Часть 11 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эрл молча вперился перед собой.
– Мы отвалим церкви кучу денег, – сказал Банч. – Все будет нормально. Ты с нами или против нас, бро?
Это было утверждение, а не вопрос.
– Конечно, с вами, – пробормотал Эрл.
Банч снова сел за стол, пролистал «Амстердам ньюс», потом кивнул Эрлу на дверь.
– Вправь мозги старику. Начисть ему рожу. Хоть яйцо ему отрежь, если хочешь. Мне плевать. Пусть все сделают выводы, и тогда Гарольда мы прибережем на другой день.
– Ты так говоришь, будто Гарольд отличает день от ночи, – сказал Эрл.
– Просто делай свое дело, – ответил Банч.
7. Марш Муравьев
Каждый год перед самой осенью, сколько все помнят, в семнадцатом корпусе Коз-Хаусес проходил Марш Муравьев. Они прибывали за Иисусовым сыром, который наколдовывался раз в месяц в подвальной котельной Сосиски, за теми несколькими однофунтовыми кусками, какие Сосиска приберегал для себя и хранил в футляре высоких часов с маятником, что нашел много лет назад в Парк-Слоупе и приволок к себе в подвал на починку. До починки, понятно, так и не дошло, но муравьи и не возражали. Каждый год они радостно направлялись к футляру, проползая через щелку входной двери, маршируя по лабиринту мусора, велосипедных запчастей, кирпичей, сантехнических инструментов и старых раковин, теснившихся в котельной, двигались извивающейся линией семь сантиметров шириной, змеившейся вокруг хлама прямехонько к часам у задней стены. Пролезали за разбитое стекло и за застывшую часовую стрелку в нутро корпуса к вкуснейшему, благоухающему сыру белого человека, обернутому в вощеную бумагу. Расправившись с сыром, линия двигалась дальше, змеясь за часами вдоль стены, подъедая все на своем пути: застарелые крошки сэндвичей и «Ринг Дингов», а также тараканов, мышей, крыс и, конечно, трупы своих сородичей. Это были не обычные городские муравьишки. Это были большие и рыжие деревенские муравьи с широкими спинами и крошечными головками. Никто не знал, откуда они взялись, хотя, по слухам, они могли забрести из близлежащего ботсада Престона Картера в Парк-Слоупе; другие говорили, что аспирант из близлежащего Бруклинского колледжа уронил полную пробирку муравьев и в ужасе наблюдал, как они разбежались по полу.
Истина же в том, что их долгое странствие в Бруклин началось еще в 1951 году благодаря колумбийскому работнику близлежащей птицеперерабатывающей фабрики в Престоне Гектору Малдонесу. В тот год Гектор пробрался в Нью-Йорк на бразильском грузовом судне «Андресса». Следующие шесть лет он хорошо поживал в Америке, после чего решил развестись с любовью детства, которая покорно дожидалась на родине с четырьмя детьми в деревне под Риоачей, в северных горах Периха. Гектор был человек порядочный и, добросовестно слетав домой, чтобы объяснить жене, что нашел в Америке новую любовь – новую жену-пуэрториканку, – обещал, что по-прежнему продолжит поддерживать семью и детей. Колумбийка умоляла вернуться в их некогда счастливый брак, но Гектор отказался. «Я теперь американец», – гордо заявил он. И не потрудился пояснить, что у такого важного американца не может быть жены из деревни и потому он ее с собой не берет.
Последовали нервотрепка и ссоры вместе с матом, воплями и вырыванием волос, но в конце концов, после множества заверений, что он будет каждый месяц обеспечивать средствами ее и их детей, колумбийская жена в слезах согласилась на развод. Перед отъездом она состряпала его любимое блюдо – тарелку бандеха паиса. Аккуратно уложила завернутую мешанину из курятины, колбасы и хлеба в новенький ланчбокс, который купила, и вручила ему перед отъездом в аэропорт. Он забрал угощение на ходу, сунув ей в руку пару долларов, и отбыл в Америку с чистой совестью, легко отделавшись. Самолет приземлился в Нью-Йорке как раз вовремя, чтобы он успел в Бруклин на фабричную смену. Отработав свое утро, он раскрыл коробку, чтобы полакомиться вкуснейшей бандехой паисой, но взамен обнаружил, что коробка набита hormigas rojas asesinas[15], устрашающими рыжими муравьями с родины, вместе с запиской, гласившей на испанском примерно следующее: «Адиос, скотина… мы знаем, что не дождемся ни песо!» Гектор вскрикнул и зашвырнул новенькую коробку в длинный открытый желоб, идущий вдоль всей птицефабрики, по которому куриные потроха отправлялись через лабиринт труб под Коз-Хаусес к берегам теплой гавани. И вот там-то, в благоугодном уюте труб и жижи, муравьи поживали в сравнительной гармонии, вылупляясь, пожирая друг друга и радостно жируя на мышах, крысах, шэде[16], крабах, рыбьих головах и куриных потрохах, а также нескольких невезучих живых или полудохлых кошках или дворнягах из близлежащего Коз-Хаусес, что периодически забредали на птицефабрику перекусить, включая немецкую овчарку по кличке Дональд – любимца обитателей жилпроекта. Бедолага свалился в загрязненный канал Гованус и едва не утонул в зловонной воде. Выбрался он на берег без сил, с порыжевшей шкурой и скуля, как кошка. Битый час Дональд слонялся вдоль берега, прежде чем отдать концы. Муравьи, ясное дело, его сожрали, как пожирали прочих безвестных созданий, обитавших внутри и вокруг отбросов и отхожих труб под птицефабрикой, и тем славно пробавлялись до начала каждой осени, когда их внутренние часы говорили, что пора пускаться в паломничество на поверхность ради того, что делала, или должна бы делать, или зря не делала всякая богобоязненная тварь на земле от крохотульных, размером с живую клетку, мальков в Виктория-Фоллс до огромных ядозубов, блуждающих в мексиканской глубинке: они искали Иисуса – или в данном случае Иисусов сыр, как раз обретавшийся в семнадцатом корпусе Коз-Хаусес нью-йоркского жилхозяйства, в ведении Сосиски, который каждый месяц преданно молился, дабы Господь дозволил вложить его собственную сосиску в филейную часть сестры Денис Бибб, лучшей органистки во всем Бруклине, и к тому же преданно откладывал по нескольку кусков Иисусова сыра на черный день, чем ежегодно по осени оказывал муравьям большую услугу.
Конечно, в Козе на Марш Муравьев никто не обращал особого внимания. Они стали мелкой неурядицей в жилпроектах, где 3500 черных и латиноамериканских обитателей утрамбовывали свои мечты, кошмары, кошек, собак, черепашек, морских свинок, пасхальных кур, детей, родителей и двоюродных сестер с двойными подбородками из Пуэрто-Рико, Бирмингема и Барбадоса в двести пятьдесят шесть крошечных квартир, существуя под игом феерически коррумпированного нью-йоркского жилхозяйства, которое за квартплату в 43 доллара в месяц плевать хотело, живы ли они, мертвы ли, срут ли кровью или разгуливают босыми, коли они не названивают в бруклинский офис с претензиями. И ни один жилец в здравом уме не полез бы через голову бруклинского офиса к могущественным начальникам на Манхэттене, коим не нравилось, когда их полуденный сон нарушают мелкими жалобами насчет муравьев, туалетов, убийств, растления детей, изнасилований, неотапливаемых квартир, свинцовой краски, от какой в одном из их бруклинских объектов детские мозги съежились до размера зрелой горошины, если только сему жильцу не улыбалось переехать на скамейку автовокзала Порт-Ауторити. Но в один год муравьи таки доконали домохозяйку в Козе, и она написала жалобу. Жилхозяйство, естественно, и бровью не повело. Но письмо каким-то образом дошло до «Дейли ньюс», где об этом тиснули статью без проверки информации. История вызвала умеренный общественный интерес, поскольку любые новости из Коз-Хаусес не о том, как негры ошалело носятся туда-сюда и вопят о гражданских правах, считались хорошими. Нью-Йоркский университет выслал на исследования биолога, но его ограбили, и он сбежал. Городской колледж Нью-Йорка, отчаянно желая переплюнуть университет в гонке за респектабельностью в глазах общества, отрядил двух черных аспиранток, но в том году обе сдавали экзамены, а когда они наконец приехали, муравьи уже ретировались. Гордость города, Природоохранный департамент, в те дни состоявший из хиппи, йиппи[17], уклонистов, пророков и пацифистов, которые курили травку и спорили насчет Эбби Хоффмана[18], тоже обещался устроить проверку. Но через неделю комиссар города – поляк-иммигрант в первом поколении и главная движущая сила ежегодно проваливающейся попытки Нью-Йоркского польско-американского общества убедить горсовет почтить великого польско-литовского генерала Андрея Тадеуша Бонавентуру Костюшко и назвать в его честь что угодно, кроме этого ущербного, колдобистого, раздолбанного говномоста, перекинутого над Уильямсбургом, дабы принимать на себя вес шоссе Бруклин – Квинс и любого самоубийцы, какому хватит отваги пробраться через вихляющий трафик перед тем, как сигануть с ржавых перил на несчастные души внизу, – вошел в их офис, унюхал свежераскуренный «Акапулько Голд», к которому причащались хиппи-коммунисты, энергично обсуждая добродетели высокочтимой создательницы профсоюзов и возмутительницы покоя начала двадцатого века Эммы Голдман, и ушел в гневе. Он урезал бюджет департамента вдвое. Агента, назначенную на дело муравьев в Козе, отправили в управление парковками, где она следующие четыре года и собирала монетки в паркометрах. Так муравьи оставались для всего Нью-Йорка тайной, покрытой мраком. Мифом, веянием жуткой ежегодной возможности, городской легендой, примечанием к анналам нью-йоркской нищеты вроде аллигатора Геркулеса, который, по слухам, живет в канализации под Нижним Ист-Сайдом, выскакивает из люков и глотает детишек. Или удава Сида из Квинсбриджского жилпроекта, который задушил своего хозяина, а потом уполз в окно на близлежащий мост Пятьдесят Девятой улицы, слившись окраской трехметрового тела с фермами над автомобильным движением, и по ночам повадился хватать незадачливых дальнобойщиков из открытого окна кабины. Или обезьяны, сбежавшей из цирка «Братьев Ринглингов» и, по слухам, обитающей в балках старого Мэдисон-сквер-гарден, где зверь теперь трескает попкорн и болеет за «Нью-Йорк Никс», когда из них в тысячный раз вышибают дурь. Муравьи были блажью бедных, позабытой байкой из позабытого боро[19] в позабытом городе, приходящем в упадок.
Там-то они и оставались, уникальный феномен Бруклинской Республики, где кошки орали как люди, собаки ели собственные экскременты, тетушки курили без остановки и умирали в сто два года, пацан по имени Спайк Ли видел Бога, призраки скончавшихся «Доджерсов» высасывали все шансы на новую надежду, где безденежное отчаянье правило жизнями слишком черных или слишком нищих, чтобы переехать, балбесов, тогда как на Манхэттене автобусы ходили по расписанию, светофоры никогда не ломались, гибель единственного белого ребенка в ДТП попадала на передовицы, а в бродвейском гнезде правили бал фальшивые версии жизни черных и латиносов, помогая озолотиться белым авторам, – «Вестсайдская история», «Порги и Бесс», «Перли Победоносный», – и так все продолжалось, реальность белого человека разрасталась, как огромный кособокий снежный шар, Великий Американский Миф, Большое Яблоко, Большая Кахуна[20], Город, Который Никогда Не Спит, пока черные и латиносы, убиравшие квартиры, выносившие мусор, сочинявшие музыку и наполнявшие тюрьмы печалью, спали сном невидимых и отвечали за местный колорит. И все это время муравьи так и маршировали каждую осень, прибывая к корпусу 17 надирать задницы – ревущая приливная волна крошечной смерти, – сжирали Иисусов сыр, перебирались из часов в котельную и в мусорку у подъездной двери, слизывали начисто все остатки сэндвичей и крошки от пожухших, отсыревших, недоеденных обедов, о каких Сосиска забывал каждый день, пока они с Пиджаком пренебрегали едой в пользу своего излюбленного напитка – «Кинг-Конга». Далее муравьи перебирались к более питательной пище в коридорах и кладовых: крысам и мышам, которых здесь водилось в изобилии, какие дохлые, какие живые, мыши – все еще в клейких мышеловках и маленьких картонных коробочках или испустившие дух под рукой Сосиски, крысы – размозженные его лопатой и валяющиеся под старыми карбюраторами или ненужными крыльями автомобилей, средь швабр и на совках, присыпанные известью для дальнейшего сожжения в огромных угольных печах, обогревающих Коз-Хаусес. Потрапезничав ими, муравьи