Часть 37 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я с любопытством поглядела на них обеих, потому как тоже знала историю с вербовым прутиком. Случилось это недавно, когда нас погнали чистить дороги.
Весна в наших краях заявляет о себе пушистыми вербами. Первые веточки еще тонкие, чахлые и молочно-зеленые. Листочки на них хрупкие и тоже как бы молочные. Но они означают приход весны и солнышка в наш гористый край, и мы радуемся этим первым вестникам. Такую веточку Милан срезал и отхлестал ею Бетку. Она совестилась перед людьми из-за такого внимания Милана и в растерянности не знала, что делать. И сделала то, что делают девчонки в том возрасте, когда перестают быть детьми, но еще не стали взрослыми девушками, — она побежала жаловаться его матери.
Тетка Осадская все принимала всерьез, она подошла к Милану и пригрозила ему:
— Зачем ты отстегал ее этой веткой?
— А если я ее люблю, — сказал Милан, и голос его зажурчал, словно чистые, зеркальные воды в наших горах, прозрачные до самого дна. Таким же чистым было и признание Милана. Он открыто смотрел в глаза матери и улыбался. Никому на свете не отдал бы он эту радость, которая переполняла его.
Однако и для Милана кто-то придумал жестокую участь. Он должен был подставить свое сердце под пули на фронте. И чем смелей и веселей он пытался казаться, тем острее мы чувствовали эту жестокость — ведь сердце его было молодым и невинным, словно птенец в гнезде перед отлетом.
Наш дедушка по отцу утешал осиротелых матерей:
— Они и до Тренчина не дойдут, а война кончится.
Конец действительно был не за горами, и я только и думала о том, чтобы Милана не убили, чтобы он вернулся здоровый и невредимый вместе с нашим отцом.
Всех хороших людей охватила безмерная надежда. Каждый жил ожиданием, что наступит конец, что не сегодня-завтра с жестокой войны домой вернутся его близкие. Женщины и в пахоту то и дело поглядывали на дорогу, не видать ли на ней человека, не узнают ли они его по походке. И мама, бывало, нам тоже наказывала, когда мы оставались дома, чтобы тотчас сообщили ей в поле, если вернется отец. Только отец уже давно ничего не писал и не возвращался.
— Кто знает, воротится ли, — порой сокрушалась мама.
И смотрела на нас таким удивительно печальным взглядом. Конечно, она страшилась горя, одиночества и нужды.
Это было еще тем тяжелей, что теперь тетка Осадская приходила к нам погоревать о Милане.
Обычно при этом она била себя кулаком в грудь.
— Душу, душу свою я отдала бы господу богу, если бы могла спасти его от смерти. Дом, поле, ничегошеньки бы не пожалела. Стала бы ходить христарадничать, только бы он остался в живых, сыночек мой!
Но однажды она вдруг просветлела. Пришла к нам повеселевшей и на радостях принесла нам брынзы, сама порезала ее кружочками и с хлебом дала нам.
— Ешьте, детки, — угощала она, — мне кажется, будто это Милан ест. И порадуйтесь вместе со мной.
Потом притянула нашу маму к себе и начала шепотом:
— Писарь мне обещал, что признает его негодным. Клялся всеми святыми, что через месяц Милан вернется домой. Ничего я не пожалею, — повысила она голос, — все подчистую отдам. Целый кусок полотна ему отнесла и последнее сало с чердака. Себе оставила самую малость. Я готова на все, лишь бы Милан воротился. Стоит курице снести яйцо, а я уж бегу с ним к жене писаря. Только вытащу масло из маслобойки, как оно тут же у него на столе. Брынза у меня продержалась всю зиму лучше некуда — свеженькая, не заплесневела ничуть. Почти всю отнесла в канцелярию. В последний раз там был служный[28]. Они с писарем сидели за столом и покуривали. Когда я уходила, писарь вышел и шепнул мне, что от служного многое зависит, и не худо было бы наперед отблагодарить его. А то как же, ответила я, отблагодарю, ясное дело. Я сердце из груди вынуть готова. И тут же кинулась в комитатский город с полной сумкой. И там снова мне выпала удача. У него сидел жупан[29]. И служный мне шепнул, что жупан всем головам голова и его стоило бы тоже умаслить какой-нибудь пустяковиной. Но разве жупану поднесешь пустяковину?! Я из дома перетаскала все, что могла. Ума не приложу, чем еще жупана умаслить.
Пока тетка говорила, наша мама сидела как на иголках. Она хорошо слышала, как в кухне пар хлопает крышкой, как клокочет вода в кастрюле и, переливаясь через край, шипит на раскаленной плите, но не это ее волновало. Она дивилась тетке Осадской, которая так доверяла каждому слову писаря.
