночь посшибало их ветром.
Тетка закричала с порога:
— А почему ты не хочешь дать ей лошадь?
— Не дам, и все тут! — ответил он, размахивая палкой.
— Ирод ты, а не человек! — ругалась она на ходу. — Люди уж и так грозятся подпустить нам красного петуха. Ну и пусть! И зачем только такой на свете живет! Мужики мрут на фронте, бабы в работе надрываются, дети с голоду пухнут! Совесть-то есть у тебя? Постыдился бы! И чего ты только в церковь каждое воскресенье ходишь, имя божье всуе поминаешь?
— Еще ты будешь здесь разоряться! Я тебе! — завопил он и кинулся на нее с жердью.
Я кричала:
— Тетечка моя, тетечка!
Но она и с места не сдвинулась, стояла как скала, точно за ней и за мной выстроились все те мужчины, которые падают и умирают на фронте, не зная, за что. Точно стояли все изнуренные горем и бременем забот женщины и голодные, истощенные дети. Была нас целая армия, но тогда эту битву мы еще проигрывали.
Дядя Ондруш гнался за мной до самых мостков, перекинутых через ручей. Под ними шумела вода. Прыгая с камня на камень, я неслась вниз. Бежала вдоль ручья, бежала вровень с течением. Босые подошвы холодила роса.
С мокрыми ногами влетела я к маме на кухню.
— Не дает, не дает, — захлебывалась я слезами.
Мама ладонью отерла пот с моего лица, улыбнулась как прежде и спокойно сказала:
— Я так и знала. Но я не дам вам погибнуть, чего бы мне это ни стоило.
…Мама задумала свозить сено сама, понемногу на повозке — ведь лето было на исходе и дни становились короче. Время быстро клонилось к осени. А как зарядят дожди, на поле все сгниет до последней соломинки. И не только мама, многие женщины решили, не дожидаясь ненастья, свезти сено на себе. Ведь у них иного выхода не было. Вот и наша мама в один прекрасный день выкатила на середину двора повозку, а на нее погрузила холстину и длинную бечеву.
Перед отходом она зашла еще в кухню — собрать нам поесть.
А мы тем временем обступили нашего соседа Данё Павкова и давай к нему приставать, чтобы рассказал нам сказку.
Данё был уже человеком в летах и жил в доме, у которого одна стена была общая с нашим. Дед его еще был состоятельным человеком, да умудрился все промотать — разорил и себя и семью.
Дети разбежались в разные стороны искать себе пропитания. Внук его Данё в молодости тоже немало побродил по свету. Как память о тех временах хранил он на полке две стопки книг. Мы видели, как он иной раз вечерком роется в них при керосиновой лампе. А вообще-то он шил капцы[8] и башмаки для деревенского люда или обувку для господской прислуги. Этим и кормился, хотя заработок был невелик.
Бывало, шьет, а нам, детям, сказки рассказывает.
И всегда начинал так: сперва сучил дратву, смазывал ее сапожным варом, черным как сажа, вдевал в иглу и, завязывая узелок, никогда не забывал спросить нас:
— Когда швец попусту шьет?
И мы весело отвечали:
— Когда не сделает узелок.
Он кивал одобрительно и, помусолив большой и указательный пальцы, крутил в них конец дратвы, завязывая большой узел.
Только братику не хотелось спокойно сидеть и выслушивать сказки. Данё то и дело приходилось брать его на колени и подкидывать кверху, чтобы хоть этим позабавить его. Юрко не понимал многого, а чего не понимал, то, разумеется, и не занимало его. Мы все придумывали для него развлечения, лишь бы он тихо играл и не мешал нам.
Вот и теперь, пока мама, прикатив с гумна повозку, собирала на кухне еду, мы упрашивали Данё рассказать нам — хоть так, второпях — сказку.
Солнышко в этот час стояло высоко над крышами, и Данё грелся на завалинке. Он сидел на треножнике возле порога, зажав меж колен сапожную лапу с натянутым башмаком. Кожаные подошвы мокли в квашне, в которой некогда еще его покойная матушка ставила тесто. Мокрую подошву он слегка посередке прибивал на башмак, а потом накрепко дратвой пришивал ее по краям к сукну. Лицо у него горело, и вдоль уха с виска стекала струйка пота, исчезая в складках на шее. Нелегкая, видать, работа, хоть и сидячая.
Я сказала ему:
— Дядечка, отдохнули бы вы.