обращали стопы наверх, пробираясь плотной колонной по сломанному туалетному стояку в квартиру Флей Кингсли 1B, где еды или мусора было не найти, поскольку семья мисс Флей из восьмерых человек на самом деле жила в квартире 1А напротив, пустовавшей уже четыре года с тех времен, как миссис Фой, единственная жилица, умерла и позабыла известить об этом соцслужбу, создав для соцслужбы и жилконторы идеальную возможность винить друг друга – ведь одно ведомство не сообщило другому. В квартире тихо. Квартплата оплачивается с велфэра. Кому захочется разбираться? Оттуда муравьи поднимались в квартиру миссис Нельсон 2С, подъедая старые арбузные корки и кофейную гущу, которые она держала в мусорке для своего уличного помидорного огорода, и дальше по мусоропроводу – в 3С, к Бам-Бам, с небогатой добычей, и в квартиру 4С напротив, к пастору Го, где добычи не бывало вовсе, поскольку сестра Го поддерживала безукоризненный порядок, затем – в ванную мисс Изи в 5С, где муравьи дегустировали всевозможное вкусное мыло из Пуэрто-Рико, какое мисс Изи, зная об их приходе, год за годом забывала прятать по осени в стеклянных мыльницах, и, наконец, выходили на крышу, где исполняли канатоходческий номер и форсировали приставную лестницу, соединявшую крышу корпуса 17 с крышей соседнего корпуса 9, – где и встречали свою погибель от рук ватаги смышленых школьников: Шапки, Тряпки, Палки, Сладкого и Димса Клеменса, лучшего подающего, какого видели в Коз-Хаусес, и самого безжалостного наркодилера в истории жилпроекта.
Лежа в постели в квартире 5G девятого корпуса, с головой, обмотанной марлей, и разумом, затуманенным болеутоляющими, Димс поймал себя на мыслях о муравьях. С момента госпитализации они снились ему уже много раз. Дома в постели он провел уже три дня, и туман болеутоляющих и постоянный звон с правой стороны головы навевали странные воспоминания и красочные кошмары. Два месяца назад ему исполнилось девятнадцать, и впервые в жизни он обнаружил, что не может сосредоточиться и что-нибудь вспомнить. Например, с ужасом открыл, как быстро рассеиваются детские воспоминания. Он не помнил, как звали детсадовскую воспитательницу или бейсбольного тренера из Университета Сент-Джонс, который раньше все время ему названивал. Не помнил, как называлась станция метро в Бронксе, где жила его тетушка, или автосалон в Сансет-Парке, где ему продали подержанный «Понтиак Файрберд», а потом доставили к нему домой, потому что сам Димс не мог водить. Происходило столько всего, все стало сплошным вихрем, и паренька, чья почти идеальная память некогда без карандаша и бумаги удерживала нелегальные цифры, чтобы передавать местным нелегальным лотерейщикам, тревожила проблема утери прошлого. Лежа тем днем в постели, он вдруг подумал, что причиной может быть звенящий гул с правой стороны головы, где теперь обретались остатки его пропавшего уха, или что если тебе полагается помнить из жизни тысячу мелочей, а ты забыл все, кроме одной-двух совершенно бесполезных, то, может, не такие уж они и бесполезные. Ему самому не верилось, как приятно вспомнить дурацких муравьев из семнадцатого корпуса. Минуло десять лет с тех пор, как они с друзьями выдумывали разные чудесные способы остановить это вторжение в свой любимый девятый корпус. Воспоминание вызвало улыбку. Они перепробовали все: утопление, отрава, лед, хлопушки, газировка с аспирином, сырой желток с добавкой отбеливателя, масло из печени трески с примесью краски, а в один год – опоссум, которого раздобыл Сладкий, лучший друг Димса. Семья Сладкого навестила родственников в Алабаме, и там Сладкий заныкал тварюгу в багажник отцовского «олдсмобиля». В Бруклин опоссум прибыл лежачим больным. Его закинули в картонную коробку с дыркой в качестве входа, залепили все скотчем и поставили на муравьиной тропе на крыше девятого корпуса. Муравьи явились, послушно влезли в коробку и принялись вежливо жрать опоссума, вследствие чего тот ожил, начал корчиться и шипеть, отчего перепуганные мальчишки плеснули на коробку стакан керосина и подожгли. Внезапный язык пламени вызвал у них панику, и они пнули хреновину с крыши, после чего та приземлилась на двор в шести этажах внизу – так себе идея, ведь это наверняка так или иначе сулило гнев взрослых. Спас их тогда Димс. Схватил двадцатилитровое ведро, оставленное на крыше ремонтниками, слетел вниз по лестнице, собрал останки и метнулся в гавань, опустошив ведро у кромки воды. Тогда, в десять лет, он стал их предводителем и оставался им впредь.
