Часть 7 из 19 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— слезы! После стольких лет… Но музыка продолжает звучать. Она, побывав в мире грез, остается все такой же пронзительной и настойчивой. Я выбираюсь из постели и иду через всю
комнату к окну, распахиваю створки. Музыка доносится из сада. Мелодию ни с чем нельзя спутать. Кто-то играет «Песню Лиззи» — мою песню — с тем же интонированием,
теми же приемами в каждом такте, тем же звонким звучанием. Только один человек может играть ее.Мои босые ноги тихо ступают по холодным плиткам пола, когда я, придерживаясь за перила,
иду вдоль коридора к двери, выходящей во внутренний двор. Музыка меня влечет. Я открываю дверь, вслепую выхожу на брусчатую дорожку и, спотыкаясь, иду по саду.20Я стою на
столе для пикников. Это моя сцена. Мои волосы распущены, и ветер треплет их так же, как и немногие еще оставшиеся на деревьях листья. Господи, да тут чертовски холодно! Я вижу, как в воздух
передо мной вырывается мое дыхание, и пальцы закоченели на смычке. Я знаю, что холодно, но этого не ощущаю, так как все, что я сейчас могу делать, — это играть. Когда я играю,
то не чувствую ничего, кроме мелодии. Все та же мелодия, снова, и снова, и снова. Она была его любимой.Не припомню, чтобы, когда Деррик уехал, был туман, но сейчас все в тумане. Все
размыто. Мое лицо горячее и мокрое, лоб влажный. Сквозь туман я вижу в саду призрака, который идет ко мне. Меня преследуют. Призрак белеет на бледном, прозрачном фоне. Я размышляю,
должна ли я бояться призрака. Я замираю, смычок зависает над струнами. Может, это смерть пришла меня навестить. Смерть с белыми волосами. Смерть, одетая в ночнушку. Смерть с босыми
ногами. Смерть спотыкается.Смерть слепа.Я начинаю смеяться и валюсь на стол. Какая же я дура! Такая чертова дура!— Господи, мисс Ливингстон! Вы меня до смерти
напугали.Видение останавливается и говорит:— Морган?Я спрыгиваю со стола и приземляюсь не совсем так, как планировала, — ноги меня не слушаются, но,
хотя земля подо мной шатается, я встаю. Я широко раскидываю руки, держа скрипку в одной руке, а смычок в другой, и заливаюсь смехом.— Мисс Ливингстон, я подумала, что вы
чертов призрак! — Я не могу перестать смеяться. Я так хохочу, что у меня перехватывает дыхание, а потом я понимаю, что не смеюсь, а плачу. Я больше не могу стоять; земля
приближается ко мне, и я ее обнимаю, по лицу текут слезы. — Я подумала, что вы призрак…21Я протягиваю руки и ищу девушку, которая лежит, сжавшись, на дорожке у
моих ног и плачет. Я чувствую запах виски, сильный и едкий. Слышу шум позади себя — слабый звук сигнализации, топот ног, крики персонала. Именно то, что дверь открыли, стало причиной
всей этой суматохи, но я не обращаю на это внимания. Сначала мои руки находят скрипку, и ненадолго, совсем ненадолго задерживаются на ней, прежде чем дотронуться до лица девушки. Я
вытираю ей слезы, убираю волосы с лица и заправляю их за уши. Я поддерживаю ее, всхлипывающую, ее голова у меня на коленях, и я шепчу ей:— Я тоже приняла тебя за
призрак.Слышны шаги Марти по коридору, они замирают у моей двери, его округлая фигура загораживает слабый свет, который проникает в мою комнату сквозь открытую дверь. Я сижу в
папином кресле, укутав ноги пледом и накинув на плечи толстый шерстяной кардиган. До рассвета еще несколько часов; они, должно быть, вызвали сюда Марти. К этому моменту он уже должен
знать, что внесен в список моих ближайших родственников. Ему известно обо мне и моей жизни больше, чем кому-либо другому. Полагаю, они не знали, что со мной делать. Я настояла на том, чтобы
они позволили девушке остаться. В конце концов, это моя комната! Хотя здесь есть и охрана, и администрация, всем тут заправляющая, я арендатор, а не заключенная. Мне пришлось напомнить им
об этом. Я попросила их положить скрипку в кабинете Марти, туда же отнести и бутылку с остатками виски. Она выплакалась до изнеможения — полагаю, она долго не позволяла себе
этого, — а потом упала на мою кровать. Судя по ее размеренному дыханию, она спит.— Она не может здесь оставаться, Элизабет.— Может и
останется.— Ее семья…— Им сообщили.— Что случилось?Я пожимаю плечами:— Она была пьяна. Что-то бормотала, но
суть в том, что ее бросил парень. — Я не намерена упоминать о наркотиках, копах и этом «чертовом придурке», который всегда исчезал при малейшем намеке на проблему,
оставляя ее все это расхлебывать. — Это не первый случай, когда молодые люди напиваются после того, как их бросили.Марти проходит в комнату и берет один из стульев,
стоящих у стола. Судя по движению воздуха возле меня и по звуку шагов по ковру, он ставит его и садится, перебрасывая через него ногу, опершись на спинку, как он часто делает. Он держит
что-то в руках. Бумаги.— Нет. Это я понял. Я имел в виду тебя.Я натягиваю кардиган на плечи. Персонал не посвятил его в подробности этой ночи.— Я
услышала ее.За последние три года мы с Марти хорошо изучили друг друга. Он понимает, что я не намерена сразу все ему выложить, но все равно не давит на меня. Я слышу, как он
перебирает бумаги в руках.— Тут нарисованы две стрекозы, одна чуть больше другой. Художник использовал много цветов и смелых линий, чтобы создать уникальный образ.
Задний план представляет собой сложный узор, некий намек на воду, камни и деревья. Внимание сосредотачивается на глазах стрекоз.Тишина затягивается на несколько минут, ее нарушает
лишь дыхание спящей девушки. У меня пересохло во рту, и я слышу стук собственного сердца.— Откуда у тебя это? — Мой голос срывается.— Это
было в ее скрипичном футляре. Там есть и другие рисунки.Я наклоняюсь вперед и шепчу, не желая разрушать магию, которая парит в комнате, удерживаемая нотами теперь беззвучной
скрипки.— Эмили Ливингстон, 1943 год. «Сестры в полете».22Я просыпаюсь, когда комнату уже освещает дневной свет. У меня во рту будто что-то умерло,
там сухо и образовался какой-то налет, а тупая боль отбивает устойчивый ритм у меня за глазами. Я переворачиваюсь на спину, застонав и щурясь при виде яркого белого потолка. Медленно
всплывают воспоминания о прошлой ночи. Деррик. Копы. Наркотики. Ссора. Виски. Скрипка.Скрипка.Я подскакиваю, пытаясь выбраться из спутавшихся простыней и одеяла, и встаю с
кровати. Босые ноги ощущают холод плиток пола.— Доброе утро.Я поворачиваюсь на голос и понимаю, в чьей комнате нахожусь. Укутанная в плед пожилая дама сидит в
кресле, ее силуэт четко виден на фоне окна.Я осознаю, что на мне фланелевая ночная рубашка, какие носят бабушки. Мои вещи, сложенные в стопку, лежат в изножье
кровати.— Какого черта?!Я опускаюсь на кровать.— Надеюсь, тебе хорошо спалось? — спрашивает она.Я поднимаю руки к лицу, протираю
глаза и пробегаю пальцами по волосам. Они все еще влажные. Последние несколько частей головоломки становятся на место. Плакала у старушки на руках, лепетала что-то — виски как
следует поработал, развязав мне язык, и я выставила себя полной тупицей. Она завела меня в здание с помощью кого-то из персонала, заплаканную, сопливую и истощенную. Она меня выкупала.
Я позволила горячей воде смыть с меня остатки потекшего макияжа, боли, одиночества, а потом я упала на ее кровать и отключилась.Чертова идиотка!— Послушайте, я очень
сожалею о том, что произошло прошлой ночью, — бормочу я. — Я вела себя как прид… В смысле… — Я поднимаю на нее глаза. — Я
вышла за рамки приличий. — Я хватаю мою одежду и, встав, направляюсь в ванную. — Я сейчас уйду и не буду вам мешать.— Кто ты, Морган?Этот
вопрос заставляет меня остановиться. Ну и вопрос, черт возьми! Меня он рассмешил. Похоже, что все, происходившее в течение последних двух недель, буквально выкрикивало тот же вопрос. Кто
я? Я могу назвать свое имя: я Морган Флетчер. Но, кроме этого, все, чем я являюсь, — это куча воспоминаний, которые принадлежат только мне. Для всех остальных я — это
папка с несколькими страницами, на которых по пунктам изложена моя история, и все это хранится в картотеке социального работника. Я ребенок, лишившийся матери и отца, о которых никто
ничего не знает. Провинившийся подросток, живущий в приемной семье, девушка наркодилера, теперь уже бывшая, которая сидит в чужой ночной рубашке в комнате пожилой дамы в чертовом
доме престарелых. Кто я? Я то, чем назвал меня Деррик.Я — никто.Но я этого не говорю.— Что вы имеете в виду?Старушка
вздыхает:— Марти нашел рисунки.Я сразу понимаю, о каких рисунках она говорит, и это меня злит. Мне приходит в голову, что я сама виновата в том, что напилась и оставила
на виду свой скрипичный футляр, чтобы кто-то мог в нем порыться. Но это все равно выводит меня из себя. Я поворачиваюсь к ней лицом, прижимая одежду к груди, словно это моя скрипка, словно
я ее защищаю.— Какого черта вы рылись в моих вещах?— Ты действительно думаешь, что в твоем положении можно задавать такие вопросы? — Она
фыркает. — Отличный вопрос, заданный тем, кто без стеснения рылся в моих. Дважды. — Думаю, она знает, что я копалась в ее аптечке. — Послушай, Морган,
тебе повезло, что эти рисунки не унесло ветром прошлой ночью, когда ты исполняла роль в каком-то трагическом спектакле, устроив жалкое пьяное полуночное шоу перед зданием, где полно
стариков. О чем ты только думала?— Мне это все на фиг не надо. — Я снова сажусь на кровать и начинаю натягивать джинсы. — Здание, где полно
стариков — слепых, глухих и почти мертвых. Очевидно, что я не думала.— Не пудри мне мозги, Морган. Ты пришла сюда по какой-то причине.— Ваши
слова, женщина. Это ваши слова.— Может, я и полуслепая, но это не значит, что я ничего не вижу. И хотя смерть уже подкрадывается ко мне в поисках добычи, я все еще твердо
стою на обеих ногах в этом мире и с каждым вдохом ощущаю себя живой. То, что я услышала вчера ночью, не было случайностью, не было возвращением на место преступления с граффити. У тебя
была причина прийти сюда. Что ты ищешь, Морган?Я продолжаю бороться со своей одеждой.Ее голос смягчается.— Рисунки. Скрипка. Мелодия. — Она
медлит. — Кто научил тебя этой мелодии?Я замираю с одним ботинком в руке. Эта была его любимой. Он никогда меня не учил ее играть, но я слышала ее много раз и легко
схватила, повторяя по памяти. Он, как правило, играл ее по ночам, когда в жестяной кружке был виски, ветер завывал вокруг нашей маленькой хижины, а на заднем плане потрескивала дровяная
печь. Уложив меня в постель и думая, что я уже сплю, он настраивал скрипку и играл. Мелодия была легкой и бодрой, но мне она всегда казалась очень грустной. А рисунки — он прятал их
много лет. Он никогда о них не говорил. Я ни разу не видела их, пока он был жив.— Морган, кто он?Я смотрю на дневники, все еще лежащие на столе, там, где я их вчера
оставила. Стрекозы спят между пожелтевшими страницами.— Мой дедушка.23Я закрываю глаза и откидываюсь на спинку кресла, обтянутую потертой тканью. У него есть
внучка.24Я бросаю ботинок на пол и падаю обратно на кровать. Руки возвращаются к лицу, и на этот раз я оставляю их там. Я снова начинаю плакать, не могу сдержать слез. Они
просачиваются между моими пальцами. Это приносит облегчение. Но мне все равно хочется спрятаться. Мне стыдно за то, что я так ранима.— Это он нарисовал? —
спрашиваю я шепотом.Мисс Ливингстон встает и подходит к комоду, ее руки изучают расположенные там предметы, пока она не находит акварели в рамках. Она берет одну из них и
поворачивается ко мне лицом.— Нет. — Она пересекает комнату и садится на кровать. — Нет. Их нарисовала Эмили.Я вытираю лицо
рукавом.— Эмили?Я сажусь. Эмили. Это объясняет их появление в дневнике. Это объясняет коллекцию на комоде мисс Ливингстон. Но это не объясняет, как они оказались
спрятанными под бархатной обивкой скрипичного футляра, принадлежавшего старому рыбаку, который жил в захудалой хижине со своей внучкой.Эмили. Эмили Ливингстон.Кто
ты?25Я провожу рукой по стеклу вдоль верхней части рамки. Изображение видится мне таким же ясным, как будто мое зрение все такое же острое. Я могу различить каждый мазок, знаю
все цвета и тени. Из всех работ Эмили, из всех картин, висящих в галереях, солидных офисах и дорогих просторных квартирах по всему миру, ни одна не отзывается в моей душе так, как это
изображение двух стрекоз, одна из которых чуть крупнее второй. Они не очень похожи на близнецов, но связаны между собой закрученными узорами на заднем плане, с искусным соотношением
плотности штриховки, которая создает видимость движения. Я дала ей название, как и всем остальным картинам Эмили. Я назвала ее «Сестры в полете».Девушка встает с кровати
и возвращается со стопкой папиных дневников, перебирает их.— Я нашла вот это, — говорит она, берет мою руку и кладет на страницу.Линии едва различимы,
они скорее намекают на изображения, парящие под моими пальцами, запечатленные той же невинной рукой. Отпечаток, оставленный очень давно.Моя Эмили. Моя дорогая, милая
Эмили!Кто эта девушка? С его скрипкой и рисунками Эмили? С музыкой, которая бьется в ее сердце, как билась в его, с его кровью, бегущей по ее венам? Знает ли она, что история, уходящая
корнями в страницы этих дневников, касается ее настолько же, насколько и меня?Я убираю свою руку с рисунка и на мгновение задерживаю ее на пальцах девушки, с нерешительностью, но
множеством вопросов.— Хочешь услышать, откуда твой дедушка знал Эмили? — тихо спрашиваю я.Она отвечает мне молчанием, но я чувствую сильное желание
узнать это в ее мягкой руке, накрытой моей. Я понимаю, что мы обе любили одного мужчину. Он занимает место, зияющее пустотой, в сердцах нас обеих.— Возможно, нам стоит
пересмотреть наше небольшое соглашение, — предлагаю я. — Может, мне стоит занять место рассказчика.Начав говорить, вдыхая жизнь в историю о дочерях
смотрителя маяка, я даже представить не могу, что она та, кто найдет начало через столько времени после того, как был рассказан конец.Часть втораяПризраки26История твоего
деда и Эмили началась задолго до того, как он ступил на черный вулканический песок острова Порфири. Видишь ли, моя сестра была необыкновенной, она не вписывалась в общество с его
условностями. Сначала я об этом не знала. Для меня Эмили была просто Эмили — красивой, удивительной, молчаливой Эмили, моей сестрой, моей двойняшкой, моим продолжением. Так было,
пока однажды ночью я не подслушала разговор родителей, который изменил мою жизнь. Именно здесь и берет начало эта история.Это произошло в конце августа 1935-го. Великая депрессия
охватила весь мир, но мы едва это замечали, живя в своем доме под маяком среди вод озера Верхнее, с крышей над головой, сытые и довольные. Это было мое любимое время года на острове, и
мы занимались подготовкой к долгим, одиноким месяцам, которые ждали нас впереди. Мама консервировала овощи с нашего огорода. Она собирала, резала, утрамбовывала и закрывала, и банки
зеленого и желтого цветов присоединялись к банкам с сочными красными томатами на проседающих под тяжестью полках в земляном подвале под лестницей. Связки лука свисали со стропил.
Собранную на огороде картошку ссыпали в корзины и поставили на прохладный земляной пол. Мешки с мукой, банки с тушенкой, овсянкой, солью и сахаром были куплены и спрятаны про запас, на
тот период, когда мы не сможем выбраться с острова ни на лодке, ни по льду.Через несколько дней, когда мистер Джонсон подплыл к берегу на «Красной лисице» и бросил якорь,
Питер и Чарли поднялись на борт, чтобы отправиться в Порт-Артур. Тандер-Бей тогда еще не был городом — и еще много лет таковым не станет, — но название отражало широту
водного пространства между полуостровом Сибли и материком, где в непосредственной близости друг к другу образовались общины Форт-Уильяма и Порт-Артура.Питер уже провел несколько
зим в городе, учась вместе с другими детьми его возраста, а теперь и Чарли должен был присоединиться к нему. Они должны были жить вместе с семьей Ниеми, с одним из братьев, которые
рыбачили летом, разбивая лагерь на берегу залива Уолкер, а к зиме возвращались в голубой домик на Хилл-стрит.Мама подумала, что мне тоже пора уже ходить в школу в городе, и это было
весьма необычно, учитывая ее пренебрежительное отношение к большей части общества. Папа не согласился. Он предпочитал учить нас дома и считал, что я еще слишком мала, чтобы так долго
находиться вне семьи. Кроме того, нужно было учитывать Эмили. Любое папино решение было в этом доме непреложным всегда, и в этот раз тоже. Я это знаю, потому что слышала их
перешептывание в одну темную летнюю ночь, когда все остальные уже спали, устав от хлопот с маяком и усилий по сбору урожая и запасанию еды.Я хорошо помню тот разговор. Собственно,
само обсуждение моей учебы не запомнилось. Оно растворилось в сотнях других, непреднамеренно подслушанных несущественных реплик. Но я запомнила этот разговор из-за других слов, которые
произнесла моя мать, слов, запавших мне в душу, слов, которые открыли мне глаза и определили курс всей моей жизни. Папа натягивал сапоги, чтобы кое-что сделать по хозяйству, прежде чем
поспать несколько часов. Я только слезла с ночного горшка, который мы ставили на ночь в углу, и забралась обратно под одеяло, прижавшись к Эмили. Родительские голоса плыли в тишине
вечера, когда даже озеро спало под усыпанным звездами потолком летнего неба и не хотело вступать в разговор.— Мы неплохо справлялись с ее обучением все эти
годы, — сказал папа, так тихо, что я едва могла слышать. — Не вижу причин сейчас что-то менять. Кроме того, было бы неправильно отправить в город только одну из них.
А отпустить другую мы не можем.Сквозь сонные полузакрытые глаза я увидела, как мамина тень вышла на улицу, когда свет маяка пробежал сквозь открытую дверь по дому и вернулся
обратно к спокойной, темной воде.Меня это не заботило. Я не хотела покидать остров, хотя мне и нравились редкие поездки в город, и я позволяла себе лелеять мысли о школе,
одноклассниках и уроках. Но я любила свободу, звуки озера, ветра в деревьях. И у меня была Эмили. Я засыпала, сон подбирался и окутывал меня и сестру.Я услышала, как мать засмеялась.
Это не был счастливый, радостный или удовлетворенный смех. Он был грустным, полным сожаления и скорее напоминал вздох. Мне хотелось закрыть глаза и перестать слушать, но я не могла. Мои
сонные глаза широко раскрылись, слух обострился. Я слышала тиканье часов на каминной полке, писк мыши под деревянным полом и легкое, размеренное дыхание
Эмили.— Мы… ты должен был ее отпустить. Ты должен был позволить ей умереть, — раздался голос моей матери, резкий и прерывистый. — Что
толку? Это проклятие для них обеих. Эмили никогда не станет нормальной.Время остановилось. Часы перестали тикать, и мышь замолкла. Осталось только дыхание Эмили, ровное и ритмичное,
как свет маяка.Ты должен был позволить ей умереть. Эмили никогда не станет нормальной.Уверена, что мое сердце замерло в груди и ждало, не осмеливаясь прервать то, чего мне так
отчаянно хотелось не слышать, и я содрогалась от каждого незамеченного удара. Я слышала, как дыхание Эмили становится все более глубоким, заполняя комнату, и выплескивается наружу, чтобы
заполнить пространство между мной и родителями. Свет маяка снова прокатился по комнате, подпрыгнув, когда проходил мимо дверного проема, осветив другую кровать, где спали мои братья, а
потом быстро выбежал в окно. Я закрыла уши руками.Папин голос, так редко бывающий резким, без особых помех проник в мои зажатые уши.— Никогда больше, Лил, ты не
будешь говорить об этом. Она наша дочь. Мы ответственны за ее жизнь. Больше ни слова. Никогда. — Он подошел к двери. — И Элизабет останется на острове.Я
помню, как медленно выпустила воздух из легких, когда дверь с сеткой захлопнулась, и услышала хруст папиных шагов, направляющихся по дорожке к топливному сараю. Эмили не шевельнулась,
но прядь ее черных волос, таких похожих на мои, упала на молочно-белую подушку. Луч света снова пробежал по комнате, а я изучала безмятежное лицо сестры, ее закрытые веки с черными
ресницами, прикрывавшие такие непохожие на мои серые глаза, ее нежный рот, который ни разу не произнес ни слова, и казалось, что она хранит какой-то секрет. Скрип маминых шагов раздался
ближе, и я зажмурилась, притворяясь, что сплю. Она очень долго стояла над нашей кроватью, так долго, что в конце концов я заснула, так и не услышав, когда она ушла.Тогда я поняла, что
все то, что я считала просто частью Эмили, означало также, что ей очень сложно было бы устроиться в мире за пределами того маленького, который мы создали на острове. Мы всегда были
Элизабет и Эмили. Двойняшки. Мы были неразлучны. Одно целое. Я не могла представить Эмили преуспевающей в городе, сидящей в классе. И поэтому я не могла представить и себя такой. То, что
моя мать хотела отделить меня от нее, было немыслимо.В течение всей осени мы с Эмили помогали управляться с работой на маяке и в кухне, собирать урожай и заполнять кладовую. Когда дни
стали холодными и сырыми, мама начала с нами заниматься, и мы сидели за кухонным столом под мягким светом керосиновой лампы над книгами по грамматике и математическими задачами. Эмили
никогда не пыталась научиться читать и писать или складывать и вычитать. Она проводила время, покрывая страницы тетрадей карандашными рисунками бабочек и птиц, вместо того чтобы считать
суммы или определять существительные и глаголы. Мама ничего не говорила, но ее губы сжимались в тонкую линию, когда она забирала тетрадь и убирала ее в ящик папиного стола.Мать
знала, что нас ждут холодные и темные месяцы; когда дни поздней осени были теплыми и солнечными, она разрешала нам выходить на улицу, оставив книжки с уроками на столе. Теперь, когда
наше трио ужалось до меня и безмолвной Эмили, я начала скучать по разговорам с Чарли. Но у нас с сестрой было нечто иное — язык, которому не требовались слова и для существования
которого нужно было всего лишь простое знание друг друга. Мы наслаждались тишиной острова, рутинной жизнью семьи смотрителя маяка и возможностью летать свободно, как две чайки.Папа
выглядел довольным тем, что теперь, когда мальчики уехали, мы помогали ему в повседневных делах. Он вручал нам обеим тряпки и показывал, как полировать линзы маяка, двигаясь по
увеличивающемуся кругу, чтобы не оставлять полос. Я старалась каждый раз пройтись тряпкой после Эмили, чтобы он не увидел следов, которые она оставляла на линзе. Мать просила нас
собирать коряги, выброшенные на берег, и складывать в дровяной сарай, чтобы зимой использовать их для растопки печи. Эмили приходила помочь, блуждала по пляжу, поднимая палочки и
перенося их на несколько футов, прежде чем снова положить. Я пыталась сделать так, чтобы она тоже несла охапку дров, просила ее вытянуть руки и складывала на них голые, выбеленные ветки,
одну за другой, стараясь не давать ей больше, чем она может удержать. Мы отправлялись вместе, но к сараю я всегда приходила одна, Эмили останавливалась по пути, отвлекаясь то на жужжание
пчелы в позднем цветущем одуванчике, то на танец щегла с музыкальным сопровождением, объявляющего о своем перелете на зимовку в более теплые края. Я всегда старалась, чтобы куча дров
для растопки в сарае была больше, чем нам было нужно.Я никогда не забывала о словах матери. С каждой волной, разбивающейся об основание скалы возле поста подачи противотуманных
сигналов, я слышала, как озеро отзывается эхом: ты должен был дать ей умереть. Эмили никогда не будет нормальной.Однажды я заметила, как она наблюдает за Эмили, не зная, что я тоже
смотрю на нее. Эмили впала в очередной транс, она подняла лицо к небу и открыла рот, издавая непонятные звуки, разговаривая с ветром, который поднял несколько золотисто-коричневых
листьев тополя и гнал их мимо нее, заодно вздымая и ее юбки. А еще она разговаривала с озером, стоя на крутом, выступающем в воду мысе. Ее черные как смоль волосы спутались. А потом она
начала танцевать с ветром в качестве партнера. Мать просто отвернулась и швырнула тазик с мыльной водой в кусты, прежде чем вернуться в дом.Эмили. Моя вторая половинка. Моя сестра.
Наши жизни, сердца, естество мое и ее настолько сплелись, что мы не могли существовать друг без друга. Она была духом, хрупким и уязвимым, преследуемым озером, задержавшимся между двумя
мирами. Так что я удивилась, обнаружив, что это не Эмили, а я была призраком.27Той осенью, когда Чарли покинул остров, Эмили начала блуждать. Только что она была здесь, под моим