— Милая ты моя, — с укоризной сказала мать, — скольких людей писарь с панами обвели таким-то манером, облапошили, общипали как липку, а с войны еще никто, кроме панов, не вернулся. Зря ты суешь все в эту ненасытную глотку. Только вот намедни всплыло, сколько денег вытянул писарь за зятя у Кривоша. Кривош хотел, чтобы тот после побывки остался дома. Писарь сулил, покуда сосал, как пиявка. А как напился, сразу же Кривошова зятя угнали на фронт. Вроде бы такой приказ вышел. Всех, мол, кто возвратился или возвращается из России, снова гонят на фронт.
Тетка Осадская на миг растерялась, ей страшно было утратить надежду, что Милан вернется.
— Тут наверняка что-то не то, — возражает она, — поверь мне, тут что-то другое. Почему бы именно тех, кто возвращается из России?
— Должно быть, из-за этого переворота, — говорит наша мама, — мы разве что знаем? Утешаемся тем, что все от бога. Но Тера Кресачкова, когда недавно была тут, рассказывала, что среди кожевенников недовольство: народ повсюду разут-раздет, а какую прорву кожи пожирает это чудище война. Я уж давно тебе говорила, соседушка милая, что у людей открываются глаза. Душегубством ничего не добьешься. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять это. Нам труднее, конечно. Мы заперты здесь среди гор, но рабочий люд ездит туда-сюда, знает больше. Ну надо ли тебе совать писарю из последнего? Ничегошеньки не давай ему больше. На этом деле заранее поставь крест.
Тетку Осадскую убедить не удалось. Она знала только один путь, как вырвать свое дитя из когтей войны. И не считала это особой для себя жертвой: ведь она не раз говорила, что за Милана готова жизнь положить.
И несмотря на все мамины уговоры, она твердила свое:
— Разве стала бы я подарки носить, моя милая, если б хоть капельку надеялась на то, что говорит твой свекор: они, мол, и до Тренчина не дойдут, как война кончится. Вижу, плохой из него пророк. Дни идут, а от Милана ничего. Кто знает, где он пропадает, бедняжка. Зря ты его нахваливаешь, что он парень хоть куда. Чего там, сломанная веточка вербы! Ведь ему едва шестнадцать минуло.
Солнышко с каждым днем пригревало сильнее. Уже не надо было с трудом отыскивать цветы по берегам Теплицы. Цветами были усеяны все луга, все берега и межи. Деревья оделись ярко-зеленой листвой. Даже наша яблонька у гумна как-то до времени однажды утром зарозовела бутонами.
В этот день мама воротилась с поля, чтобы приготовить обед. На поле остался только Матько Феранец. Еще поутру мама велела нам около двенадцати затопить печь, чтобы не пришлось ей долго задерживаться. Огонь горел вовсю, когда она вошла в дом. Но, к нашему удивлению, мама прошла через кухню и позвала всех нас в горницу.
Она присела на стул возле окна, заставленного геранью. Ее трудно было узнать. Утром уходила она от нас озабоченной, а теперь ее лицо светилось радостью. И глаза, всегда такие темные, глубокие и темневшие от горя порой еще больше, просветлели, пронизанные этим сиянием. Да и голос ее зазвучал вдруг более громко и звонко.
Улыбаясь, она сказала Бетке, как старшей из нас:
— Ну-ка, принеси песенник.
Бетка вскочила и вытащила из ящика старый, потрепанный песенник, который мне подарила тетка Верона.
Мама даже не листала его, а словно по памяти нашла нужную страницу. И положила книгу нам на колени. Потом снова как-то по-особому улыбнулась и сказала:
— Дети, давайте споем.
Мы давно не слышали, чтобы мама пела. В последний раз она напевала, когда в нашей деревне еще стояли пленные. В тот день она готовила обед, а Федор уверял нас, что война скоро кончится, и что потом уже не будет столько страданий, и что люди будут жить по-другому.
Пока мы читали слова в песеннике, мама начала петь, и нам показалось, что голос ее звучит необыкновенно красиво:
Край привольный под Криванем.
Парни там — что цвет герани,
Небо ясное струится,
Как же там не веселиться,
Под Криванем, под Криванем!
Мы запели и второй куплет. У Бетки голос тоже был удивительно сочный. Иногда он звенел, иногда становился грудным. Мы диву давались, как у них с мамой ладно получается. Людка, Юрко и я только еще попискивали. Наши детские тоненькие голоса, конечно, отличались от их, но все вместе сливались в красивое многоголосье. И весь наш дом наполнялся этими звуками.
У мамы были глаза человека, чьи мечты сбываются. Они светились затаенной радостью, светились, как яркое полуденное солнце.
Что же могло случиться? О чем мама могла узнать, когда была в поле? Конец войне? Конец этому ужасу?
Мы просто не могли выдержать от любопытства.