«Но предводителем чего?» – горестно думал он, лежа в постели. Перевернулся со стоном на бок.
– Все, – пробормотал он вслух, – разваливается.
– Что-что говоришь, бро?
Димс открыл глаза и с удивлением увидел двоих парней из своей бригады, Шапку и Лампочку, которые сидели у постели и таращились на него. Ему-то казалось, что он здесь один. Он быстро отвернулся к стенке, от них.
– Ты как, Димс? – спросил Лампочка.
Димс промолчал, вперившись в стену и пытаясь думать. Как же все это началось? Он уже и не помнил. Ему было четырнадцать, когда старшего двоюродного брата Кочета выперли из Городского университета Нью-Йорка, после чего он начал загребать большие баксы на продаже героина – в основном наркошам из Вотч-Хаусес. Кочет показал, как это делается, и бац – пролетело пять лет. Неужто это было так давно? Димсу уже девятнадцать, в банке лежит 4300 долларов; мать ненавидит его до печенок; Кочет погиб, убит во время кражи заначки; а он сам лежит в постели без правого уха.
Долбаный Пиджак.
Лежа и глядя в стену, пока в ноздри забирался запах свинцовой краски, Димс вспоминал о старике не с яростью, а скорее с замешательством. Он ничего не понимал. Если и был во всем Козе человек, который ничего не выгадает от его убийства, так это Пиджак. Пиджаку нечего доказывать. Если и есть во всем Козе человек, кому простительно огрызаться на Димса, очаровывать его, орать на него, обзывать его, подшучивать над ним, нести околесицу, врать, то это старый Пиджак. Пиджак был его бейсбольным тренером. Пиджак был его учителем в воскресной школе. «Теперь он просто алкаш, – думал горестно Димс, – хотя раньше вреда от этого никому не было». Он вдруг понял, что Пиджак более-менее был алкашом, сколько Димс себя помнил, но что важнее, он всегда оставался собой – предсказуемым. Никогда не жаловался, не высказывал точку зрения. Не осуждал. Ни о чем не заботился. Пиджачок жил своей жизнью, чем и нравился Димсу. Потому что если во всех Коз-Хаусес с их уехавшей крышей – да и во всем Бруклине, если на то пошло, – и есть то, что Димс ненавидел, так это люди, которые жалуются ни о чем. Люди без всего, которые жалуются ни о чем. Ждут Иисуса. Ждут Бога. Пиджачок не из таких. Он любил бейсбол и выпить. Все просто. Пиджачок тоже мог свихнуться по вере, замечал Димс, когда его подталкивала к этому жена, мисс Хетти. Но даже тогда Димс видел, что он и старик одинаковы. Оба застряли в Коз-Хаусес.
Димс уже давно решил, что Пиджачок отличается от прочих повернутых на вере из его жизни. Пиджачку не нужен был Иисус. Конечно, он делал вид, будто нужен, как и множество взрослых из церкви Пяти Концов. Но было у Пиджака то, чего не было больше ни у кого в Пяти Концах, ни у кого на районе, ни у кого, кого Димс Клеменс знал за все свои девятнадцать лет жизни в Коз-Хаусес.
Счастье.
Пиджачок был счастлив.
Димс тяжело вздохнул. Даже Папаша – его дедушка, единственный, кого он считал отцом, – не был счастлив. Папаша разговаривал бурчанием и держал дом в ежовых рукавицах, по вечерам после работы падая в кресло с пивом в руке и слушая радио, пока не уснет. Папаша единственный навещал его в колонии для несовершеннолетних. Мать и не подумала. Будто часы разговоров об Иисусе да Библии заменяли поцелуй, улыбку, один ужин вместе, книжку на ночь. За малейшие проступки она отбивала ему всю задницу розгами, редко видела хоть что-нибудь хорошее в любых его поступках, никогда не ходила на бейсбольные матчи и по воскресеньям тащила в церковь. Еда. Кров. Иисус. Вот и весь ее девиз. «Я двенадцать часов в день раскладываю яичницу, сахар и бекон, а ты даже не благодарен Иисусу за крышу над головой. Благодарю тебя, Иисус». Да шел бы этот Иисус.
