Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 31 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Род мой, к которому природа оказалась милостивее судьбы, происходит из маленького городка в Леонских горах. В этой бедной местности мой отец слыл за богатого человека и, в самом деле, он был бы таким, если бы он так же старался сохранять свое родовое имение, как старался его расточать. Этот великодушный и расточительный нрав образовался у него еще в годы его юности, когда он был солдатом; – ведь известно, что военная служба представляет школу, в которой скряга делается щедрым, а щедрый – расточительным, и скупой солдат – очень редкое явление. Мой же отец обладал щедростью, граничившей с расточительностью, что могло только вредить человеку семейному, имя и состояние которого наследуют его дети. У моего отца нас было трое; все мальчики и все в таком возрасте, когда составляют уже положение. Увидав, что он не в силах бороться с своими привычками, как признавался он сам, он решил устранить самую причину своей расточительности; он решил лишить себя своего состояния, – без чего и сам Александр оказался бы не больше как скрегой. Однажды, призвав нас всех трех к себе, он заперся в своей комнате и обратился к нам приблизительно со следующей речью: – Мои дорогие сыновья, чтобы понять, что я желаю вам добра, достаточно знать, что вы мои дети; с другой стороны, чтобы подумать, что я желаю вам зла, достаточно видеть, как плохо я умею сберегать ваше родовое состояние. В виду этого, чтобы вы с этих пор были убеждены, что я люблю вас как отец, и не желаю вашего разорения, я решаюсь, ради вас, на одно дело, которое я долго обдумывал и зрело обсудил. Вы все трое теперь в таком возрасте, что вам уже пора занять положение в свете, или, по крайней мере, выбрать род занятия, который принес бы вам почести и богатство, когда вы вполне станете мужчинами. Надумал же я вот что: я хочу разделить мое состояние на четыре части, три из них я отдам вам, каждому по совершенно равной части, а четвертую оставлю себе на прожитие остатка дней, которые будет угодно небу послать мне. Я только хочу, чтобы каждый из вас, получив свою часть состояния, выбрал одно из поприщ, которые я сейчас назову. У нас в Испании есть пословица, на мой взгляд, мудрая и справедливая, как и все вообще пословицы, так как они ничто иное, как краткие правила, навлеченные из долгого опыта; она говорит: «Церковь или море или дворец короля». Это означает ясно, что кто хочет иметь успех в жизни и разбогатеть, тот должен или избрать себе церковное поприще, или отправиться в торговое плавание, или поступить на службу во дворец короля, потому что говорится: лучше королевские крохи, чем барские щедроты. Поэтому я хотел бы, и даже прямо такова моя воля, чтобы один из вас посвятил себя наукам, другой избрал торговлю, а третий служил королю в войске, потому что получить возможность служить ему во дворце – трудно, а война, хотя и не дает много богатства, зато приносит много почестей и славы. Через неделю я вручу вам ваши части наличными деньгами сполна, ни на мараведис меньше, как это вы увидите из счетов; теперь же скажите мне, согласны ли вы с моим мнением и последуете ли вы моему совету. Прежде всех мой отец приказал отвечать мне, как старшему. Попробовав уговорить его не лишать себя своего состояния и тратить, сколько ему угодно, потому что мы еще молоды, и у нас еще будет время нажить свои деньги, я добавил, что я, впрочем, готов повиноваться его желанию, и занятием для себя хочу выбрать оружие, чтобы послужить Богу и королю. Мой второй брат, обратившись сначала к отцу с теми же предложениями, сказал потом, что он хочет отправиться в Индию с товарами, которых он накупит на свою долю. Самый младший и, по моему мнению, самый благоразумный сказал, что он избирает церковное поприще, или, по крайней мере, намеревается пройти курс учения в Саламанке. Когда мы, таким образом, согласились и избрали каждый себе по профессии, отец обнял нас и принялся за исполнение своего намерения с тою же поспешностью, с какою он нам о нем сообщил. Каждому из нас он дал по части, которая (я помню хорошо) составляла три тысячи дукатов серебром; один из наших дядей купил все наше имение, чтобы оно не выходило из рода, и заплатил за него наличными деньгами. Мы все трое простились с нашим добрым отцом, и в тот же день, находя, что было бы бесчеловечно с моей стороны оставлять моего отца на склони лет с такими ничтожными средствами, я заставил его взять из моих трех тысяч дукатов две тысячи, так как я считал одну тысячу достаточной для обмундировки и всего нужного солдату. Следуя моему примеру, мои оба брата дали тоже по тысяче дукатов, так что у моего отца осталось четыре тысячи дукатов серебром, кроме тех трех тысяч, которые, как его доля, остались ему от продажи родового имения. Наконец, не без грусти и слез, мы простились с отцом и с дядей, о котором я говорил. Они оба просили нас в особенности присылать вести, при всяком удобном случае, о своем счастье и несчастье. Мы обещали им это, и, получив от них прощальные поцелуи и благословения, один из нас отправился в Саламанку, другой в Севилью, а я в Аликанте, где, как я узнал, находился Генуэзский корабль, намеревавшийся с грузом шерсти возвратиться в Италию. В этом году минуло двадцать два года, как я покинул дом моего отца, и за это долгое время я не получил ни одного известия ни от него, ни от моих братьев, несмотря на несколько посланных мною писем. Теперь я вкратце расскажу, что со мной случилось в течение этого времени. Я сел на корабль в порте Аликанте и после благополучного плавания прибил в Геную; оттуда я отправился в Милан, где купил себе оружие и солдатскую амуницию и хотел вступить в ряды пьемонтских войск; но по дороге в Александрию я узнал, что великий герцог Альба отправлялся во Фландрию. Тогда я изменил свое намерение и отправился за ним вслед: я участвовал с ним во всех его битвах, присутствовал при смерти графов Горна и Эгмонта и был произведен в первый офицерский чин славным капитаном Диего-де-Урбина,[48] уроженцем Гуадалахарским. Спустя некоторое время по прибытии во Фландриб, пришла весть, что блаженной памяти Его Святейшеством папою Пием V составлена с Венецией и Испанией лига против общего врага христианства, против туров, флот которых овладел незадолго славным островом Кипром, принадлежавшим венецианцам, – тяжелая и злополучная потеря. Господствовала всеобщая уверенность, что главнокомандующим этой лиги будет светлейший инфант Дон-Хуан Австрийский, побочный брать нашего великого короля Филиппа ИИ-го. Носились слухи также о производившихся громадных военных приготовлениях. Все это возбудило во мне крайнее желание принять участие в начинающейся морской компании; хотя я и мог надеяться, и даже был уверен, что я получу чин капитана при первой же возможности, но, все-таки мне хотелось более бросить все и отправиться в Италию; так я действительно и сделал. Моей счастливой звезде угодно было, чтобы я прибыл туда в то время, когда Дон-Хуан Австрийский, высадившись в Генуе, отправлялся в Неаполь, чтобы соединиться с венецианским флотом, – соединение это произошло позднее в Мессине. Ставши пехотным капитаном, – почетное звание, которому я больше обязан своему счастью, чем своим заслугам, – я был участником великого и памятного дела при Лепанто.[49] Но в этот день, такой счастливый для христианства, потому что он вывел все народы света из заблуждения, будто бы на море турки непобедимы; в этот день, когда была ниспровергнута оттоманская гордость, среди всех бывших там счастливых (ибо христиане погибшие в битве удостоились еще большого счастья, чем оставшиеся живыми и победителями) один я был несчастен. Вместо того, чтобы быть увенчанным, как во дни Рима, морским венком, я увидел у себя в ночь, сменившую этот славный день, кандалы на руках и ногах. Вот как постигло меня это жестокое несчастье. Учали, король алжирский, счастливый и смелый корсар, напал на главную мальтийскую галеру и впал ее на абордаж; только трое рыцарей остались в живых и все трое тяжело раненые. Тогда галера Иоанна Андрея Дориа двинулась на помощь. Я с моим отрядом сел на эту галеру и, поступая так, как предписывал мне долг в подобном случае, вскочил на неприятельскую палубу; но галера неприятеля быстро отошла от напавшей на нее нашей галеры, и мой солдаты не могли последовать за мной. Я остался один среди многочисленных врагов, которым я не в силах был долго сопротивляться. В конце концов, они овладели мною совершенно израненным, и я стал пленником, потому что Учали, как вам это известно, удалось уйти со всей своей эскадрой. Вот почему я был одних печальным среди стольких счастливых и одним пленным среди стольких освобожденных, так как в этот день была возвращена свобода более чем пятнадцати тысячам христиан, работавших веслами на скамьях турецких галер. Меня отвезли в Константинополь, где султан Селим произвел моего господина в морские генералы, потому что он в этой битве исполнил свой долг и, как трофей своего мужества, захватил знамя Мальтийского ордена. В следующем 1572 году я был при Наварине, гребя веслами на галере, называвшейся «Три фонаря». Там я был свидетелем того, как упустили случай овладеть всем турецким флотом, так как левантинцы и янычары, бывшие на судах, ожидали нападения внутри самого порта и приготовили уже свои пожитки и туфли, чтобы бежать на землю, не ожидая сражения, – настолько был велик страх, внушаемый им нашим флотом. Но небу было угодно устроить дела иначе, не по причине слабости или небрежности нашего главнокомандующего, но за грехи христиан и потому, что такова воля Божья, чтобы всегда были палачи, готовые нас наказать. Учали спасся бегством на остров Модон, близ Наварина; затем, высадив свои войска на землю, он велел укрепить вход в порт и оставался в покое, пока не удалился Дон-Хуан. Именно в этой компании христиане овладели галерою под названием «Добыча», капитаном которой был сын славного корсара Барбаруссы. Она была захвачена главной неаполитанской галерой «Волчицей», капитаном которой был этот отец солдат, эта боевая молния, славный и непобедимый капитан Дон-Альваро де Базан, маркиз Санта-Крузский. Не хочу обойти молчанием то, что произошло при взятии этой «Добычи». Сын Барбаруссы был жесток и дурно обращался с пленниками; как только невольники, сидевшие на скамейках галеры, увидали, что галера «Волчица» направляется к ним и нагоняет их, они сразу бросили весла и схватили своего капитана, кричавшего им с заднего бака, чтобы они гребли поскорее; потом, передавая его со скамьи на скамью, от кормы к носу судна, они так искусали его, что, не добравшись и до мачты, он отдал свою душу аду, настолько были велики жестокость его обращения и внушаемая им ненависть. Мы возвратились в Константинополь, и в следующем 1573 году пришло известие, что Дон-Хуан Австрийский взял приступом Тунис и отдал этот город Мулей-Гамету, отняв, таким образом, у Мулея-Гамида,[50] самого жестокого и самого храброго мавра в свете, всякую надежду возвратить себе трон. Великий турок живо почувствовал эту потерю и с благоразумием, свойственным всем членам его семейства, попросил у венецианцев мира, которого они желали еще больше, чем он. В следующем 1574 году он осадил Гулетту и форт, воздвигнутый Дон-Хуаном вблизи Туниса и оставленный им на половину выстроенным. В течение всех этих событий, я оставался прикованным к веслу, без всякой надежды на получение свободы, по крайней мере, на получение свободы посредством выкупа, так как я твердо решился ничего не сообщать своему отцу о моих несчастиях. Наконец Гулетта была взята, а за нею был взят и форт. В осаде этих двух мест, как тогда считали, участвовало до 65,000 турецких наемных солдат и более 400,000 мавров и арабов, собравшихся со всей Африки. Эта бесчисленная толпа сражающихся привезла с собой столько припасов и военных материалов, ее сопровождало столько мародеров, что одними своими ладонями и горстями земли враги наши могли бы покрыть и Гулетту и форт. Гулетта перешла первая во власть неприятеля. Первой сдалась она, считавшаяся неприступной, и сдалась не по вине своего гарнизона, сделавшего для защиты ее все, что он мог и должен был сделать, но потому что в этой песчаной пустыне, как показал опыт, легко воздвигать траншеи; прежде предполагали, что вода находится на глубине двух футов от почвы, между тем, как турки не нашли ее и на глубине двух локтей. Из громадного количества мешков с песком неприятель воздвиг такие высокие траншеи, что они превышали стены крепости, и, стреляя оттуда, не давал никому возможности показываться для защиты стен. Распространено мнение, что наши должны бы были не запираться в Гулетте, но ожидать неприятеля в открытом поле и при высадке. Кто так говорит, тот, очевидно, судит издалека и не имеет ни малейшего понятия в подобного рода делах, потому что в Гулетте и в форте не было и 7000 человек. Можно ли было с этой горстью солдат, как бы они храбры ни были, осмелиться выступить в поле и схватиться с такой громадной массой неприятеля? можно ли было удержать за собой крепость, не получавшую ни откуда помощи, окруженную громадным войском разъяренного неприятеля и находившуюся на земле последнего? Многим, напротив, кажется, и мне первому в том числе, что небо оказало особую милость Испании, допустив разрушение этого притона разврата, этого гложущего червя, этой ненасытной пасти, бесплодно поглотившей столько денег, разве только для того, чтобы сохранить память о взятии ее непобедимым Карлом V, как будто для такого увековечения нужно напоминание этих камней. Потеряли мы также и форт; но им, по крайней мере, турки овладевали шаг за шагом. Защищавшие его солдаты сражались так храбро и упорно, что убили слишком 25000 неприятелей во время двадцати двух общих приступов, выдержанных ими. Из трехсот человек, оставшихся в живых, никто не отдался в руки невредимый, – ясное и очевидное доказательство их несокрушимого мужества и упорного сопротивления при защите этих мест. Сдался и другой маленький форт: это была башня, построенная посреди острова Эстаньо и состоявшая под командой дон Хуана Саногера, валенсийского дворянина и заслуженного солдата. Турки взяли в плен дон-Педро Пуертокарреро, генерала Гулетты, который сделал все возможное для защиты этого укрепленного места и так сильно сожалел, когда оно было взято, что умер от горя по пути в Константинополь, куда его повезли пленником. Турки взяли в плен также и генерала форта Габрио Сервеллона, миланского дворянина, знаменитого инженера и мужественного вояку. Много замечательных людей погибло тогда и, между прочим, рыцарь ордена св. Иоанна Пагано Дориа, человек великодушного характера, как то обнаружила его необыкновенная щедрость по отношению к его брату, славному Иоанну Андрею Дориа. Его смерть была еще печальнее оттого, что он пал под ударами нескольких арабов, которым он доверился, видя, что форт безвозвратно потерян, и которые предложили провести его в мавританском платье до Табарки, маленького порта, выстроенного на этом берегу генуэзцами для ловли кораллов. Эти арабы отрубили ему голову и отнесли ее генералу турецкого флота. Но тот поступил согласно нашей кастильской пословице – нравится измена, да не нравится изменник, – потому что он велел повесить представивших ему этот подарок, в наказание за то, что они не привели ему пленника живого. Среди христиан, захваченных в форте, находился один по имени Дон-Педро-де-Агиляр, уроженец, не знаю, какого-то андалузского города, служивший офицером в форте; это был очень храбрый солдат, одаренный редким умом и тем особенным талантом, который называется поэтическим; я могу о нем говорить потому, что злая судьба привела его на мою галеру и на мою скамейку, как раба того же господина; еще до отплытия из порта он сочинил два сонета вроде эпитафий, один посвященный Гулетте, другой – форту. Я помню их наизусть, и потому мне хочется прочитать их вам, так как я надеюсь, что они возбудят в вас скорее удовольствие, чем скуку. Когда пленник произнес имя дон Педро де-Агиляр, дон-Фернанд посмотрел на своих спутников, которые при этом улыбнулись, и один из них, предупредив рассказчика, собиравшегося читать стихи, сказал ему: – Прежде чем ваша милость будете продолжать, я прошу вас сказать мне, что сталось с дон-Педро де-Агиляром, о котором вы говорили. – Я знаю только то, – ответил пленник, – что прожив два года в Константинополе, он убежал оттуда в костюме арнаута[51] вместе с одним греческим шпионом; но не знаю, удалось ли ему возвратить себе свободу, хотя и предполагаю так, потому что менее года спустя я снова видел этого грека в Константинополе, но не мог только расспросить его об их путешествии. – Ну так я вам могу сказать, – возразил дворянин, – что этот дон-Педро – мой брат; он теперь на родине, здоров, богат, женат и отец троих детей. – Благодарение Богу, ниспославшему ему столько милостей! – воскликнул пленник, – потому что, по моему мнению, счастье возвратить себе утраченную свободу не имеет себе равного на земле. – Я тоже знаю сонеты, сочиненные моим братом, – продолжал путешественник. – В таком случае, – ответил пленник, – я предоставляю прочитать их вашей милости, так как вы это сделаете лучше меня. – С удовольствием, – ответил путешественник, – вот сонет на взятие Гулетты: ГЛАВА XL В которой продолжается история пленника Сонет. Блаженные души отважных людей, Вы подвигом славным грехи искупили И, к звездам поднявшись с долины скорбей, Небесные веси собой населили. Вы, гневом пылая, при жизни своей Мощь бренного тела в сраженье явили И берег песчаный и волны морей Своею и кровью врагов напоили. В телах изнуренных свет жизни погас,
Но мужество – нет, не покинуло вас, И, быв побежденными, вы победили: Блаженство небесное, славу земли Вы мужеством стойким себе обрели, Пред тем как навеки средь битвы почили. – Вот тоже самое и я помню, – сказал пленник. – А вот сонет, посвященный форту, – продолжал путешественник; – если память мне не изменяет, он таков: Сонет. От этих диких, знойных берегов, От этих стен, что прахом стать успели, Трех тысяч храбрых души отлетели В блаженства край, за гранью облаков. Они толпе бесчисленной врагов, Бесстрашные, противостать посмели И победить желаньем пламенели; Но на земле их жребий был суров… Не раз войны гроза здесь бушевала, Не раз земля здесь храбрых принимала И в этот и в минувшие года; Но более угодных душ для рая И стойких тел от века никогда Не избирала мать земля сырая. Сонеты были найдены недурными, и пленник, обрадованный добрыми вестями о своем товарище, возвратился к нити своего повествования. – После взятия Гулетты и форта, – сказал он, – турки распорядились, чтобы Гулетта была срыта; в форте было уже нечего разрушать. Чтобы поскорей покончить с этим делом, под нее подвели мины с трех сторон, но ни в одном месте не удалось взорвать то, что казалось самым непрочным, то есть старые стены; тогда как новейшие укрепления, устроенные Фратином, были легко опрокинуты. Наконец победоносный торжествующий флот возвратился в Константинополь, где немного времени спустя умер его повелитель Учали. Его называли Учали Фартакс, что на турецком языке означает паршивый ренегат, потому что таковым он был в самом деле, а у турков принято давать людям фамилии сообразно их недостаткам или достоинствам. Действительно, у них есть не больше четырех фамилий, происходящих им оттоманского дома; остальные, как я уже сказал, получают свое происхождение от телесных пороков или душевных добродетелей. Этот паршивый четырнадцать лет работал в качестве невольника на галерах султана и тридцати четырех лет от роду сделался ренегатом, разозлившись на турка, давшего ему оплеуху в то время, когда он греб; чтоб иметь возможность обидчику отомстить, он отказался от своей веры. Благодаря своему мужеству он, не прибегая к низким и подлым способам, посредством которых обыкновенно возвышаются большинство любимцев султана, сделался алжирским королем, а потом и главнокомандующим флота, что является третьею по степени должностью в государстве; по происхождению он был калабриец, в нравственном отношении хороший человек; он очень человеколюбиво обращался со своими невольниками, число которых доходило до трех тысяч. После его смерти, согласно распоряжению, оставленному им в своем завещании, эти невольники были разделены между его ренегатами и султаном, который тоже всегда бывает наследником умирающих и получает равную с детьми покойника часть в наследстве. Я достался одному ренегату венецианцу, которого Учали взял в плен, когда тот был юнгой на одном христианском корабле, и сделал своим самым близким любимцем. Это был самый жестокий ренегат, какого только когда либо видели: звали его Гассан-Ага; он разбогател и сделался королем Алжира. Я отправился из Константинополя с ним вместе в этот город, радуясь, что буду так близко к Испании, радовался я этому не потому, что бы я думал кому-либо писать о своем печальном положении, но потому что хотел посмотреть, не будет ли судьба благосклоннее ко мне в Алжире, чем она была в Константинополе, где я пробовал тысячу способов бежать, но всякий раз неудачно. Я думал поискать в Алжире других средств того, чего так пламенно желал, так как надежда вернуть себе свободу никогда не покидала меня. Когда я придумывал и приводил в исполнение задуманное, и успех не соответствовал моим намерениям, то я не предавался отчаянию; но немедленно создавал новую надежду, которая, как бы она слаба ни была, поддерживала мое мужество. Вот чем наполнил я свою жизнь; заключенный в тюрьме, называемой турками баньо, в этой тюрьме они содержат всех христианских невольников, как принадлежащих королю, так и частным лицам и альмасеку, то есть городскому управлению. Этому последнему разряду невольников, составляющих собственность города и употребляющихся на общественные работы, трудно надеяться на возвращение себе свободы; принадлежа всем и не имея отдельного господина, они не знают с кем условливаться о выкупе даже тогда, когда они могли бы представить таковой. В эти баньо, как я уж сказал, много частных лиц приводят своих невольников, в особенности, когда последние должны быть выкуплены, потому что в таком случае они оставляются в покое и безопасности до самого выкупа. Также бывает и с невольниками короля, когда они ведут переговоры о своем выкупе; тогда они не ходят на невольнические работы; но если выкуп медлить появляться, то, чтобы заставить пленников написать о нем поубедительнее, их посылают работать и вместе с другими отыскивать лес, что считается не легким делом. Я был среди пленников, подлежащих выкупу; когда узнали, что я капитан, то, сколько я ни говорил, что у меня нет никаких средств, ничто не помешало все-таки поместить меня в ряды дворян и людей, которые должны быть выкуплены. На меня надели цепь, скорее в знак выкупа, чем для того, чтобы держать меня в рабстве, и я проводил мою жизнь в этом баньо среди множества почетных людей, тоже предназначенных к выкупу. Голод и нагота мучили нас иногда и даже почти постоянно, но еще больше мучений доставляло нам зрелище неслыханных жестокостей, учиняемых моим господином над христианами. Каждый день он приказывал кого-нибудь повесить; этого сажали на кол, тому обрезали уши, и все это по ничтожным причинам и даже совсем без причин, так что сами турки говорили, что он делает зло ради самого зла, и что, по своему природному праву, он создан быть палачом всего человеческого рода.[52] Только один пленник умел обходиться с ним: это был испанский солдат, некто Сааведра,[53] который, с целью возвращения себе свободы, совершил такие дела, что они на долгие годы останутся в памяти жителей этой страны. Между тем ни разу Гассан-Ага не ударил его палкою, ни разу не приказывал его ударить и ни разу не обратился к нему с ругательством, тогда как, после каждой из его многочисленных попыток бежать, мы боялись, что он будет посажен на кол, да он и сам этого опасался. Если бы у меня было время, я рассказал бы вам теперь о каком-нибудь из дел, совершенных этим солдатом, оно, наверное, заинтересовало и изумило бы вас больше, чем рассказ моей истории; но надо возвратиться к ней. На двор нашей тюрьмы выходили окна дома одного богатого и знатного мавра. По обыкновению, существующему в той стране, это были скорее круглые слуховые, чем обыкновенные окна при том же они были всегда закрыты толстыми и частыми решетками. Однажды я был на террасе нашей тюрьмы с тремя моими товарищами; другие христиане ушли на работу. Мы были одни и для провождения времени пробовали прыгать с нашими цепями. Нечаянно я поднял глава и увидал, что в одно из этих окон высунулась тростниковая палка, на конце которой был привешен маленький сверток; палкой кто-то размахивал, как будто давая нам знак взять ее. Мы внимательно глядели на нее, и один из товарищей подошел к окну, чтобы посмотреть, что будет дальше, бросят ли палку. Но когда он был уже под окном, палку подняли и замахали из стороны в сторону, подобно тому, как отрицательно качают головой. Христианин возвратился к нам, и палка снова стала опускаться, делая те же движения, как и прежде. Другой товарищ попытался подойти, и с ним случилось то же, что и с первым; затем и третий не оказался счастливым. Увидав это, я в свою очередь захотел испытать счастье, и только что подошел к палке, как она упада в баньо к моим ногам. Я немедленно же поспешил отвязать маленький сверток и нашел завязанными в платке десять сианисов, золотых монет низкой пробы, обращающихся среди мавров и стоящих каждая десять наших реалов. Бесполезно говорить, как я был рад этой находке; моя радость равнялась только удивлению, которое я испытывал, раздумывая о том, откуда могло явиться такое счастье нам или скорее мне; так как из того, что палка не опускалась до тех пор, пока не подошел я, было ясно видно, что это благодеяние предназначалось мне. Я взял эти особенно дорогие для меня деньги, сломал тростник и возвратился на террасу, чтобы опять посмотреть на окно; тогда я увидал в окне необыкновенно белую руку, стремительно открывшую и закрывшую его. Последнее заставило нас догадаться или, по крайней мере, предположить, что эту милостыню мы получили от какой-нибудь женщины, живущей в этом доме, и, в знак благодарности, мы сделали поклон по мавританскому обычаю, – наклонив головы, перегнув туловище и скрестив руки на груди. Минуту спустя, в том же окне появился маленький крест, сделанный из тростника, и сейчас же скрылся вновь. Этот знак подтвердил нашу догадку, что в этом доме живет рабой какая-нибудь христианка, и что она-то и делала нам добро. Но белизна руки и украшавшие ее браслеты опровергали это предположение. Тогда мы подумали, что нам покровительствует какая-нибудь христианка-отступница, из тех, которых их господа часто берут в законные жены; такого рода браки пользуются большим уважением среди мавров, ценящих христианских женщин выше женщин своей нации. Во всех наших догадках мы были, однако, очень далеки от истины. – С этого времени нашим единственным занятием было смотреть на окно – этот полюс, на котором появилась звезда тростниковой палки. Но прошло пятнадцать дней, и мы не видали ни руки, ни другого какого-либо знака. Как мы ни старались за это время узнать, кто живет в этом доме, и нет ли там христианки-отступницы, мы не нашли никого, кто бы мог нам сообщить больше того, что в этом доме живет богатый и знатный мавр, по имени Агиморого, бывший начальник форта Вата, должность очень значительная в этом краю. Но в то время, когда мы совсем уже бросили думать о том, что на нас посыпятся новые сианисы, мы вдруг увидали, что в окне опять появилась тростниковая палка с привязанным на ее конце свертком, еще большим, чем первый. Как и в прошлый раз, это случилось в тот день, когда баньо был совершенно пуст. Мы проделали первоначальный опыт: каждый из моих товарищей подходил к стене, но палка не давалась никому из них и упала только тогда, когда подошел к ней я. В платке я нашел сорок золотых испанских эскудо и написанную по-арабски записку, в конце которой стоял большой крест. Я поцеловал крест, взял деньги и вернулся на террасу; мы все опять почтительно поклонились, и снова показалась рука; тогда я сделал знак, что прочитаю записку, и окно закрылось. Мы, конечно, были удивлены и обрадованы таким приключением, но никто из нас не знал арабского языка и потому, если велико было наше желание узнать содержание бумаги, то еще больше была трудность найти человека, который бы мог ее прочитать. Наконец я решился довериться одному ренегату,[54] уроженцу Мурции, который уверял меня в своей дружбе, и с которого я взял слово хранить тайну, доверенную ему мною. Между ренегатами есть такие, которые, намереваясь возвратиться в христианскую страну, имеют обыкновение брать от некоторых значительных пленников свидетельства, удостоверяющие в том, что означенный ренегат хороший человек, оказал много услуг христианам и имеет намерение бежать при первом благоприятном случае. Есть такие, которые ищут этих свидетельств с искренним намерением, другие же с хитростью и для выгоды. Последние отправляются на грабеж в христианские страны и, когда им приходится потерпеть кораблекрушение, или когда их поймают, они вынимают свои свидетельства и говорят, что они имели намерение возвратиться к христианам, как это видно из свидетельств, и для этого пошли вместе с турками. Таким образом, они избегают первой опасности, без всякого труда для себя примиряются с церковью а, когда найдут для себя удобным, возвращаются в Бербирию, чтобы приняться за прежнее ремесло. Другим действительно такие бумаги нужны; они отыскивают их с добрым намерением и остаются навсегда в христианских странах. Один из таких ренегатов был, как я уже говорил, нашим другом, который подучил свидетельства от всех наших товарищей, давших о нем самые лучшие отзывы, какие только возможны. Если бы мавры нашли у него эти бумаги, они сожгли бы его живым. Я узнал, что он умеет по-арабски не только довольно хорошо говорить, но и писать. Однако, прежде чем открыться ему вполне, я попросил его прочитать эту бумагу, найденную мною, как я ему сказал, в щели моего сарая. Он развернул ее, несколько времени внимательно смотрел на нее и потом начал шептать сквозь зубы; я спросил, понимает ли он, что там написано.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!