Часть 2 из 3 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ваца зря затронул единственно совестливую струну в Марсе, ведь тот скорее умер бы, чем отпустил грех свой без внутренней борьбы. С ним надо было с точностью до наоборот, его надо было пригвоздить виной, а не освобождать от нее! Ведь Марсик первый и последний раз раскаивался в содеянном, а посему бичевание в радость, он жаждал выйти к миру выплаканным и обновленным и искупить нечаянное зло откровением Ньютонова масштаба. Но нет зла – нет и добра. Человеческая природа не прощает любой иголочки, впившейся в упругий задок эгоцентризма, даже в маленькой пакости ей свойственно искать признания. Была в вацлавской изощренности фатальная незамкнутость круга, и лучше бы ему меньше языком болтать… А он вздумал подвести под сомнение преступное деяние, в народе известное как погубил он ее. Уж кто-кто, а Марсик до скончания дней своих предпочел бы быть гонимым за то, что погубил сам, чем бегать в курьерах у высших погубителей. Посему он принялся мстить Вацику медленно, неудержимо, в каждом подтексте, выгадывая момент, страшно и смешно – смешно для нас, наблюдающих, несведущих… страшно для нас, узнавших все позже.
При Марсике мы помалкивали, а сами, уединившись, как только не прохаживались по синглу, обретавшему пока еще незавидную популярность в тесных кругах. Никогда не думала, что для народа как медом намазано там, где и словом не описать. Сколько Марс речей ни вел – все без толку, но на том и строилась интрига: великое не опишешь ни вкратце, ни всуе, не зря у Бога нет имени, точнее, оно не про нашу честь. Мы и про масонов не в курсе, про что они терли в своих ложах, но ужас до чего интригующе; в интриге же скоро захлебнемся – на улицах ступить негде, чтобы не попасть пальцем в эзотерику, вперемешку с бананами – тайные знания, розенкрейцеры, вуду и знаменитые кактусоведы. Модно! Почему я тоже не сподобилась на свою маленькую доктрину?! Это куда проще, чем завести мелкую лавочку, написать диссертацию или смастерить тысячу журавликов. Нет смысла стремиться к конечному продукту, главное – выдумать сюжетогенный намек, порождающий приятные аллюзии. «Вершина» – это… спасение гибнущего товарища, снега Килиманджаро, Высоцкий, Мимино, в конце концов… и масса всего трогательного и героического одновременно. И потом само название! Я всегда говорила, что слово, ласкающее ухо человеческое, – половина успеха любого начинания. Вначале было не просто Слово – Слово Благозвучное…
Эля – вот кто понимал это лучше других, посему я и не сомневаюсь в первоисточнике. Она любила красивое до патологии, «кукольным» своим зрением причудливо толкуя видеоряд. Убей бог, я не могу отличить красивый член от некрасивого, а она могла, пусть и твердила при том, что сие – лишь опыт, опыт… Нет, вранье, бабцы, кукующие веками без мужей, они это любят: свой несуществующий секс, своих отвергнутых женатых аполлонов, связанных досадными условными узами. Все рассказывают одно и то же: он любил меня до изжоги, но не мог бросить немощную – неприсобленную, глупую, многодетную – жену… Плюс рой обивающих пороги мужиков для праздника. На самом деле истинного опыта тут – воробей какнул, они давно забыли, как это делается, но ведь кошмар – признать себя едва прикуренной беленькой, с золотым ободком… брошенной во мрак с перрона, потому что подошел последний проходящий! Нерастраченность по женской линии – неприятный приговор. Еще бы! Да мне и фасонистую салфетку в кабаке жалко выбрасывать, пока я ее не зажулькаю до полной непригодности, а тут речь о даре Божьем – о неповторимом бытие.
…Кстати, пристойно ли сигареты Vogue уминать в единственное число, и если да, то случайно ли в этой форме они созвучны с женским органом?
…Так вот, кто знает, тот помалкивает, либо плотина прорывается скандально, на весь мир. Что опять-таки большей частью выдумка, но иные и впрямь резвятся не по-детски. Не знаю, как обстояло у Эли, никогда ничего не знаешь, пока одно из данных нам ощущений не подаст сигнал – вот оно! И, скорее всего, на это способно одно-единственное ощущение – интуиция. Мы уяснили однажды, что нам выгодно с Эльвирой Федоровной вместе ходить на вечеринки – нам нравятся очень разные мужчины. Всякие Брандо, Маккартни, Битти, Филиппы, Пеки, Делоны, Бельмонды – о многих я и понятия не имела о ту пору, но о ком имела – так то просто готовые болванки для кукол, по моему разумению, самые что ни на есть натурщики для матрешек мужескаго полу. Эле же они застенчиво нравились. Очень спокойно нравились. Вот что у нее на «файф пойнтс» – отсутствие пафоса проголодавшейся пенсионерки, нацепляющей очки для скрупулезного просмотра эротического триллера, дабы порадовать нас критикой из народа. Такие своих кумиров любят душно и напряженно. Эля же вела себя достойно, как человек с глубоким жизненным опытом. В своих предпочтениях она оставалась бутафором. Нет, я не говорю, что это плохо, это очень даже замечательно, потому как есть тема для ехидства. Разве интересно с теми, над кем нельзя по-легкому поглумиться?! Вот я и поглумилась: понимаешь, говорю, приятственность плоти налагает общественные обязанности. Кем должен быть красивый мужчина? Пункт «а»: бабником. Пункт «б»: голубым. Пункт «в»: другое. Но что? Актер, включая гения, он тоже либо бабник, либо голубой, либо «другое». Что за стадия в промежутке? Только неврастеник, ибо не в силах соответствовать ни первой касте, ни второй. Больше того, садясь промеж ролей или пытаясь усидеть на нескольких, заработаешь многие печали, вплоть до импотенции. Все-все болезни от нервов, и даже триппер от них же, потому что «страх от того, что мы хуже, чем можем». Он бьет в ту точку, о коей печемся.
– Вот, – привожу Эльвире пример, – твой Брандо. «Ты вглядись в его лицо!» Явно гондурас его беспокоит.