Ему хотелось, чтобы она его понимала. Она не могла. Никто в этом доме не мог. Он хотел быть равным. Уже в детстве видел, как это глупо – что столько людей ютятся в сраных каморках. Это видел даже слепой вроде Толстопалого. Они даже разговаривали об этом с Толстопалым много лет назад, когда ходили в воскресную школу. Ему было девять, Палому – восемнадцать. Хоть Палый и был подростком, на время службы его отправляли в воскресную школу к детишкам, потому что он, как говорили, «отсталый». Однажды Димс спросил, не обидно ли ему. Палый просто сказал: «Нет. Тут кормят лучше». Они были в подвальной воскресной школе, и какой-то учитель долбил им про Бога, и Палый сидел сзади Димса, и Димс увидел, как тот что-то нащупывает в воздухе, пока не опустил руку на плечо Димсу, не наклонился и не спросил: «Димс, они что, думают, что мы недоразвитые?» Димс тогда удивился. «Ясен пень, мы не недоразвитые», – бросил он. Даже Палый все понимал. Ну конечно, понимал. Палый вовсе не отсталый. Палый умный. Палый помнил такое, чего больше никто не помнил. Помнил, сколько в прошлом году синглов выбил Клеон Джонс из «Нью-Йорк Метс» против «Питтсбург Пайратс» на весенней тренировке. Мог сказать, когда сестра Бибб, играющая на органе в церкви, болеет, просто потому, что слышал, как давят ее ноги на педали. Ну конечно, Палый умный, ведь он сын Пиджака. А Пиджачок относился к детям как к равным, даже к своим. Когда он преподавал в воскресной школе, слово Божье было сплошь сластями да жвачкой, догонялками в церковном подвале со скомканными программками, пока наверху распевала и шумела община. Как-то раз воскресным утром Пиджак даже водил класс на «экскурсию» в гавань, где припрятал удочку и закинул леску в воду, пока Димс с остальными детьми играли на берегу и возюкались в грязи. А уж в бейсболе Пиджак был дока. Это он собрал команду «Олл-Коз». Это он научил их как следует ловить и бросать мяч, как стоять на базе отбивающего, как блокировать мяч телом, если придется. После тренировок ленивым летним днем он собирал детей вокруг и рассказывал о давно умерших бейсболистах, игроках из старых негритянских лиг с именами, напоминавшими марки сладостей: Крутой Папа Белл, Божья Крошка Гибсон, Добрый Пентюх Фостер, Пуля Роган – они выбивали мяч на полторы сотни метров в жаркое августовское небо на стадионе где-то далеко на юге, и истории воспаряли над головами детей, над гаванью, над их собственным замызганным бейсбольным полем, мимо грубого раскаленного жилкомплекса, где они жили. Негритянские лиги, говорил Пиджачок, – это просто мечта. Что там, у негров-игроков мышцы ног были как скала. Те бейсболисты обегали базы так быстро, что глаз следить не успевал, а их жены бегали еще быстрее! Женщины? Господи… женщины играли в бейсбол лучше мужчин! Пентюх Фостер в Техасе выбивал мяч так далеко, что его возвращали поездом из Алабамы! И угадайте, кто возвращал? Его жена! Пуля Роган выводил из игры девятнадцать отбивающих кряду, пока не выходила его жена и не вышибала первую же его подачу прочь с поля. А откуда, по-вашему, у Божьей Крошки Гибсона взялось такое прозвище? От жены! Это благодаря ей он играл так хорошо. На тренировках она отбивала ему драйвы, и мяч целых сто двадцать метров летел в лицо что твоя ракета – вот он и отскочил с дороги с воплем «Боже, крошка!» Если б Божья Крошка Гибсон мог быть еще лучше, он был бы девушкой!
