Часть 43 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Конечно, — подтвердил отец, — я был приписан к одному врачу в госпитале, где их лечили.
— Ну и что? — Корчмарь подсаживается еще ближе и подобострастно улыбается.
Отец медлит, ему пока не совсем ясно, куда корчмарь клонит.
— Ну и что, что? Те, кто до тебя воротились, говорили, что много крови, что даже трудно было поверить, что…
При последних словах кто-то на пороге зашаркал ногами, бормоча что-то под нос, и тут же в горнице зазвучал сильный низкий голос. Все обернулись к двери. Покосился и корчмарь. Он никогда никому не смотрел прямо в глаза. А если случайно и взглянет, то только так, краем глаза, с хитринкой. Может быть, совесть мешала ему, если она вообще была у него. Корчмарь с легким сердцем спаивал людей и обдирал их как липку. По его милости не один ходил с сумой по миру. Он наживался на людском горе и спокойно набивал мошну награбленными денежками. Он и сам мог представить себе, что случилось в России с такими, как он, но все-таки решил зайти с бутылкой спиртного и кое-что поразнюхать да выведать. Но его сбил с толку резкий самоуверенный голос вошедшего. Умолкнув, он косился на дверь и выжидал.
В дверях стоял Йожо Мацух, который вернулся вместе с нашим отцом с фронта. Парень он был рослый, плечистый, а силища в нем, говорили, что у медведя. Из России он пришел другим человеком — набрался ума. Об этом сразу же стало известно в деревне. Был он холост, домашних забот у него было мало, вот он и думал все время о том, как бы и у нас завести иные порядки.
Ухмыляясь в густые черные усы, небритый, в поношенной военной форме, он вошел в горницу и со всеми поздоровался за руку. Руку корчмаря задержал в своей чуть подольше и пристально посмотрел на него. Все поняли, что сделал он это не из приятельства или сердечности.
— Ну так что? — ударил он корчмаря по плечу. — Теперь уж не паленки, а крови вам подавай? Получите, только малость потерпите. Придет время — будет и наш черед.
Раньше никогда деревенский парень не позволил бы себе такую дерзость. Корчмарь почел это за обиду, но пока только стиснул зубы. С таким медведем лучше не связываться. Лучше продолжить эту игру: он улыбнулся и протянул бутылку Йожо. И тут же следом заторопился домой, сказавшись, что его ждет работа.
Когда он ушел, Йожо заметил:
— Чего еще с ним цацкаться, я ему все в глаза выложил. Котелок у него варит, сразу смекнул, что к чему. Пусть видит, какая разница между сопливым рекрутом и солдатом, что вернулся с фронта четыре года спустя.
Дядя Данё с ним согласился:
— И то правда, война открывает людям глаза.
— А этот сукин сын корчмарь, — распаляется Йожо, — думает, что мы после всего, что пережили, вернемся к его паленке, как телята к корыту. Кукиш! Теперь народ не станет тянуть его зелье. Все будет по-новому. И заживем иначе, и работать будем иначе. — Он повернулся к нашему отцу: — Развяжи-ка рюкзак, покажи им, какую пшеницу мы будем сеять.
Отец выложил из рюкзака на стол мешочки с украинской пшеницей.
— А это просо. — Отец просеивает сквозь пальцы семена, показывая их окружающим. — Сперва засеем только два квадратных метра. На следующий год засеем столько земли, насколько хватит семян от первого года. Так и пойдет дело. Нашу мелкую пшеницу заменим крупной украинской. Через несколько лет, глядишь, по всей округе заколосится только эта новая. Она и урожайней и мучнистей.
— И не думайте, что только пшеница изменится, — добавляет Йожо, — всему свое время.
Людям любопытно узнать обо всем. Затаив дыхание они ловят каждое слово. И сидят допоздна. Никому не хочется уходить.
Первой поднимается тетка Липничаниха. Она никогда долго не засиживается. Слабую, хрупкую, ее вконец изнуряет работа. А помочь некому.
После ее ухода наш отец говорит:
— Бедняга, ей совсем лихо станет, когда узнает, что муж не вернется. Погиб, мы даже похоронить его не успели.
— Господи, беда-то какая! — ахнули люди. А многие так и замерли при мысли, что и с их близкими могло такое случиться.
Время шло, отсчитывая час за часом. Керосиновая лампа уже догорала. Пламя ее опало. От фитиля пошел чад. Керосин зеленел только на донышке. Стол под лампой был усеян мушками, опалившими крылья горячим стеклом.
Тетка Гелена клевала носом, пряди ее золотистых волос на висках потемнели при слабом свете лампы, голубые глаза слипались от усталости.
— Ну, пора и честь знать, — поднялась она вдруг, — утро вечера мудренее.
— И то правда, надо идти, — сказала бабушка с верхнего конца, — дети уже сидючи спят.
Люди, покидая горницу, через темные сени выходили в летнюю ночь.
Во дворе стоял душистый запах свежего сена, и ручьи с обеих сторон журчали как-то веселее и звонче. Из леса ветер доносил шум деревьев, а с ближайшего выгона звон колокольчиков.
Мама вместе с отцом уложили нас спать.
Братика мама отнесла на руках. Тихонько положила его голову на подушку, чтобы он не проснулся. Прикрыла периной и улыбнулась, любовно вглядываясь в его лицо.