– Это не гондурас, – обиделась Эля, – у него с детьми проблемы…
Вмешался Марсик, ткнув меня пальцем в ямочку на подбородке: «Это твоя первая настоящая мысль. Поздравляю!» Я, конечно, тоже его ткнула в подбородок без ямочки, но про себя мне было лестно. И про каких детей Эльвира Федоровна! Во время, запечатленное в просмотренном эпизоде, у Брандо дети если и были, то махонькие… ему уж с ними тогда точно никаких проблем!
Эля спорить не стала, только призналась, что считала меня недалекой и со странностями, а теперь нет, отнюдь. Просто диву даешься, как, единожды сболтнув, меняешь тональность бытия и как важно, что о тебе подумают, и еще важнее прояснить это вовремя, ни раньше, ни позже. Мое тщеславие устроено без извилин: кто ко мне – к тому и я, принцип кукушки и петуха. Что касается грубой лести, так мне все чаще правду-матку, я не избалована реверансами, если и подмажут елеем, так и тут матка замешана. Стоит врагу мне подмигнуть – и я возлюблю его без аннексий и контрибуций. Эля объяснила, что у меня дурной характер, но с этим уж ничего не поделаешь, как с монеткой на дне океанском, не извлечешь. Я изменюсь неизбежно – она объясняет, – но пусть как можно более плавно, мягко, постепенно, как в медленном стриптизе, потому что медленный полезнее обоюдно. Она не пояснила, что значит «полезнее», но мне кажется, я поняла. Я ее спросила, почему она не останется здесь, в Москве, здесь и театров больше, и жизнь шебутнее, и вообще, подразумевалось, – Марсик…
Эльвира Федоровна прищурила слезящийся от дыма глаз, дескать, ну ты даешь! Думаешь, я не потаскалась по юности, думаешь, хуже тебя, пигалицы?! Знаю, знаю я Москву, эту отставную прокуроршу с новенькой челюстью, с шершавыми загорелыми ляжками, раздвигающими тугой шелковый разрез, и с туфлей на босу ногу, с хорошей туфлей, которую наденешь – и снимать расхочется, нога в ней спит. А Москва-душка любит дать поносить, любить за стол позвать, в яства носом потыкать, только ты успевай каждого попробовать, потому что накушаться не дадут, тут не кормят – тут показывают, вот, дескать, куда тебя пустили со свиным рылом твоим… Добрых рук едва коснешься, так что прощайся с ними сразу, они есть, да не про нашу честь, обещанное храни как память, не более, и телефоны пусть при тебе только те, что помнишь наизусть. Москва любовь подарит обязательно, и не одну, и любую, она не может при виде гостя по сусекам не поскрести, пыль не сдувануть, не плюнуть и растереть для новизны и не всучить прошлогодний календарик, забытый кумой зонтик, терку для мозолей… Принцип хорошего продавца – вначале втюхать залежалое, но клюнешь на удочку – и ведь парадокс: не пожалеешь, привяжешься! Потом – как проглоченный кусок говядины на ниточке из чеховской «Каштанки», – Москва вынет осторожно подарок, а глаза проникновенные! Все понимает, только деньги у нее уже посчитаны и скручены резинками. Тебя, прости, не ждали и прибора не поставили. Ты ж ведь не Удача! Выйди на балкон, остынь, здесь мало званных – сплошь избранные, Москва – она как хороводы наши детские: каравай, каравай, кого хочешь выбирай, – но выбирают всегда одних и тех же, по одежке, нелюбимых вовсе, но так повелось. Потому что внезапно она рассвирепеет, смахнет скатерти со столов, все вон пошли, окаянные… окинет разруху глазами, налитыми злым смирением… а ты тогда успевай схорониться по кладовкам и замри, замри… смотри в щелочку, что будет!
Кто такое, кроме Эли, скажет?
Еще она беспокоилась за Марсика. Сказала, что зря он играет в подлеца и ее не слушается – ему учиться надо, а не порхать, миру совсем не нужны эти мальчики как девочки и девочки как мальчики, мир ими надивится, а после исторгнет их как пестрый космический мусор, ведь с точки зрения эволюции они – ботва, пустое место. В воду глядела Эля, а мне было неловко за нее: засранец предал ее на корню невесть из-за чего, а она по нему чуть не в колокольчик звонит! Мы ведь о нем говорили перед поездом, когда Эльвира Федоровна собралась последний раз к себе. Потом она приедет к Марсу, но уже больше никуда не возвратится. Но никакой угадайки! Эля отличалась будничным предвидением. Это когда без помпы и рукоположений рюхаешь, кому чего грозит, в том числе и самому себе. Только вряд ли она опускалась до предположений, с какой стати Марсище не пришел ее проводить по-человечески, почему с ней оказалась всего лишь я…
А он поймал жирную рыбку в мутной воде и покоролевствовал на час в одном «лучшем доме». Не то чтобы совсем из-за денег – по интересу. Если честно, я понятия не имею, с кем эти три дня он был, я в том кругу никого не знаю. Много позже мы там Марсиковы поминки справляли, но можно ли судить по тому о близости? Пришел оттуда весь морщинистый от смеха, потный, дикий, в чужих носках… я тогда впервые узнала, что носки тоже могут быть от Валентино. Откуда мне известно, каким он пришел? Я тогда у него жила, у меня наметился просвет между стульями, то есть одна история кончилась, другая не началась, надо было переждать… Играл скулами, любопытство мое он побаловал года через три. И не про все рассказал… Тогда же он просто пропал, а подруга его здесь, со мной рядом нервничает. Марсик позвонил один раз – и голос чеканный, трезвый, я тут же подумала, что случилось чего. А он говорит, что да, случилось, мол, и Элю он проводить не сможет. «Побудь с Эльвирой Федоровной, ты вроде ее не раздражаешь…»
И началось у меня снова по песне: «страх, от того, что хуже, чем можем», – облеченная драгоценным доверием, опасаюсь его утратить; «и радость от того, что все в надежных руках», – разумеется, сделаю все, что смогу, буду метать икру и сдувать пылинки. Эльвира Федоровна сразу показалась старенькой недотепой, накупила на вокзале шанежек и колбас втридорога, осунулась. Я ее, понятно, стараюсь подбодрить любыми средствами, а ей тошно до того, что на меня ее мурашки спрыгивают, и мне даже выпить с тоски захотелось, хотя я это дело не признаю, я люблю принять с ветерком и с радости. И вдруг она спрашивает: «Пива хочешь?» Я ей: «Хочу ужасно, но покрепче». Эля: идет! Но это у меня без меркантильной мысли вырвалось, я и не знала, что она возьмется меня угощать, да и откуда деньги у женщины после путешествия?! Она ведь официально их себе выцарапывать умудрялась, хотя какие там командировки у бутафорши из провинциального театра! Но мы идем с ней в… Что бывает на вокзалах? Туда и идем. Блюз придорожной закусочной.
Мне приятно было вспоминать о том вечере, хотя хэппенинг готовился не для меня – для Марсика. «Накопила денежки, старая дура!» – так она сама говорила о себе. В кои веки накопила… По-моему, тогда именно она и решила взять курс на Западное полушарие. Злые или добрые языки – разве их разберешь! – объяснили мне, что в те дни Марсик получил трудный опыт. Будто в суматохе вертепа… Я закрывала глаза и уши. Не хочу ничего об этом знать. Тут ведь такая штука: нельзя умерщвлять харизму умерших. От этого начинаешь умирать сам. Так что до сих пор не знаю, что за окаянный опыт сбил Марса с путей и стал поводом к этакому паскудству – любимая женщина на вокзале закусывает вино любительской котлетой.
Господь с вами, а почему тогда поминки всегда в том логове?! В том самом, где он завис, пока мы с Элей… Но Марс вечно утыкан вопросами, как святой Себастьян – стрелами.
Я спросила тогда Эльвиру, – на мутном вокзальном кураже, – дескать, а вам никогда не хотелось прославиться? Она спокойно – нет, не хотелось. Вообще, ей действительно было не до славы. Не хочу думать, предвидела она или нет, – страшно мне думать, потому что сразу лезу в ее шкуру, цепенею. Думаю, скорее «да» чем «нет», предвидение бывает деятельным, она готовилась, только толком не понимала к чему. Просила меня бросить называть ее на «вы», я с горячностью соглашалась, потом соскальзывала обратно в ребяческий пиетет. Я опьянела молниеносно, у меня организм идеально послушен алкоголю, в том смысле, что ему скомандуешь: пить, веселиться! – и он мигом. Я, упиваясь миссией затейника, давай плести косички из лирических отступлений и наступлений. Вариации на тему глории мунди терзали меня изначально, со времен младенческой несознанки. Приеду в деревню бабушкину – и оторопь берет: буйные мужики, тихие старухи, сумрачные женщины с толстыми икрами пьют водку, полощут простыни в речке Ряске, судачат, ссорятся, встают в четыре утра, носят воду, угощают домашними яйцами, тарахтят мотороллерами, моются раз в неделю в горячем банном аду и тихо тонут в Лете, так и не узнав, что такое Кабо-Верде, Лонжин и каре миа – просто слов этаких не услышав. Да не из-за слов, конечно, обида, а из-за того, что люди исчезают легче пыли: молодые, старые, идиоты, умницы-разумницы, праведники, любимцы, подонки, – всех уносит в братскую могилу местного кладбища, чтобы лет через пятьдесят срытые их памятники свезли на свалку, а овальные портреты, каждый из которых заслужил слезу живую и прикосновение губами, морщились и тлели. Но Дориана Грея тут и конь не валялся…
Эля слушает меня насмешливо, интересуется, что же я предлагаю. Я отвечаю, что очень неправильное на Земле устройство. Пусть бы мы после кончины улетали на другую планету, потом на следующую, и так по кругу, и снова Земля, и дальше… Вот лучше бы так, чем полное загнивание в ящике, 9 дней, 40 дней, – и забвение. Оттого и тоска на планете нашей.
– Почему тоска? У кого тоска? – улыбается Эля.
– У меня, – бью себя в клетку, – тоска. Пропадаешь ни за что, – в грязи жил, в грязь и ушел. Неправильно это – лучший дар во Вселенной изводить как семечки. Его надо холить, лелеять и укутывать в красоту всякую, пусть иллюзорную и утопическую – в мечту, как в фильме «Безымянная звезда», помнишь? Мой любимый фильм!
Я, однако, глубоко подшофе. Ясен перец, у меня не один любимый фильм, но про «Звезду» есть маленько. Эля не отпускает улыбку.
– Да сдалась она, твоя звезда безымянная! – Зажмурившись, оголтело отпивает «Изабеллу». – Ты вздумала людей любить сильнее, чем их любит Бог. Глупости это и гордыня, и не выйдет ничего. Оставь человеку человеческое, какое ни есть – все с Его позволения…
Я притормозила. Вот уж не думала, что Эльвира Федоровна настолько не чужда, так сказать…
Кстати, Бога я в лицо, как и Вацлав признавался, тоже никогда не видела, только страх божий: скажу дурное – и он накажет. Не будь карательной составляющей, может, мои с ним отношения сложились бы иначе. А так они едва тлели, как беседа с чужим строгим мужем в то время, как хозяйка отлучилась по нужде. Сидим, пялимся в стороны, фантики мусолим, полный вакуум. А как подруга вернулась, так дундука ее и не замечаем, хихикаем. Хотя смутно догадываемся обе, что для чего-то он нужен тут, наверное, камешек на сердце замещает, чтобы мы слишком на веселящем газу не увлеклись в облака, чтобы не получилось досмеяться до беды. Вот и с Богом такая же неловкость. Но для Эли я не стала метать бисер, потому что перед свиньями не стоит, а перед людьми уж больно хлопотно. Она верующая оказалась, а я из колеблющихся-сочувствующих, кишка тонка мне растолковать ей, как забочусь о ближних порасторопнее Неизреченного.
Я перевела дух, полюбопытствовала, как она насчет фаталистических теорий друга, в курсе ли. И тогда она так произнесла красивое слово «сингл», словно сама его придумала, и ничуть ее не коробила идея, она погоняла вино в бокале по кругу и ответила, что так оно и есть для львиной доли человечества. Монро и Достоевских посоветовала не трогать, у них отдельный график, а мы, толпа… не твои ли, мол, недавние слова – в грязи живем, в грязи и дохнем… Я давай отнекиваться – речь ведь была совсем о другой толпе, как можно так переиначить?! Эля теперь уже не улыбалась.
– Толпа – она одна на всех. Разве тебе не страшно от того, как мало дается в этой жизни? Да и одна вершина нам – великое благо посреди беспросвета, разуй глаза! Вы молодые еще. А я вот смотрю на своих друзей – кто ж из них получил то, чего достоин? Погуляли в юности, теперь ярмо на себе тащат – и вся любовь. А кто и умирает медленно, а у кого с детьми драмы… Они для меня лучшие люди на земле – и какой же черствый кусочек счастья им выпал, чтоб годами размачивать…
У Эли блестели веки, и вся косметика сгрудилась в складочках. Я угадала ее трепет – старательно воздевать взгляд к небесам, чтобы не выплеснуть слезки, подкатившиеся к самому краешку, не размазаться совсем. Я вся истомилась от намерений ее утешить и отправить домой с наименьшими потерями, и чтобы на лице читалось скорее «да», чем «нет».
Я решилась на отчаянную ложь: «У Марсика долги…» Ложь не то, что долги, а то, что они ему помеха, но Эля не дослушала мою тонкую нетрезвую конструкцию:
– Еще скажи, что он играет на бирже…
Подошло время поезда.
Вот такая была наша последняя встреча с Элей.
4. Дочь Сатурна
В эру правления Вацлава и золотого тельца у Марса появилась Настя. Редкий типаж. Она являла собой превосходство Марса над прочими планетами, – похоже, Настю слепили на заказ, иначе как объяснить, что природа стерпела такое совершенство. Конечно, в первую очередь царь-девица должна была утереть нос Вацлаву – тому все с матримониальными планами не везло. Поляк у любой кандидатки в подруги прежде всего прочего пытался занять денег. Причем не плевую сумму – просить мало Вацику было стыдно и ни к чему, – он без шуток зондировал благосостояния и сетовал, что больше ему, бродяге, ничего не остается, и сетовал столь беззастенчиво убедительно, что пропитывал атмосферу правотой альфонса: ведь не последний кусочек изо рта какой-нибудь санитарки собирается стянуть, а снять сливочки, излишки. Наплывала медленная ясность: безлошадный Ваца без богатой партии стухнет, сникнет, наплачется. Только Настя его речами брезговала, старательно открывая нам велосипед про мужчину, коему негоже повисать на содержании у женщины. И у мужчины негоже. А мы-то думали, что это модно!
И мы не полюбили Настю. С ней Марсик сделался надменным затворником, пил неигристые сухие вина и взялся ходить в галереи. Два года после Эли он придумывал, как бы отомстить судьбе, и не придумал ничего нового. Настя между тем тоже знала, что такое «играть на бирже», хотя была художницей. Но это вам уже не Эля-бутафор, у Насти картины назывались «Василиск», «Страшный Суд», «Ифигения в Тавриде». Могучие полотна. Глядя на них, я с трудом балансировала под тяжестью опрокинутых канонов: до сих пор в графе «Великая художница» было пусто, разве что изломы и превратности подруги Родена Камиллы, но та скульптор… а тут на тебе – живая и гениальная! Улыбается. Светится. Причем как надо – без фанаберии, с нервозной иронией педанта подсматривающая за недолюбленным делом рук своих. Кто бы мог подумать, что передо мной трогательная мистификация! Настя – она, конечно, картинами баловалась, но все больше авангардом и фантасмагориями. А фундаментальности – это были работы ее отчима.
Впрочем, до меня эта весть дошла длинной тропкой. Уже после того, как Настя примкнула к Вацику. Но и тут Марс замешан – как бы ни презирали сослагательное наклонение. История его не знает, зато я знаю. Видимо, одной угробленной жизни мало, чтобы одуматься. Одна жизнь – еще не улика. Для верности нужна следующая. Дабы убедиться, что имеешь власть, да еще такую, сродни фантомной боли. Сродни собственным ягодицам, которые толком сам не увидишь, только с помощью особой композиции зеркал. Три человека на Марсиковой совести, Настя вторая. Вацлава задело рикошетом. Он жив. Одиночка с двумя детьми. Ему некогда скорбеть. Он заматерел, похорошел, наверняка пролезет куда надо. Он не Элечка и даже не Настя, безвестность для него – самое горькое несчастье. Этому его научил Марс, бог если не войны, то беспокойства. Изредка мы с Вацлавом – теперь, после всего, – видимся, и он угощает меня невыносимым национальным блюдом. То есть он не специально. Он кладет передо мной меню, а я с плохо скрываемым раздражением принимаюсь листать, требуя рекомендации. Все равно я в этой дорогущей хавке ничего не смыслю! Вацлав стервозно мычит невразумительное, и мне приходится самой тыкать пальцем в небо. Хотя не совсем в небо, все-таки одним принципом я руководствуюсь без перебоев: поменьше еды, побольше выпивки. Почему-то на выпивку в заведениях мне денег не жалко, особенно чужих. А поесть можно и без помпы.
Марсик учил: на что не жалко денег, на то не жалко жизни. Я не во всем с ним соглашаюсь. И насчет психоанализа – что он в плохом климате не приживается, – я тоже не поддерживаю.
И вот я быстро пью, а Вацлав медленно ест. У него теперь ни друзей, ни женщин. Одни коллеги, партнеры, рыбки в мутной воде, – все не то, не то. Если бы не марсианская путаница, поляк шел бы и шел себе самоуверенной и крепкой дорогой, как и подобает «твердому искровцу». Но Марс если уж для кого начался, то не проходил, задерживался в дверях, сквозило. А ему что… ведь он ненарочно, его пока держат за фалды, с ним рады… пойти в разведку, даже если вчера хотели убить. Даже если он умер. Вацлав скучает по нему. Что касается пропавшей без вести Насти, то ее он запер в себе на замок. Это простительная боль. А вот как он может тосковать по душегубу – это повергает его в злое изумление. Мы расходимся, хорошо понимая, что хотели сказать друг другу и не сказали. Тоже способ.
Мы остались дороги друг другу как память. Кто бы мог подумать…
Таким образом, Марс убил двоих, а третьего покалечил. Словно авария. Из меня мимоходом сделал… меня. Могло быть хуже, и до «хуже» ничтожный шажок. Если бы я для него значила чуточку больше, он бы убил обязательно. Из мести. Единственное, что он не мог пережить спокойно, – привязанность. Она могла его ставить только в страдательный залог. Действительным залогом он брезговал. Ему это удавалось! Возьмись вдруг я брезговать – черта с два. Впрочем, в морали толстовской Китти о том, что девушке не к лицу желать прохладного к ней господина, я разочаровалась еще раньше, чем получила паспорт. То есть как только мне понравился узколицый канадский фигурист на закате карьеры. Даже если бы мне и вздумалось взглянуть в его маленькие галльские глазки… а у меня и в мыслях не было, я забавлялась шизотимической определенностью: вот и у меня пришла пора, вот и я влюбилась. Степень недосягаемости объекта меня ничуть не огорчала. Другое дело Марс. Категорически не его репертуар. Хотя даже Китти, я думаю, не осудила бы его за безответную любовь – ведь он мужчина, ему как бы даже и положено. Выходит, мы с Марсиком оба не вписываемся – каждый в надлежащий ему образ. Я подавно с моей манерой не приметить слона: взяться за работу, не спросив о цене, заплатить за чай, сахар, килограмм гречки – забыть сдачу, и гречку, и чай, выйти за пластырем – купить черта лысого, даже ликер «Егермейстер», а пластырь начисто из головы вымести. Потом мозоли в кровь, неудачное свиданьице или на важной встрече скажут: «Приходите через полгода». А все оттого, что в кузнице не было гвоздя. И над сложившейся нелепицей возвышается инфернальный «Егермейстер»… являя собой вечное зарождение свежего сюжета.
Что касается Марса, непостижимые его фобии в отношениях взялись ниоткуда. Наследным кронпринцем он не родился, и даже единственным ребенком в семье, и даже не мыкался ни золотушным, ни астматическим, ни хилым. Так чтобы брезгливо отскребать излишки любви шпателем – это вряд ли. Думаю, в детстве он попал к злой старухе из сказки «Карлик Нос». Впечатление мое не было столь бесспорным и стойким, и я не знаю, кто был той старухой, к которой в лапы попадешь на семь лет, а она и не поперхнется. В сказке маленький Яков попадает в семилетнее рабство к страшной носатой ведьме… и через это, как можно догадаться, имеет в итоге почести, и славу, и благоденствие. Готический немецкий оптимизм. Хоть на том спасибо! И вообще, это замес для дитя полезный: дотрудись до мастера, будь кроток и милосерден – и воздастся тебе по заслугам. По сути – отодвигай «вершину», будь она неладна, не торопись. Старуха, разумеется, символ, или, допустим, некий персонаж, снаружи неподарочный, а внутри – драгоценная порода. Благодаря подобному опыту земля наша и качается, как в авоське, над Тартаром, не сверзлась доселе. Не знаю кто, но подозреваю, что был-таки женский персонаж в его детской жизни с инквизиторским абрисом, кто взглядом мух давил. Быть может, не нарочно!
По Фрейду, суровость матери – краеугольная улика, и по нему же, властная мама и мягкий отец – опасная диспозиция для сына. Но что, если на нас столь же сильно воздействуют боковые неродственные персонажи, встреченные в уязвимом возрасте? У меня такой был. И у Марса – тоже. Давайте сознаемся дяде Зигмунду, что он был у всех. И вот получается, что не будь у Марса той таинственной и неизвестной мне травмы, то его внутренний уничтожитель любви, который есть внутри всех нас, не работал бы с такой мощной силой, и Эля уезжала бы в Америку не покинутой, а временно разлученной, и у нее была бы надежда, и она осталась бы жива. А прекрасная Анастасия тем более.
Прекрасная Анастасия с чужими картинами. Отчим ее любил. Он всех любил, святой был человек, как мне рассказывали. Жил-жил кладовщиком, картин своих стеснялся, но подозревал, что подход ущербный, искусство должно принадлежать народу, а труд – вливаться толстой струей в труд республики. Правильный был человек. И вот в жизни его появилась Настя. Уже совсем взрослая. Неземная. То, что доктор прописал. Кладовщик кладовщиком, а промоутерская жилка вдруг проснулась и зачихала в нем, как спящая принцесска. Она согласилась «присвоить» папины художества. Такая девушка – еще и маслом пишет! Ее лицо родилось для успеха. Крушение стереотипов должно было сработать на «ура». Работами заинтересовались проклятые буржуины. Лед тронулся в Датском королевстве. Вопрос – куда. Настя величаво и покорно несла в подоле зародыш славы и вроде вот-вот должна была выйти замуж за иностранца – а чего желать еще было в смутные времена лучшему жеребенку в стаде? Но на тропке потайной на олимп столкнулась лбом с Марсиком. Тот ошивался у подножия и искал легких путей.
В первый же вечер она раскололась, выдала отчимову интригу, покаялась. Марсик набрал полную грудь воздуха, мысленно возблагодарил детскую секцию самбо, куда вовремя определила его родительница, и, зажмурившись, прогнал от себя бесов. Беспомощная душа просилась к нему на постой, с ней надо было поступить благородно. По самбо у Марса был трогательный учитель с евангельской закваской, он все больше силу духовную пестовал и зло искал в себе, чего желал и питомцам. И кто бы сомневался: идеальный бой тот, что не случился, потому что мимо стаи отморозков иди, возлюбив ближнего… и кому больше прощается, тот больше верит, и будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби, etc. Забавный, он мнил себя атеистом и лицедейски умалчивал, кого цитирует. Впрочем, допускал с интонацией прогрессивного доцента, что Иисус, Мухаммед и Гаутама – исторические личности. Оно, может, и верно, хотя Духа Святого назвать исторической личностью я бы не рискнула, что, по совести говоря, не мое дело, а богословское… Словом, механизм вытеснения у солнечного самбиста работал отменно, жаль, что он не перекрыл по значимости «злую ведьму».
Умолкаю на сей счет. Не мое собачье дело и даже не богословское. Просто память хранит артефакты. Когда Марса не стало, о нем думается без табу. О нем и о Насте, которую угораздило пройти его насквозь. Вначале она угодила в плодородную сущность, потом в пустыню. В пустыню лезть не стоило, в ней носились жестокие мысли. Не всегда нужно доходить до самой сути, иной раз не мешает вовремя вынырнуть на свет и перекреститься. Насте же не терпелось прояснить, есть ли жизнь на Марсе. И под Марсом, и около. И на солнечной его стороне, и на пинкфлойдовской dark side. Был в Насте странный нездоровый лоск. Она мертвых никогда не видела – ни людей, ни собак, ни кошек. И в доме таком жила, где никто не умирал по красивой случайности. Сюжет счастливый, нетронутый, но невозможный. Как она умудрилась… в детстве голубей не хоронить! Помню, мы тогда нашей птичке крестик из веток смастерили и венок сплели из помойных семицветиков, дети первобытно воодушевляются ритуалом… Неправильно это – козырять невинностью перед Танатосом, все ж там будем, даже самые ослепительные вроде Светличной из «Бриллиантовой руки». Если Насте удалось миновать печальной встречи, выходит, она непроизвольно брезговала. А это предательство ушедших.
Но что я, право, к ней прицепилась, повезло девочке – и славно! Я к тому моменту тоже не сказать чтобы сильно опытная была. Но я видела. Однажды лет в пять, когда в бабушкиной деревне умер уважаемый и неизвестный мне от загадочного слова «белокровие». А похороны в тамошних краях – на всю округу, оркестр, ордена несут на подушках, женщины рыдают, жара, жуть… С тех пор народные праздники не выношу. Нет-нет да затарахтит где-нибудь военная мелодия, а мне сразу так муторно, так тошно, и река времен, смывая нажитые фьорды, все скитания и университеты, волочет мне из бездны те подушечки красные, и зной, и пот, и долю человеческую размером с черный платок…
Откуда я знала про Настину танатофобию? Да подслушала. Мне ведь жуть как интересно, как люди меж собой говорят, все их обывательские драмы. Слышу, как Настя Марсу лепечет: не пойдем к госпоже такой-то, там мертвечиной несет. По совести говоря, я не знала, о ком там шла у них с Марсиком речь, но на всякий случай про себя окрысилась. Сама ты, думаю, мертвечина, восковая Настя с золотистым напылением вместо эпидермиса! Типун мне на язык бы, да поздно теперь. Мне бы примириться с ней от души. Почитают заблуждением, что благой жест меняет фабулу до неузнаваемости. Я же думаю, что чудо – только чье-то смирение, сохраняющее равновесие обеих подставленных щек. Только в нем спасутся все невыносимые Анастасии. И всетерпение часто бессильно, но это не значит, что в руке пустая карта, иной раз и поражение имеет смысл: не уберегли – но хотя бы уберегали, и птенчику было тепло. Джек Николсон в «Гнезде кукушки» говорит: «Я хотя бы попытался…» Из множества попыток одна в яблочко, даже если все они поперек буржуазных ценностей, такая вот выходит революционная ситуация задним умом. Не хватило мне пороху христианского на Марсову диву, я ж не знала, что будет, и не знала, что было, – про ее бескорыстный плагиат, – почитая прекрасную Анастасию за родню куклы Барби, за персону из рекламной сказки про жизнь. А она вон что!
Гнилой ход выбрал добрый отчим. Все скрытое опаснее открытого, кроткий дьявол страшнее отпетого. Марсик объяснял ей, что так нельзя, бросай, мол, это дело, ты же сама рисуешь, у тебя… он оскорбил ее словом «задатки». Не знаю, как Настя, а я бы фыркнула: ты, никак, старик Державин, чтобы сверху одобрять, – задатки-придатки, понимаешь! Девица без того своих опытов стеснялась, что Марса злило в ком угодно. Тернистый клубок, и кто мог предречь, что распутает его для меня Вацлав. Как тут не перефразируешь дражайшего Булгакова про людей, что откровенны, и, главное, откровенны внезапно. Ваце было врать без надобности, он к тому моменту давно уже утерял мятежное вдохновенное единомыслие с давешним братом по духу, дающее почву для всевозможных фальсификаций. Правда, обрел новый мотив, но о том позже, все равно он им не пользовался – в его устах и компромат не компромат: он видел, как Марсище бьет Настю по щекам, – но ведь ради науки, как еще из зомби дурь выбить. Не выбил! Она слушалась папу-отчима, он умолял не разоблачать его до срока, ведь скандалить нужно вовремя. Кладовщицкая сермяжная хватка! Она бы осталась в истории трагической графоманской возней, если бы теперь былому кладовщику не поперла масть. Болтают, что полотна его облюбовала знать, корпорации и все те же неближние гости столицы. Меня даже ангажировали заглянуть в одно посольство и оценить отчимову живопись на почетном месте, но мороз по коже продрал от будущей экскурсии, я уклонилась. А что, если это все-таки Настенькиной рукой писано, такой вот перевертыш? Молчание было мне ответом. Неудивительно: после случившегося это имя не бередят, а меня упрекают в борьбе за несуществующие права несуществующих индейцев. Но уж увольте от Сатурнов, пожирающих своих детей, пусть даже и неродных, пусть и не пожирающих, а так выходит из моей хлипкой обвинительной прихоти.
Впрочем, вся история с подменой авторства для непосвященных в увертюру граничит с плацкартной байкой вроде «в курсе ли вы, господа, что песню «Годы летят стрелою» написал не Макаревич?». В курсе, ну и что? Тот, кто написал, права качать не собирается. Дай бог, чтобы жив был. Права на экранизацию его биографии пока не купила ни одна «Парамаунт». А жаль. Но вот «Ифигению в Тавриде» уже купили. Хотя только ленивый ее «Офигенией в ставриде» не обозвал. Буржуям-то все равно, а для нас, пограничных детей эпохи, ставрида – самый дым отечества. В наших с Марсиком городах вместо мавзолеев царили ЦГ. Центральные гастрономы. Скудные районные Вавилоны с консервными пирамидами, с эмалированными усыпальницами для глыб цвета твердого гноя – жиров и маргаринов, мерзлых кубов мойвы. Времена рыбы! Одни рыбки – из неприкасаемых – куковали с нами, другие лоснились в мечтах. Они, точнее, она называлась балыком. Лет до шестнадцати я почитала ее самой серьезной рыбой на земле, кликуха у нее угрожающая, как у хана, я думала, что она и была Золотой…
В лучшем для меня отделе, кондитерском, выбор был побогаче, и то, не ровен час, снова пирамиды, только из коробок с сухарями, и продавщица затерялась, словно детей делает с грузчиком, чуть отойдя от кассы.