Безумные байки, Димс никогда в них не верил. Но любовь Пиджака к игре пропитывала Димса и его друзей, как дождь. Он покупал им биты, мячи, перчатки, даже шлемы. Судил ежегодный матч против Вотч-Хаусес и в то же время оставался их тренером, не меняя нелепого судейского костюма – маска, грудной протектор и черная куртка, – бегал от базы к базе, объявлял сейф, когда игроки в ауте, и аут, когда они в сейфе, а если какая сторона спорила, пожимал плечами и менял решение, а когда поднимался гвалт, то кричал: «Вы все меня до бутылки доведете!» – отчего все смеялись еще громче. Только благодаря Пиджаку дети из двух жилпроектов, враждовавшие по давно забытым причинам, могли поладить на поле. Димс равнялся на него. Отчасти ему хотелось быть как Пиджак.
– И этот козел меня подстрелил, – пробормотал Димс, все еще глядя в стенку. – Что я ему сделал-то?
Позади подал голос Лампочка:
– Бро, нам надо поговорить.
Димс перевернулся к ним лицом и открыл глаза. Они перешли к подоконнику – Шапка нервно курил, поглядывая на улицу, Лампочка глазел на Димса. Тот ощупал свой висок. Там была огромная шишка из бинтов, намотанных на голову. Тело как будто сжали в тисках. Спина и ноги все еще горели от падения с дворовой скамейки. Ухо – раненое – жутко чесалось, ну или чесалось то, что от него осталось.
– Кто подменяет на дворе? – спросил он.
– Палка.
Димс кивнул. Палке было всего шестнадцать, но он из первоначальной бригады, так что надежный. Димс посмотрел на часы. Рано, всего одиннадцать. Обычные покупатели не являлись к флагштоку до полудня, так что у Димса оставалось время распределить дозорных на четырех зданиях вокруг двора, чтобы высматривать копов или подавать сигналы руками.
– Кто на шухере на девятом? – спросил Димс.
– Девятом?
– Да, девятом.
– Сейчас никого.
– Ну поставь кого-нибудь на шухер.
– На фига? Оттуда не видно двор с флагштоком.
– Я хочу, чтобы они там ждали муравьев.
Пацаны уставились на него с непониманием.
– Муравьев? – переспросил Лампочка. – В смысле тех муравьев, которые приходили и с которыми мы играли…
– А я как сказал, блин? Да, гребаных муравьев…
Димс осекся, когда открылась дверь. В спальню вошла мать со стаканом воды и пригоршней таблеток. Поставила на тумбочку рядом с кроватью, бросила взгляд на него и двоих ребят и удалилась, не сказав ни слова. Она не сказала ему и пяти слов с тех пор, как три дня назад он выписался из больницы. С другой стороны, она и так ему и пяти слов не говорила, не больше чем: «Молюсь, чтобы ты изменился».
Он взглядом проводил ее из комнаты. Знал, что потом будут крики, вопли и проклятья. Ну и ладно. У него теперь свои деньги. Он мог о себе позаботиться, если она его выставит из дома… наверное. В любом случае выселяться скоро придется, думал он. Размял шею, чтобы избавиться от напряжения, и от этого по лицу, уху и вниз по спине взрывом полыхнула боль. Будто голову поджарили изнутри. Он отрыгнул, моргнул и увидел перед лицом чью-то руку. Это был Лампочка – протягивал воду и таблетки.
– Ты принимай лекарства, бро.
Димс взял таблетки и воду, проглотил, потом сказал:
– В какие квартиры они лазили?
Лампочка не понял.
– Кто?
– Муравьи, бро. В какие квартиры они лазили в прошлом году? Шли по той же тропе, что и всегда? Поднялись из подвала Сосиски в семнадцатом?
– Чего ты о них паришься? – спросил Лампочка. – У нас проблема. Тебя хочет видеть Эрл.
– Про Эрла мне неинтересно, – сказал он. – Я спросил про муравьев.
– Эрл злится, бро.
– Из-за муравьев?
– Да что с тобой? – сказал Лампочка. – Забей ты на муравьев. Эрл говорит, с Пиджаком надо решать. Говорит, мы весь двор просрем парням из Вотч-Хаусес, если ничего не делать.
– Разберемся.
– Нам не придется. Эрл говорит, что сам решит с Пиджаком. Ему приказал мистер Банч.
– Мы тут без Эрла обойдемся.
– Я же тебе говорю, мистер Банч недоволен.
– Ты на кого работаешь? На меня? Или на Эрла и мистера Банча?
Лампочка сидел молча, пристыженный. Димс продолжал:
– Вы на улице были?
– Каждый день в полдень, – сказал Лампочка.