Часть 2 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Куда я ни взгляну, а все что-нибудь помню. Хорошо жилось.
Так жилось, словно совсем маленький мальчишка, рябину по первому морозу жуешь.
Горько, а хорошо.
Вот она, рябина. Во дворе. И наш двухэтажный дом на восемь квартир. Наша квартира на первом этаже. Окна на улицу и окна во двор.
Рябина всегда была. И сейчас, летом, листьями шумит…
Старая. Хотели было спилить. Но дядя Коля из соседней квартиры напился пьяный и рабочим угрожал.
Они сказали:
— Мы все равно придем, только с милицией.
А он ответил, что ему безразлично.
Но не так, а матом. А тетя Вера из другой, соседней квартиры, сказала, что дядя Коля герой. Так и сказала:
— Герой ты, — сказала, — Коля. Не дал спилить.
А дядя Коля от этого стал пунцовым, напился и почему-то заплакал, и долго потом разговаривал сам с собой:
— Жизнь прошла. Прошла жизнь.
Улица тихая у нас. Машины едва проедут. Так, грузовик иногда.
Грузчики Вася и Петя коробки разгружали. И всякий другой товар. Вася и Петя похожи очень. Хотя один высокий, другой низкий. Один весь седой, а другой лысый. У одного нос такой приплюснутый, точно ему жена сковородой по морде дала. А у другого морковкой. Острый, как будто комариный.
Кричит мне однажды Вася или Петя, не разберешь:
— Иди сюда, чего угощу.
Подхожу, а он из поломанного картонного ящика пригоршню ирисок достал.
— Угощайся, — сказал, — бери. Мы не жадные.
— Спасибо, — отвечаю, — дядя… Только вот не знаю, как зовут вас. Петя или Вася?
— Да какая разница? — махнул он рукой. — Нас все путают. Грузчик, он и есть грузчик. Самая нужная профессия. Товар, понимаешь. Нужно сохранять, а не только доставка.
— Так вот, — говорю, — коробку-то повредили.
— Ничего, — ответил, — не взыщут. Ты ешь ириски-то. Пломбы не береги.
Товар носили на рыночек. Через дорогу как раз черный ход. Разгрузка. И весовая.
А на рынке капуста. Пробуй не хочу. Но я не хочу. Это новенькому пробовать дадут, а мне нет. Меня тут все знали. Знали, что я у бабы Матрены буду брать. У нее капуста самая вкусная. И огурцы.
Матрена — не настоящее ее имя.
— Так почему вас Матреной-то называют?
— Ну это прозвище такое. Типа как кличка, что ли.
— А что значит?
— А значит, — говорила Матрена, — что я дура непутевая.
Матрена действительно была непутевая. То передник потеряет, то ведро с квашеной капустой уронит, то выручку пропьет.
И кричала, и ругалась сама на себя.
— Матрена, ты непутевая. Тварь, не человек.
Так мамка прозвала. Да на рынок послала. Теперь вот торгует.
Самой вкусной капустой и огурцами.
И они такими будут всегда. Пока не исчезнет рынок на нашей улице.
А вон в том доме дети повешенца живут. В неделю остались без матери и отца.
Любил он ее, говорят, сильно. Добивался. Всяко подходы искал. А она все в сторону смотрела. Все то ли уехать куда в столицу хотела, то ли принца ждала. Да столица-то далеко, а принц все не ехал. Принц не ехал, а вот влюбленный который год рядом. Вышла за него.
И все он ей далеким от идеала казался. И не принц, и от рубашки всегда запах. Так-то мужик вроде и ничего. Не хуже других.
Но не принц, и с запахом.
Повешенец, ясное дело, повесился в конце концов. Он долго собирался. Жену пугал.
Говорит:
— Стерва ты и сволочь. Жисть с тобой сплошной яд. Повешусь.
— Так зачем, — она говорит, — тебе вешаться? Иди живи на все четыре стороны. Алименты только не просрочивай.
А он говорит:
— Я, — говорит, — детей люблю. Куда мне? Смотри, — говорит, — повешусь!
Так ведь и не врал. Вешался чуть не раз в месяц. Вроде как и по-настоящему, а и в шутку. Все пьяный, конечно. А раз, видно, так пошутил, что и повесился. Прям на вешалке в коридоре.
Она-то домой быстро успела, еще бычок, что у него изо рта выпал, дотлеть на полу не дотлел. Быстро, но поздно. Помер, хоть и вынули.
В конце августа это было.
— Словно камень с души упал, — сказала жена после поминок. — Праздник на душе-то. Еще неделю праздновать буду, а потом поедем к тетке в Рязань.
Пила неделю с соседями. А через неделю померла сердцем. Жара была в том августе. Такая жара!
Двое детей осталось, Пашка и Мария. Он старший, душа-парень, младшую и вырастил. Школа тоже помогала обедами.
Пашку все любили. За то, что он не такой, как родители.
Совсем другой.
А напротив, за рынком, Толя-дурак жил. В старом доме послевоенном. Какое-то у Толи заболевание было неизвестной природы.
— Вылечить его нельзя, — говорил доктор районный Степан Степанович. — И на ремиссию тоже рассчитывать не приходится. Встали на учет в диспансер, пенсию получили и будет с вас.
— А делать-то что нам? — спрашивает Толина мама. — Жить-то как, коли он опять чудить начнет?
— Ничего, — отвечает доктор. — Таблетки давайте согласно рецепту. Будет чуть больше человека напоминать. Он ведь не опасный, сынок-то ваш. По статистике, такие, прямо говоря, родителей редко переживают. Что-то да случается…
Толик продолжал чудить и когда подрос.
Бегал по улице зимой и летом одетый тепло, в шапке-ушанке, на подбородке завязанной.
Все ему холодно, что минус тридцать, что плюс.
И поговорить любил. Но так отрывисто.
Скажет что-то такое невразумительное и смотрит светлым взглядом, точно понимания ждет.
— Поешь рябинки-то по морозу.
— Это зачем?
— Хорошая рябинка.
— Да ну, — отвечал я, — горькая! Разве ж это хорошо?
— Иногда, когда горько, хорошо. Бывает рябина хорошая, но горькая…
— Что ты такое несешь?
— Брежнев, — говорил, — если и умрет, то не совсем. А так только. Без Брежнева никак нельзя.