Казалось бы, нам, ротозеям, какая разница, кто чью песню поет, лишь бы выводил душевно. Редко кого тревожит, что если Икс поет песни Игрек, то по житейскому обыкновению из них двоих один норовит сгинуть, а другому вся маржа под хвост попадает. Икс на коне, Игрек в забвении или, напротив, Игрек фореве, Икс починяет примус. В лучшем случае делят меж собой славу и деньги, кому что больше нравится, – если, конечно, они вольны распоряжаться участью. Даже патриархи не всегда вольны. Лука, Матфей, Соломон, Иеремия, etc. – группа, прости, Господи, товарищей, чьих откровений дело – самая популярная книга на земле, и что же они имели? Подозреваю, что nihil. Но златоусты довольствовались Царствием Небесным, им наши пошлые искушения как слону дробина, а вот касаемо наследников – вопрос. Возможно, и нет среди них благолепного единодушия, но никто пока голос не подал. Значит, наследственность не подкачала. Нам, муравьям, тем более стыдно роптать. Все великое и лучшее родилось безвозмездно, пусть бы Игрек остался горд на свой манер, Икс – на свой. Однако Настя попала совсем в другой переплет, хоть и не тщилась войти в большую игру, она, как патриархи, – еще раз прости, Господи, – не за славу и не за деньги, за что же ее было наказывать? Но пока Марсик ее спасал, она казалась идеальной и вредной. Благополучие, оно же забвение о неблагополучии сирых и недолюбленных, а проступить тревоге на лице ее мешала заданная программа. Посему мы, не приближенные, не подозревали о драме, завидовали себе спокойненько и прохладно. Марс на самом деле за вершину свою отдувался, неловко ему было за Эльвиру Федоровну перед Анастасией. Бывает. У многих. Но у Марса все было чересчур и зашкаливало в противоположные страсти. Но это уже общее место – детская амбивалентность, кого спасаю – замурыжу до смерти, это все известно и легализировано классикой мелодраматического жанра. А толку!
В итоге коллизии были прикрыты ростом благосостояния. А если учесть, что Марс обожал вводить в заблуждение, даже не только из-за выгоды, а из любви к искусству, то я поверила Ваце на все сто. Глупая воспаленная планета, якобы такая близкая, что человечество вечно планы на нее имело. Вот кто точно не «как патриарх», кого торкали и слава, и деньги, – но дискретно, непредсказуемо, как придурочный петух в одно (да в любое!) место клюнет, – так и торкают, а в промежутках – душа алмазная, Дарвин, теории, все дела. Главное – гениальный сводник, кого надо с кем надо сводил, – и через это выходили правильные дела, дети, альянсы. Настя пропала без вести, а отчим попер в гору – и все началось с Марсика…
5. Синдром сопровождающего
…На могилу к нему сейчас никто не ездит. Далеко она. Да и нет его там, мне кажется, хотя сдается, что стыдно поддаваться штрейкбрехерству мегаполиса вроде «ехать, долго, не поедем…». У него сосны, окраина деревни. Нет, он определенно не вынес бы глухого затишья. Кощунственно и невозможно, но справедливее было бы рассыпать его в самой гуще центрового оживления, в точке welcom to kabaret, в точке пространственной, временной, метафизической и виртуальной одновременно, в точке с зазывно трясущейся стрелкой в сторону сиюминутного пира. И тогда Марсик продолжал бы свое завлекающее ремесло. Впрочем, он и без того продолжает – хожу по городу, а он рядом зудит: вот здесь я жил, а здесь мог бы, а туточки, помнишь, нам дали пострелять из ненастоящего пистолета… Тогда Марс переименовался в агента. Не он один. Хлопотливое занятие это – для всякой твари от лифтера до академика: смытые новыми ценами беспечные путники с надеждой вкушали агентской доли, но не всем хватало пороху дотянуть до первой прибыли, которая каплей материального смысла приводит в норму желудок и лицо. Однако Марсик тепло устроился, агентствовал в богемной сфере, и у него получалось. Оставалось приветствовать удачливого торговца в себе, что Марса смутило настолько, что он норовил спихнуть расторопное «я» в реку или спрятать в подпол. Но дабы не сконфузиться перед публикой, не обнаружить обывательских метаний, в нужный момент расторопный джинн с помытой шеей являлся как лист перед травой. Куда деваться, Марсик любил эту игру, деньгам приятно удивлялся, как сопутствующему банкету, как празднику, словно повседневность оплачивал из других средств. Выйти вечером с новой стрижкой, в куртке отставного летчика и обаять – вот пик удовольствия! Вытянуть как можно дольше ту ноту, когда барыш – еще дурной тон, но вопрос уже решенный, он уже в стадии алхимического перехода из замысла в материю, но пока не отяготил обязательствами, не замутил вдохновение. Сначала о сделке как будто нет речи, сперва китайская вежливость, уместно рассыпаться о том о сем, и вдруг показушный декор тихо треснет в самом живом месте, симпатия оплодотворит симпатию, найдутся общие неожиданные интересы вроде игры в маджонг или уральских художников-примитивистов. Общее пристрастие меняет окраску происходящего как психоделик, сама видела, находясь однажды в культурном шоке: оказалось, Марс столь же болтлив на языке мира, сколь и на родном. Брела за ним опять в смутном статусе младшей фрейлины, он – в диких фиолетовых ботинках. Сказал, оглядев меня насмешливо:
– Я сейчас на одну встречу. Твоя задача – хлопать глазами. Можешь и не хлопать, просто вызывать доверие, его же и демонстрировать.
Я спрашиваю, дескать, доверие какое? Оно ведь разное бывает, кроме всего прочего, вызывать доверие и выказывать – не одно и то же. Он отвечает:
– Не усложняй. Доверие пастушкино.
Ладно, пошли. Мы прибыли в темный бар, там Марсику пожал руку улыбчивый большеглазый потомок викингов из типа обаятельных подозреваемых наследников в английских романах… в того же фасона ботинках, как у Марса, только рыжих. Они тут же промеж собой залопотали, мне, тогдашней неофитке, налили виски, не нюханного доселе. Что ж, гнилой и благородный вкус. Мне тут же захотелось вставить слово, Марсик, как будто это предвидев, спросил меня о совершеннейшей чепухе, дескать, скоро ли отмотаю свой университет. Я собрала в пучок все знакомые европейские идиомы. Мне уже казалось, что будет мило заговорить на языке «оригинала», даже и утопая в невозможных транскрипциях. Меня поняли без фанаберий, виски – решительный демократичный напиток, при всей родовой неопределенности для русского уха, на вкус он, очевидно, мужского пола. Захотелось еще – и выпить, и лясы поточить, первое без второго никчемно. Но мне особенно нечего было развивать про университеты, иное, достойное молодых аристократов, в голове не шевелилось, как это всегда бывает, если лихорадочно меняешь тему.
– Пей еще, – сказал Марсик. – Тут такого никогда не будет, это тебе не «Джонни Уокер»…
Я послушалась, хотя аргумент мне остался не ясен. Я и сейчас не разбираюсь, чем плох «Джонни», но при случае не премину снобски фыркнуть в его сторону в память о хорошем. Неловко перед «Уокером», ну да с него не убудет, я думаю. В память о хорошем еще не то оговоришь. Хорошего, кстати, получился не особенный излишек: глядела потом на сумеречное людское движение в окне. «Они» там мыкаются, ползут по скучным причинам, а я тут вне графика прожигаю вечер. В другие дни так же ползу, даже хуже. Мелькнула и тут же пшикнула вспышка привычного отчаяния – остаться бы с Марсиком на каждый день и подружиться с чертом в табакерке, так нет, я не вписываюсь в компанию. У меня получается другое веселье, простодушное, бедное, сумасбродное, да и не в том перец. С Марсом даже если тихо, то все равно с огоньком, и время на мозжечок не давит, и балкон с панорамой, да пусть даже и первый этаж с видом на собачье дерьмо – все равно с Марсом лучше и безнаказанно, и свою бутыль можно распивать в заведении, в тепле, а не в парадной… это я к примеру.
Не помню, что было дальше. По мне, так действо напоминало встречу неблизких товарищей по Гарварду. Именно тогда Марсик договорился о продаже «Ифигении». Сказал, что я принесла ему удачу, но больше так особо в бары не звал, управлялся собственной легкой рукой, мой антураж в качестве персонажа уральского примитивизма уже не требовался. Анастасия все худела, «обострялась», словно сглазили ее, худела не по-хорошему, по-чахоточному. У нее и так ничего лишнего в габитусе не водилось, а тут стала походить на зловредную куницу. Путешествия в чужих шкурах до добра не доводят. Они стали всюду ходить втроем – она, Марсик и Вацлав. Эти оба хвастались, Настя молчала, что раздражало. Мы ж, дураки, не знали, что она подставное лицо. Каждый смущенно мял про себя мыслишку, что вот, дескать, все дано барыне, а она рот кривит. Определенно, нельзя совмещать в себе три абсолюта: красоту, талант и деньги, – не то каратнет! От одного элемента непременно придется избавиться.
У Насти денег вроде не водилось, но, похоже, и двух китов много. Может, тело сохло в предчувствии катастрофы? А может, синдром сопровождающего? Это когда великие люди обкладывают себя, как дренажом, оруженосцами, и в случае беды по ним пулемет и строчит, а туз с кровью на рукаве продолжает править. Нет, это не про политику, это про инстинкт: великий непременно поглотит за свою жизнь хотя бы одного своего стойкого солдатика, даже сам того не желая. Обычно это жена-секретарша или просто жена. Но часто и жена, и секретарша… Для безопасности прочих невинных жена должна совместить в себе все функции. Или есть еще вариант Тео Ван Гога. Но Тео – жемчужина редкая. Еще реже – если муж, да и больших жен – днем с огнем… Не надо приближаться к гению. Если невтерпеж – придумывай свои законы, не искривляй тщеславие, потому как из этого получается жертва… Кому это все нужно, живи без примесей, играй вчистую… Можно долго колупаться в моралях, но кто-нибудь все равно попадется в мясорубку, дай бог, чтобы не ты. У Вацлава и Марсика вполне хватало материала на одного из Аллеи звезд, нашей или ненашей, с ними опасно было водиться.
«Девочка, с которой детям не разрешали водиться» – помнится, была у меня такая книга в детстве. Немецкой писательницы. Немцы-австрийцы в искусстве отличаются крепкой воспитательной жилой. В сочетании с изуверскими вехами в их истории это приобретает зловещую окраску. «Госпожа Метелица», упомянутый «Карлик Нос», «Горшок каши»… все они сводятся к труду и смирению, а в награду получишь выстраданную полную чашу, иногда – как в случае с «Горшком» – чересчур полную. Получишь. Может быть. А может, и свихнешься, и станешь проповедовать верхом на ящике из-под пива посреди Вены, как ублюдок, начавший Вторую мировую. С одной стороны, идеи германских сказок полезны. С другой стороны, не для всех. Только для детей с устойчивой психикой. По-моему, их все меньше и меньше. Вот у французов – полный хаос сознания и совершенно немотивированный бред. Одна Красная Шапочка чего стоит, а также Спящие красавицы, Ослиные Шкуры и волшебные тыквы. Причинно-следственные связи отсутствуют, итог сопровождается нездоровой эйфорией. А касательно подсознания – страшно и подумать! Взять Золушку. Меня всегда настораживала ее нечеловечески крошечная туфелька. К несчастью, обувь – старинный эротический символ, означающий женский половой орган. Налицо намек на гинекологическую патологию под названием «детская матка». Если принц – тоже, надо заметить, с признаками вырождения в облике – из всего королевства выбирает именно эту девушку, то монархии конец. «Детская матка» редко умеет рожать, посему, я думаю, старик Перро вкрадчиво накликал французскую революцию. Такие они, французы, все у них через одно место, только не через то, что у нас, через соседнее.
В общем, со сказками осторожнее. Вскользь, не акцентируя… И поближе к скандинавам: борьба со стихией укрепляет им орган радости, порождаемые коим милейшие фантазмы в виде Карлсона, Нильса и Муми-троллей смягчают мир. Английская Мэри Поппинс тоже сойдет. Что касается прочих континентов, то все хорошо, что в меру…