Особенно Бетка была как на иголках. Она гораздо лучше нас все понимала. Я видела, как она в перерывах между куплетами пыталась задать маме вопрос. Всегда смелая и решительная; на этот раз она не отваживалась нарушить мамину радость. С тех пор как Милан Осадский ушел на войну, сестра стала более чуткой. Она решила выждать, но ожидание явно давалось ей с трудом.
Это были удивительные минуты, после стольких тяжелых дней вдруг это пение в нашем доме.
Я сидела на скамеечке у мамы в ногах и не спускала с нее глаз. Вдруг в порыве огромной любви я потянулась к ней и, опершись подбородком о ее колени, спросила:
— А что случилось, мама?
Не проронив ни звука, она рукой взъерошила мне волосы, вложив в это движение какую-то небывалую дотоле нежность.
Другой рукой она привлекла к себе братика и безгранично ласково взглянула на Людку и Бетку.
— Так вот, дети, и в самом деле приходит конец нашим страданиям, а может, они и вовсе уже кончились. Сегодня мы с Матько повстречали четырех солдат в Брежном поле. Там, где Ливориха у вас шишки вы́сыпала. Они сидели под деревьями с подветренной стороны в том самом месте, где когда-то Людка выдернула мой первый седой волос. — Мама говорила все громче. — Я даже тихо говорить не могу. Четверо дубравчан в военных мундирах, оборванные и заросшие, отдыхали на пеньках, а мы с Матько потихоньку подошли к ним. Они сняли обувку и на солнышке сушили портянки. Один резал краюху черствого хлеба и делил ее между всеми. Тут я и говорю им: потерпите, мол, малость. Развязываю узелок, предлагаю отведать нашего. Они все до крошки подмели. Мы-то с Матько решили, что выдержим полдня и не евши. Мне даже и голод не в голод, когда они стали рассказывать, какой ералаш на фронте и как солдаты бросают винтовки. Не говорила ли я, дети, что люди когда-нибудь поймут, что к чему? Дубравчане с собой прихватили винтовки — авось и тут пригодятся…
— Уж не хотят ли они нас перестрелять? — всполошилась Людка.
— Еще чего — нас, — усмехается мама. — Нет уж, придется тем пригрозить, кто не дает нам жить по-людски и так, как хотим мы, словаки. Пора уж и вам заняться в школе родным языком. Они обо всем этом помнили, вот и прихватили винтовки. Должно быть, тоже тайком пробираются, как Федор и Михаил, раз не по большой дороге идут. — И с облегчением добавила: — Верно, предупредили их, что таких, как они, снова гонят на фронт. Осторожность никогда не помешает.
Я живо представила себе четырех солдат, как они сидят на пеньках на опушке в Брежном поле. Возле них шумят ели, а в ручье журчит вода, в которую тетка Ливориха когда-то высыпала наши шишки. Теперь, когда мужики возвращаются с винтовками, она бы уже не сделала этого. Хоть я и не знала их, но подумала, что они защитили бы меня от тетки Ливорихи. Ведь я знала тетку Порубячиху, а мама всегда говорила, что все дубравчане похожи один на другого как две капли воды. И вдруг мне так захотелось помчаться на Брежное поле, собрать все шишки, какие там были, и показать тетке Ливорихе, что я больше уже ее не боюсь.
Вот так я про себя храбрилась, а мама неожиданно обняла нас двоих, маленьких, и сказала:
— Дети, может быть, и наш отец уже едет домой…
Радостная, она взглянула на дорогу, уходившую вверх на Груник, по которой в долгий путь отправились Федор и Михаил. Должно быть, в эту минуту она думала о них.
— Они — в Россию, — подтвердила она наши мысли, — а ваш отец — из России домой.
Легкая улыбка оживила и Беткино лицо. Еще бы, ведь это наш отец, которого мы не видели вот уже долгих четыре года, вернется домой. Но сквозь эту улыбку и нежный девичий взгляд, устремленный в угол горницы, я уловила еще и мысль о ком-то другом. Эта мысль была о Милане Осадском, который признался ей в любви, отстегав ее прутиком вербы. Вернется и он. Вернется! От волнения у Бетки задрожали веки.
Тишину нарушила Людка:
— Значит, от того охотничьего ножа Мишо Кубачке никакого проку не будет, раз война так быстро кончится.
Мама чуть усмехнулась и посмотрела на часы.
— Ну, мне уже стряпать пора. У Матько, верно, в пустом желудке урчит. Я пообещала галушки с брынзой сварить. Раз он о нас не забывает, то и мы постараемся ему угодить. Он только пальчики оближет. Пусть поест всласть, ему, бедняге, это полезно. — И приказала мне: — Сбегай к бабушке, она обещала мне брынзы.
Но, прежде чем мама произнесла последнее слово, тетка Гелена вошла в сени и закричала: