Часть 11 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он часто говорил с Элоди так, словно их воспоминания были общими.
— Помнишь, как она играла перед королевой, а в конце публика встала и целых три минуты аплодировала стоя? А помнишь тот вечер, когда она сыграла все шесть сюит Баха на одном променад-концерте?
Но Элоди не помнила. Она совсем не знала свою мать.
Она закрыла глаза. Отец тоже был частью проблемы. Его горе было всепроникающим. Вместо того чтобы позволить времени закрыть пропасть, которую смерть Лорен Адлер оставила в его жизни — вместо того чтобы помочь ей закрыться, — он своей непрекращающейся тоской, своим отказом отпустить жену делал эту пропасть еще шире, еще неодолимее.
Один раз — после трагедии прошли уже недели — Элоди играла в саду и вдруг услышала разговор двух добросердечных дам, которые приезжали к отцу предложить свою помощь, а теперь возвращались к машине.
— Хорошо, что девочка еще маленькая, — сказала одна другой, подходя к калитке. — Вырастет, и забудет, и никогда не узнает, чего лишена.
Отчасти они были правы: Элоди действительно забыла. Ей просто не хватало воспоминаний, чтобы заполнить те прорехи, которые смерть матери оставила в ее жизни. И все-таки женщины были правы не до конца, поскольку Элоди точно знала, чего именно она лишена. Забыть об этом ей не позволяли.
Она открыла глаза.
На улице стало совсем темно; ночь смахнула легкую паутину сумерек. В комнате трещал статикой экран телевизора. Элоди не заметила, когда кончилась музыка.
Соскользнув с подоконника, она подошла к видеомагнитофону, вынула из него одну кассету, взяла следующую.
На этой было написано: «Моцарт, струнный квинтет № 3 до мажор, К. 515, Карнеги-холл, 1985», и Элоди несколько минут стояла, глядя начало. Видео было снято в документальном стиле, музыке предшествовала краткая биографическая справка о каждом из пяти молодых музыкантов — трех девушках и двух молодых людях, — которые приехали в Нью-Йорк, чтобы сыграть вместе. Рассказ диктора об исполнителях шел на фоне кадров с матерью Элоди, снятых на репетиции, — вот она смеется, глядя вместе со всеми, как темноволосый кудрявый скрипач дурачится со смычком.
Элоди узнала в нем друга матери, американца, который вел машину, когда они с матерью погибли, возвращаясь из Бата в Лондон. Она помнила его, но смутно: американец с женой раз-другой обедали у них, когда приезжали в Англию. Ну и конечно, в газетах после катастрофы печатали его фотографии. Да и дома, в коробке со снимками, которую отцу так и не хватило духу разобрать, попадались фото с ним.
С минуту Элоди внимательно смотрела на скрипача, наблюдая, как камера следует за каждым его движением, и пытаясь определить, какие чувства вызывает в ней вид человека, который, пусть и непреднамеренно, лишил ее матери; человека, чье имя сами обстоятельства их смерти навечно связали с ее именем. Но все, что приходило ей в голову, — это мысль о том, как он невозможно молод и талантлив, и еще — да, миссис Берри права: единственный намек на справедливость жизни заключен в той слепоте, с которой она раздает смертельные удары. Ведь у него тоже остались жена и дети.
Теперь на экране была Лорен Адлер. Правду писали в газетах: от нее захватывало дух. Наблюдая за выступлением квинтета, Элоди делала пометки, пытаясь решить, подойдет оно для свадебной церемонии или нет и, если да, какие фрагменты взять.
За этой пленкой последовала другая.
1982 год, мать с Лондонским симфоническим играла концерт для виолончели Элгара, опус 85, когда зазвонил телефон. Элоди взглянула на часы. Было уже поздно, и у нее сразу мелькнула тревожная мысль: что-то с отцом. Но это оказалась Пиппа.
Элоди вспомнила про презентацию книги в издательстве на Кингз-кросс; подруга наверняка едет оттуда домой и хочет немного поболтать.
Палец Элоди завис над кнопкой ответа, но тут звонок оборвался.
Она решила, что перезвонит потом, поставила телефон на беззвучный режим и бросила его на диван.
Звонкий смех донесся через открытое окно снизу, и Элоди вздохнула.
Встреча с Пиппой оставила по себе чувство какого-то беспокойства. Да, Элоди не хотела давать ей фото викторианской женщины в белом, но дело было не только в этом. Просто, сидя в комнате, полной меланхоличных созвучий, которые извлекала из виолончели ее мать, она поняла: причина в том, как Пиппа расспрашивала про записи.
Они уже говорили с ней об этом, когда Пенелопа только предложила использовать отрывки из выступлений Лорен Адлер для сопровождения церемонии бракосочетания. Пиппа тогда еще поинтересовалась, как к этому отнесется отец Элоди, ведь тот до сих пор не мог говорить о жене без слез. Честно говоря, Элоди и сама тревожилась, но оказалось, что ей даже приятно повторять подруге слова Пенелопы: ничего лучшего и пожелать нельзя, разве что сама Лорен Адлер присутствовала бы на церемонии.
И вот сегодня, когда Элоди снова повторила ей слова свекрови, Пиппа не сменила тему, а спросила, как она сама к этому относится.
Теперь, наблюдая, как Лорен Адлер на экране подводит концерт Элгара к щемящему финалу, Элоди подумала, что у Пиппы, возможно, имелись на то причины. В их дружеском дуэте именно она была динамичным началом, привлекала к себе внимание, а Элоди, застенчивая от природы, предпочитала держаться на втором плане; быть может, теперь, когда Элоди искала опоры в выдающейся родительнице, Пиппа ревновала, чувствуя, что на второй план отодвигают ее?
Но Элоди тут же устыдилась этой мысли. Пиппа — хорошая подруга, которая сейчас занята придумыванием свадебного платья для Элоди. И она никогда не делала и не говорила ничего такого, что выдавало бы ее зависть к происхождению Элоди. Больше того, Пиппа была одной из тех немногих, кто вообще не интересовался Лорен Адлер. Элоди уже привыкла: едва услышав о том, чья она дочь, люди из кожи вон лезут, задавая ей разные вопросы, как будто надеются через нее приобщиться к таланту и трагедии Лорен Адлер. Но не Пиппа. За годы их дружбы она тоже задавала Элоди немало вопросов о ее матери — скучает ли Элоди о ней, помнит ли, какой она была, — но ее всегда интересовала Лорен Адлер именно в роли матери. Как будто и музыка, и слава были вещами интересными, но к тому, что действительно важно, отношения не имели.
Элгар кончился, и Элоди выключила телевизор.
Алистера, который вечно уговаривал ее «отоспаться как следует» в выходные, не было рядом, так что она запланировала ранний подъем и долгую прогулку вдоль реки к востоку. Ей хотелось попасть к Типу, своему двоюродному деду, еще до того, как тот откроет магазин.
Она приняла душ, скользнула в постель, закрыла глаза и приказала себе спать.
Ночь была теплой, и сон не шел. Откуда-то взявшаяся тревога кружила над ней, словно комар, который ищет открытого местечка, чтобы сесть и вонзить свое жало.
Элоди легла на один бок, потом на другой, повернулась опять.
Она вспомнила миссис Берри с ее мужем Томасом и задумалась: правда ли, что любовь женщины — да еще такой крохотной, как миссис Берри, — пять футов «в прыжке» и худенькой, в чем душа держится, — может придать уверенность мужчине, растопить его страхи.
Сама Элоди многого боялась. Наверное, нужно время, размышляла она, чтобы уверенность в любви другого человека окрепла? Может, и она когда-нибудь увидит, что любовь Алистера к ней сделала ее бесстрашной?
А вдруг он любит ее не так, как следует? Как узнать?
Вот, например, отец — он точно любил мать так, как надо, но храбрым от этого не стал, скорее, наоборот: утрата сделала его робким. И Эдвард Рэдклифф тоже любил так глубоко, что стал уязвимым. «Я люблю ее, я люблю ее, я люблю ее, и если не смогу быть с ней, то наверняка сойду с ума, потому что, когда я не с ней, мне страшно…»
«Люблю ее». Элоди вспомнила лицо женщины со снимка. Но нет, это уже ее собственная одержимость. Ничто не позволяет связать женщину в белом с Эдвардом Рэдклиффом; да, ее фото лежало в его сумке, но заключенное в рамку, которая принадлежала Джеймсу Стрэттону. Нет, Рэдклифф писал о Фрэнсис Браун, невесте, чья безвременная кончина, как везде пишут, стала причиной его гибели.