Меня укладывал папа. Руки у него были сильные, жесткие. Он делал все как-то ловко, с какой-то солдатской сноровкой. Глаза у него были серо-голубые, не такие выразительные, как мамины черные, но взгляд острее. И улыбка его казалась какой-то строгой. Но наши сердечки успокоились — ведь вернулся наш тата. Мы чувствовали, как нам завидуют дети, отцы которых были еще на фронте. День ото дня мы все больше привыкали к сильным отцовским рукам. Они как бы придавали нам больше уверенности и смелости. Это чувство нельзя было ничем измерить, ни с чем сравнить — все это время, на каждом шагу мы сознавали, что у нас был защитник.
И мама тоже неузнаваемо изменилась. Даже тяжелый труд ей был нипочем — она порхала, словно никогда не гаснущий светлячок.
— И земля радуется, — говорил отец, стоя на пристенье и оглядывая из нашей глубокой долины крутые откосы полей. — И земля радуется, что к ней возвращаются мужские руки. Теперь, после войны, она будет лучше родить. Как же хотелось мне в плену хоть разок покосить овес на Голице.
Мы, сбившись в стайку, рассматривали его.
На пристенье он казался еще выше. Я неотрывно следила, как его ястребиный взгляд скользил по ближним и дальним холмам. Он не мог насытиться видом родных полей и блаженной радостью труда. Засучив рукава выше локтей, он наслаждался усталостью, которая разливалась по телу.
— Косить и свозить урожай, это дело другое, — восторгался он по-крестьянски, — это по-нашему!
Матько Феранец стоял рядом с нами и поддакивал:
— Правда, газда, это дело другое. По мне бы тоже лучше батрачить. Очертело колоть дрова по господским домам. — Он улыбнулся: — Вот бы нам вместе косить овес на Голице.
И мы с наслаждением бегали на просторе. Хоть и были детьми, а уже понимали разницу между тем, как дышится в доме и на луговом раздолье у скал или среди волнистых хлебов. Как бы мы хотели, чтобы и Матькина жизнь стала другой.
— Взяли бы вы меня на работу, газда, — теребил он отца.
— Кто знает, как будет дальше, — всякий раз отвечал отец на его просьбы, — надо подождать.
И Матько уходил с нашего двора как в воду опущенный. Он погрустнел. Глаза его сделались какими-то мутными и застыли в печали.
Я не любила, когда люди печалились. Если при мне кого обижали, то мне казалось, что обижают меня.
Мы с Людкой решили заступиться за Матько и, просительно улыбаясь, подошли к отцу.
— Тата-а… — начала я протяжно и, почувствовав ком в горле, так и не договорила.
— Сказал раз, и хватит! — Он тут же понял, что мы хотим, и, прищурившись, хмуро оглядел откосы Голицы, где ветер колыхал и наш еще некошеный овес, который будто ждал прихода отца. — Не так уж у нас его много, чтобы прибегать к чужой помощи, — добавил он и пошел готовить косу.
Отец был прав: такие клочки земли, как у нас, было легко обработать. Но мама сказала, что Матько мог бы у нас прокормиться — ведь и за распилку дров в господских домах он зарабатывал только на пропитание. Я чувствовала, что мама не согласна с отцом и всей душой тревожится за Матько. Он всегда готов был помочь нам, когда мама выбивалась из сил. Но отец решил дело по-своему, и разговоров тут быть не могло.
— Ну что ж… — Мама чуть просветлела лицом, взяла меня за плечо, хоть я была и младшей из дочерей, и шепнула: — Мы ему иначе поможем.
Сердце у меня радостно подпрыгнуло, и я выбежала следом за отцом, который с косой на плече взбирался по склону на дорогу.
— Мы все равно отблагодарим Матько, — сказала мне мама, когда сестры и братик отошли чуть в сторонку. — Сначала сошьем ему новую рубашку. Я немного полотна припасла для вас. Но теперь натку нового, раз отец уже с нами.
Меня радовала не только новая рубашка, которая будет у Матько, но и сознание, что мама со мной откровенна. Вот так эти два чувства слились воедино, и я весело вместе со всеми шагала за отцом, у которого на ремне, ударяя по бедру, подпрыгивал оселок.
Отец уверенно шел впереди нас и то и дело касался рукой оселка. Наверное, он был счастлив, что несет не винтовку, а косу и оселок и идет не с людьми сражаться, а подчинить себе поле.
Мы еще не успели уйти далеко, когда нас нагнал Шимо Яворка, на этот раз без барабана. Лицо у него было разгоряченным и растерянным.
— Что случилось, Шимон? — спрашивает отец.
— Вы не видели Матько Феранца? Говорят, он у вас был.
— Неужто случилось несчастье? — беспокоится мама.
И мне вдруг подумалось: уж не натворил ли Матько с горя какой-нибудь глупости?
— Я и не знаю, — оторопело отвечает Шимон, — счастье это или несчастье. Подумайте только, через столько лет к Матько воротилась…
— Неужто мать?
— Да, — кивает он, — воротилась из Пешта.
— Ну теперь им вдвоем будет легче. Теперь будет кому о нем позаботиться.
— Как знать, — барабанщик как-то странно кривится, — у Катры пальцы скрючены от ревматизма. Теперь Матько придется на двоих зарабатывать. Катра у писаря дожидается. Решать надо, будет ли она на иждивении у деревни или у Матько. Вот я и пришел за ним.
Бетка сказала, что видела, как он сворачивал в проулок и что, должно быть, далеко еще уйти не успел.
— Матько-о! — кричит отец, и его сильный голос разносится далеко окрест.
Минуту спустя Матько действительно показывается из-за угла. За спиной у него поблескивает коса.
Он шагает, выпятив грудь, подняв голову. Должно быть, он старается походить на газду, гордого тем, что у него поспели хлеба.
Приближаясь к нам, он кричит: