Часть 43 из 118 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мои руки.
– Ты, значит, умник, – заявляет полицейский. – Выворачивай их, живо!
Смутившись, я показываю ему раскрытые ладони. В них ничего нет.
– Карманы.
Я вынимаю пластинку жвачки, зеленый камешек, кусочек обкатанного морем стекла, полоску наших с мамой фотографий и кошелек. Он забирает все это.
– Эй…
– Деньги будут положены на твой счет, – говорит полицейский.
Я смотрю, как он пишет что-то на листке бумаги, потом открывает мой кошелек, вынимает из него деньги и изображение доктора Генри Ли. Начинает пересчитывать купюры и случайно роняет их, а когда подбирает, они в беспорядке.
На лбу у меня выступает пот.
– Деньги, – говорю я.
– Я ничего не взял, если тебя это беспокоит.
Я вижу, как двадцатка трется об один доллар, а пятидолларовая банкнота перевернута, президент Линкольн лежит вниз лицом.
В моем бумажнике всегда полный порядок, купюры разложены в соответствии с номиналом, от мелких к крупным, и все повернуты портретами вверх. Никогда я не брал деньги из маминого кошелька без ее разрешения, но иногда без ее ведома раскладывал их. Мне просто неприятна мысль об этом хаосе; достаточно мешанины в кармашке с мелочью.
– Ты в порядке? – спрашивает полицейский, и я понимаю, что он пялится на меня.
– Не могли бы вы… – Я едва говорю, так сжалось у меня горло. – Не могли бы вы сложить купюры по порядку?
– Это еще зачем?
Прижав руки к груди, я указываю на стопку бумажек указательным пальцем и шепчу:
– Пожалуйста, положите один доллар сверху.
Если деньги будут выглядеть как положено, хотя бы это одно останется неизменным.
– Я в это не верю, – бурчит полицейский, но выполняет мою просьбу, и, когда двадцатка оказывается внизу стопки, я испускаю вздох облегчения:
– Спасибо, – хотя и заметил, что по крайней мере две купюры по-прежнему лежат вниз лицом.
«Джейкоб, – говорю я себе, – ты справишься. Не важно, что эту ночь ты проведешь не в своей постели. Не важно, что тебе не дадут почистить зубы. В великой схеме бытия ничего не изменится. Мир от этого не перестанет вращаться». Такие слова говорила мама, когда я начинал переживать из-за перемен в привычном распорядке.
Тем временем полицейский отводит меня в другую комнату, размером не больше шкафа.
– Снимай, – говорит он и складывает руки на груди.
– Что снимать?
– Все. Белье тоже.
Он хочет, чтобы я разделся? Когда я понимаю это, у меня отвисает челюсть.
– Я не буду снимать одежду у вас на глазах, – ошалело произношу я.
Даже в школе перед физкультурой я не переодеваюсь, доктор Мун дала мне разрешение заниматься в обычной одежде.
– И снова я не спрашивал тебя, – говорит полицейский.
По телевизору я видел заключенных в комбинезонах, хотя никогда не задумывался, что происходит с их одеждой. Но то, что я вспоминаю сейчас, плохо. Очень Плохо, с двух прописных букв. Потому что тюремные комбинезоны по телевизору всегда были оранжевые. Иногда этого хватало, чтобы я переключил канал.
Пульс у меня учащается при мысли о том, как все это оранжевое прикасается к моей коже. О других заключенных, одетых в тот же цвет. Мы будем как океан предупреждений об опасности.
– Если ты не снимешь одежду, – говорит полицейский, – это сделаю за тебя я.
Я поворачиваюсь к нему спиной и скидываю куртку. Снимаю через голову рубашку. Кожа у меня белая, как рыбий живот, и никаких рельефных мышц, как у парней, которые рекламируют мужскую одежду; это меня смущает. Я расстегиваю молнию на джинсах, стягиваю с себя трусы и тут вспоминаю про носки. Сажусь на корточки и аккуратно складываю одежду: брюки оливкового цвета сверху, потом зеленая рубашка, наконец зеленые боксеры и носки.
Полицейский берет мои вещи и начинает их перетряхивать.
– Руки по швам! – командует он.
Я закрываю глаза и делаю, что велено, даже когда он приказывает мне повернуться кругом, наклониться и раздвигает пальцами мои ягодицы. Мне в грудь стукается мягкий мешок с вещами.
– Одевайся!
Внутри одежда, но не моя. Там три пары носков, трое трусов, три футболки, термобелье – верх и низ, три пары синих штанов и такого же цвета рубашек, резиновые шлепанцы, куртка, шапка, перчатки, полотенце.
Какое облегчение! Мне все-таки не придется носить оранжевое.
Всего раз в жизни я ночевал не дома, а у мальчика по имени Маршалл, он потом переехал в Сан-Франциско. У него была амблиопия, плохо видел один глаз, и поэтому во втором классе он, как и я, часто становился объектом насмешек одноклассников. Наши матери организовали эту ночевку в гостях, после того как моя узнала, что Маршалл может произнести по буквам названия большинства динозавров со времен мелового периода.
Мы с мамой две недели обсуждали, что случится, если я проснусь среди ночи и мне вдруг захочется домой (я позвоню ей). Как быть, если мама Маршалла предложит на завтрак что-нибудь такое, чего я не люблю. (Я скажу: «Нет, спасибо».) Мы поговорили о том, что Маршалл, вероятно, не складывает одежду в шкафу так, как я, и что у него есть собака, а у собак иногда сыплется шерсть на пол без их ведома.
В намеченный для гостевой ночевки день мама привезла меня туда после обеда. Маршалл спросил, не хочу ли я посмотреть «Парк юрского периода», и я согласился. Но когда во время фильма я начал объяснять ему, что является анахронизмом и что чистым вымыслом, он разозлился и велел мне заткнуться, так что я вместо фильма пошел играть с его собакой.
Собака была йоркширский терьер с розовым бантиком в волосах, хотя и мальчик. У него был очень маленький розовый язычок, и пес лизал мои пальцы. Сперва мне это понравилось, но тут же захотелось вымыть руку.
Вечером, когда мы стали укладываться спать, мама Маршалла положила между нами скатанное в рулон одеяло, чтобы разделить пополам его двуспальную кровать. Она поцеловала его в лоб, а потом поцеловала меня, что было странно, ведь она не моя мама. Маршалл сказал, что утром, если мы проснемся рано, то сможем посмотреть телевизор, пока его мама не встала и не застукала нас. Потом он уснул, а я нет. Я не спал, когда собака вошла в комнату, зарылась под одеяло и поцарапала меня своими крошечными черными коготками. И я не спал, когда Маршалл обмочился во сне.
Я встал и позвонил маме. Было 4:42 утра.
Она приехала, постучалась в дверь, и мама Маршалла открыла ей в ночном халате. Мама поблагодарила ее за меня.
– Джейкоб – ранняя пташка, – сказала она. – Очень ранняя. – И попыталась засмеяться, но звук был такой, будто упал кирпич. Когда мы сели в машину, мама сказала: – Мне жаль.
Хотя я и не встречался с ней взглядом, но чувствовал, что мама смотрит на меня.
– Никогда больше не поступай со мной так, – ответил я.
Мне приходится заполнить форму на посетителей. Хотя кто захочет ко мне прийти? Я вписываю в нее имена мамы, брата, наш адрес и их даты рождения. Я добавляю имя Джесс, хотя и знаю, что она явно не может меня навестить, но я могу поспорить: она захотела бы это сделать.
Потом меня осматривает медсестра, измеряет температуру, проверяет пульс, как на приеме у врача. Когда она спрашивает, принимаю ли я какие-нибудь лекарства, я отвечаю «да», но она сердится, так как мне неизвестны названия добавок, я могу сообщить ей только цвета или тот факт, что некоторые идут в шприцах.
Наконец меня отводят туда, где я буду находиться. Полицейский ведет меня по коридору к будке. Внутри ее другой полицейский нажимает кнопку, и металлическая дверь перед нами отъезжает в сторону. Мне дают мешок с постельными принадлежностями, в нем две простыни, два одеяла и наволочка.
Камеры расположены с левой стороны коридора, где вместо пола – железная решетка. В каждой камере две койки, раковина, туалет и телевизор. В каждой камере два человека. Они похожи на людей, которых встречаешь на улице, только, разумеется, все сделали что-то плохое.
Ну, может, и нет. Я ведь тоже здесь.
– Ты проведешь тут неделю, пока тебя оценивают, – говорит полицейский. – В зависимости от твоего поведения тебя могут перевести на общий режим. – Он кивает на одну камеру, у которой, в отличие от остальных, окошко в двери поменьше.
– Это душ, – говорит полицейский.
Как я смогу принять душ первым, когда тут столько народа?
Как я буду чистить зубы, когда у меня нет зубной щетки?
Как я буду делать себе укол утром и принимать добавки?
Думая об этом, я начинаю терять контроль над собой.
Это не цунами, но для стороннего наблюдателя, должно быть, выглядит именно так. А для меня это скорее как пачка писем, туго перетянутая резинкой. Пока ее не трогают, она держится – по привычке или благодаря мышечной памяти, я не знаю, – но стоит чуть коснуться пачки, резинка лопается, и не успели вы глазом моргнуть, как письма рассыпались.
Рука моя начинает слегка дрожать, пальцы барабанят по бедру.
Джесс мертва, я в тюрьме и сегодня пропустил «Борцов с преступностью», а правый глаз у меня дергается – нервный тик, который я не могу унять.
Мы останавливаемся у камеры в конце коридора.
– Дом, милый дом, – говорит полицейский, отпирает дверь и ждет, пока я войду.
Как только дверь за мной запирается, я хватаюсь за прутья решетки. Над головой гудят лампы.
Грабителя Бутча Кэссиди и его пособника Санденса Кида не отправили в тюрьму; вместо этого они спрыгнули со скалы.
– «В следующий раз, когда я скажу: „Поехали куда-нибудь вроде Боливии“, – бормочу я, – поедем куда-нибудь вроде Боливии».
Голова у меня болит, и в уголках глаз копится ярость. Я смежаю веки, но звук от этого не стихает, и руки слишком велики для тела, кожа натягивается плотнее. Я представляю себе, что она вот-вот лопнет.