«Если не смогу быть с ней…» Элоди перекатилась на спину. Странно, разве мужчина станет писать так о женщине, с которой уже помолвлен? Ведь помолвка означает как раз противоположное: что он уже с ней.
Конечно, он мог написать это после ее смерти, оказавшись на краю той самой бездны отсутствия любимого человека, в которую заглянул когда-то и продолжает глядеть ее отец. И тогда же Рэдклифф нарисовал дом? Существует ли он на самом деле? Может, художник жил в нем какое-то время после смерти возлюбленной — пытался оправиться от потери?
Мысли Элоди метались над ней стаей черных птиц, хлопали крыльями над ее головой.
Отец, мать, свадьба, женщина на фотографии, рисунок дома, Эдвард Рэдклифф с невестой, миссис Берри с мужем, маленький немецкий мальчик один на пороге дома; жизнь, страх, неизбежность смерти…
Элоди поняла, что ее мысли будут теперь бесплодно ходить по кругу, как это бывает только ночью, и решила встать.
Отбросив простыню, она выскользнула из постели. Такое случалось с ней не в первый раз, и она точно знала, что уснуть в ближайшее время не удастся. Лучше заняться чем-нибудь полезным.
Окна были открыты, знакомые звуки ночного города успокаивали. В доме напротив было темно.
Элоди зажгла лампу и сделала себе чашку чаю.
Загрузила в видеомагнитофон новую кассету, на этот раз с надписью: «Бах, сюита 31 соль мажор, Зал королевы Елизаветы, 1984», опустилась в бархатное кресло и подобрала под себя ноги.
Стрелки на часах уже ушли за полночь, и день сменился следующим, когда Элоди нажала кнопку воспроизведения и стала смотреть, как красивая молодая женщина, у чьих ног лежал весь мир, вышла на сцену, подняла руку, отвечая на аплодисменты зрителей, села, взялась за смычок виолончели и стала творить волшебство.
Глава 7
Двоюродный дед жил в полуподвальной квартирке с выходом в сад, в дальнем конце Коламбия-роуд. Он был эксцентричным и замкнутым, но, когда мать Элоди была жива, регулярно приходил к ним обедать по выходным. В детстве Элоди его побаивалась; он уже тогда казался старым, ее приводили в трепет кустистые брови, и пальцы, гибкие, словно усики гороха, и то, как дед вдруг начинал ерзать, если разговор переходил на неинтересную для него тему. К тому же если Элоди отчитывали за то, что она опускала кончики пальцев в теплый воск подтаявших свечей и оставляла на скатерти отпечатки, то дедушке Типу, когда он проделывал то же самое — собирал воск в большую кучку на своем краю стола и выкладывал из него филигранные узоры на льняной скатерти, а потом, наскучив этим занятием, просто сметал все в сторону, — никто не говорил ни слова.
Мать Элоди, единственный ребенок в семье, очень любила своего дядю. Их дружба началась, когда Лорен была еще маленькой, и он целый год прожил у них в доме.
— Она всегда говорила, что он не такой, как другие взрослые, — вспоминала Элоди слова отца. — Говорила, что ее дядя Тип — как Питер Пен, мальчик, который отказался взрослеть.
Элоди убедилась в правоте его слов вскоре после смерти матери. Среди разных доброжелательно настроенных взрослых Тип, со своей волшебной коробочкой из глины, сплошь покрытой ракушками и камешками, осколками керамической плитки и сверкающими кусочками стекла — одним словом, теми сокровищами, которые мгновенно выхватывает из мусора острый взгляд ребенка, когда взрослые просто проходят мимо, — занял особое место.
— А почему она волшебная? — спросила его Элоди.
— Потому что в ней магия, — ответил он без тени снисходительной улыбки, которую обычно надевают взрослые, говоря о таких вещах. — Как раз для тебя. У тебя ведь есть сокровища?
Элоди кивнула, думая о крохотном золотом колечке с печаткой, которое мама подарила на Рождество.
— Ну вот, теперь у тебя есть для них надежное хранилище.
Тип сделал это по доброте душевной — заговорил с ребенком на языке детства, пока взрослые были заняты своим горем. Они мало общались с тех пор, но Элоди не забыла его доброту и очень хотела, чтобы он пришел к ней на свадьбу.
Утро было яркое, ясное, и Элоди, шагая по тротуару вдоль реки, радовалась, что стала его частью. Накануне она так и заснула в кресле, проведя всю ночь в тревожном полусне, пока на заре ее не разбудили птицы. Но, подходя к мосту Хаммерсмит, она поняла, что ночь не прошла для нее даром: шею ломило, в голове крутилась одна и та же виолончельная фраза.
Над водой у моста кружили чайки, дальше, у лодочных сараев, готовились к раннему старту гребцы, обрадованные хорошей погодой. Элоди встала рядом с одной из серо-зеленых опор моста и наклонилась над парапетом, глядя вниз, на крутящиеся волны Темзы. В 1919 году с этого места прыгнул в реку лейтенант Вуд, чтобы спасти тонущую женщину. Элоди вспоминала о нем каждый раз, когда проходила здесь. Женщина выжила, а Вуд умер от столбняка: спасая ее, он получил травму. Какая нелепая судьба: всю Первую мировую лейтенант служил в королевской авиации, а погиб на гражданке, вытаскивая из воды человека.
Когда она вышла на набережную Челси, Лондон уже просыпался. За железнодорожным мостом Чаринг-кросс, у здания Королевского суда, Элоди села на автобус номер 26. Ей удалось найти свободное местечко наверху, в переднем ряду, над кабиной водителя: детское удовольствие, которое до сих пор не оставляло ее равнодушной. Автобус проходил через всю Флит-стрит, въезжал в Сити, шел мимо Олд-Бейли и Святого Павла, затем по Треднидл-стрит и у Бишопсгейт поворачивал на север. Сидя наверху и глядя по сторонам, Элоди, как обычно, представляла себе, как эти улицы могли выглядеть в девятнадцатом веке, в Лондоне Джеймса Стрэттона.
Она вышла на Шорди-Хай-стрит. Под железнодорожным мостом давали урок хип-хопа: ребятишки танцевали, а родители стояли в сторонке, потягивая кофе навынос из картонных стаканчиков. Элоди перешла проезжую часть и углубилась в лабиринт переулков, срезая путь на Коламбия-роуд, где уже открывались магазины.
Коламбия-роуд — улица, на которую не забредают случайные прохожие, но всегда людная. Лондон — большой специалист по таким местам: невысокие кирпичные дома-террасы с витринами — бирюзовыми, желтыми, красными, зелеными и черными от винтажных нарядов, бижутерии ручной работы, самодельных украшений и вообще всякого старинного барахла, никому, в общем-то, не нужного, но так заманчиво разложенного и расставленного, что руки поневоле тянутся к кошельку. В воскресенье здесь, как всегда, откроется цветочный рынок: воздух между домами сгустится от ароматов, тротуары заполнятся лотками с хрупким живым товаром, начнется толчея — ни пройти ни проехать; но сейчас, ранним утром, улица была почти пуста.
Сбоку у дома Типа была железная калитка, за которой, окаймленная буйно разросшимися фиалками, начиналась дорожка в сад. На белом кирпичном пилястре фасада чернела трафаретная надпись: «ПОДВАЛ», угольно-черный палец показывал направление. Оказалось, что калитка не на замке, и Элоди вошла. Дорожка привела ее в дальний угол сада, к сараю с резной деревянной вывеской на крыше: «Студия».
Дверь студии была приоткрыта. Элоди толкнула ее и тут же увидела — как, впрочем, и всегда — невероятную коллекцию любопытных предметов. Синий гоночный велосипед привалился к печатному прессу времен королевы Виктории, вдоль стен выстроились деревянные верстаки. Все они были уставлены разными старомодными штуковинами: лампы, часы, радиоприемники и пишущие машинки боролись за место с вышедшими из употребления металлическими наборными кассами, полными старинных шрифтов. Ящики ломились от причудливых запчастей и инструментов неясного назначения, а на стенах висели картины маслом и рисунки пером, в огромных количествах — на зависть любой картинной галерее.
— Эй! — окликнула она, входя. И сразу увидела двоюродного деда, сидевшего за высоким столом у задней стены студии. — Тип, привет.
Он взглянул на нее поверх очков, но не выказал удивления.
— Доброе утро. Передай мне, пожалуйста, напильник, самый маленький.
Элоди сняла со стены инструмент, на который он показывал, и протянула ему.