Часть 58 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда Дон-Кихот увидал такую толпу мавров и услыхал такой шум от трубных звуков, ему показалось, что следует оказать помощь беглецам. Он встал на ноги и громовым голосом закричал: «Я ни за что не позволю, пока я жив, чтобы в моем присутствии причинили какое-нибудь зло такому славному рыцарю, такому храброму любовнику, как Дон Ганферос. Стойте, вы сволочь, ничтожные люди! Не преследуйте его, не догоняйте, или вы будете иметь дело со мной!» С этими словами он обнажил меч, одним прыжком очутился около театра и с неслыханною яростью начал сыпать без разбора ударами на марионеточную мавританскую армию, одних опрокидывая, других рассекая, у того снося голову, у другого ногу. Между прочим, один удар был нанесен с такою силой, что, если бы дядя Петр не нагнулся, не бросился наземь и не спрятался под свои подмостки, он рассек бы ему голову пополам, словно она была марципановая. Дядя Петр стал во весь голос кричать: «Остановитесь, господин Дон-Кихот, остановитесь! Подумайте: ведь те, которых вы опрокидываете, убиваете и калечите, не настоящие мавры, а картонные куклы! Подумайте, накажи меня Бог! – что вы уничтожаете и разрушаете все мое добро». Но Дон-Кихот не переставал сыпать градом ударов по всем направлениям и в минуту опрокинул театр, изорвав в клочья все декорации и фигурки, серьезно ранив короля Марсилио и рассекши пополам голову и корону Карла Великого. При этом зрелище сенат зрителей переполошился, обезьяна удрала на крышу корчмы, кузен испугался, паж убоялся, и даже Санчо Панса почувствовал страшный ужас, потому что, как он поклялся по окончании бури, он еще никогда не видывал своего господина в таком припадке гнева.
Докончив полное опустошение театра, Дон-Кихот немного успокоился.
– Хотел бы я теперь видеть всех тех, – сказал он, – которые не верят и не хотят верить, что странствующие рыцари полезны свету. Судите сами: если бы я не оказался случайно здесь, что сталось бы с храбрым Дон Ганферосом и прекрасной Мелизандрой? Наверное, в настоящую минуту эти собаки уже нагнали бы их и сыграли бы с ними плохую шутку. Итак, да здравствует странствующее рыцарство превыше всего существующего на земле! – Пусть здравствует в добрый час, – ответил плачевным голосом дядя Петр, – пусть здравствует, а я пусть умру, потому что я теперь до того несчастлив, что могу сказать, как король Дон Родриго:
«Был вчера король Испанский,
А сегодня стену даже
Не могу назвать своею».[182]
Еще полчаса, пять минут назад я сознавал себя господином королей и императоров, конюшни мои были наполнены бесчисленными лошадьми, а сундуки полны множества нарядов. А теперь я в отчаянии и унынии, я беден, я нищий; а главное, я лишен своей обезьяны, потому что мне придется гоняться за ней до кровавого пота. И все это из-за безрассудной ярости этого господина рыцаря, о котором рассказывают, что он помогает неимущим, исправляет всякое зло и делает другие добрые дела. Только для меня одного у него не хватило великодушия. Да будут благословенны и славны небеса до превышних областей своих! Это рыцарь Печального Образа обезобразил мои образы.
Санчо разжалобили речи дяди Петра, и он сказал:
– Не плачь, дядя Петр, не горюй: – ты мне надрываешь сердце. И знай, что мой господин Дон-Кихот такой добрый католик и такой верный христианин, что стоит ему только заметить, что он сделал тебе зло, как он сумеет и пожелает заплатить тебе за это вдвое.
– Пусть господин Дон-Кихот заплатит мне хоть на часть фигурок, которые он обезобразил, и я уже буду доволен, а его милость сможет успокоить свою совесть; потому что кто отнял у другого против его воли его добро и не хочет возвратить его, тому оно впрок не пойдет.
– Это правда, – согласился Дон-Кихот, – но до сих пор у меня, кажется, нет ничего вашего.
– Как нет? – вскричал дядя Петр. – А кто разбросал и изувечил эти остатки и развалины, которые покоятся здесь на жесткой и бесплодной почве, как не неотразимая сила этой страшной руки? А кому принадлежали их тела, как не мне? Чем я зарабатывал свой хлеб, как не ими?
– Теперь я окончательно убеждаюсь в том, – сказал Дон-Кихот, – что уже много раз думал: что преследующие меня чародеи только и делают, что показывают мне образы в настоящем их виде с тем, чтобы менять и превращать их потом во что им вздумается. Уверяю вас всех, господа, которые слышите меня, что мне действительно и поистине показалось, что все происходившее там происходило на самом деле, что Мелизендра была Мелизендрой, Дон Ганферос – Дон Ганферосом, Марсилио – Марсилио и Карл Великий – Карлом Великим. Потому-то гнев и ударил меня в голову, и я захотел оказать помощь и покровительство беглецам, чтобы выполнить свой долг странствующего рыцаря. С этим-то добрым намерением и я наделал все, что вы видели. Если все вышло навыворот, так это вина не моя, а тех злодеев, которые меня преследуют. Но как бы то ни было, и, хотя я причинил убыток без злого умысла, я сам взыскиваю с себя издержки. Пусть дядя Петр решит, сколько ему следует за уничтоженные фигурки, и я заплачу ему за них наличной кастильской монетой.
Дядя Петр низко поклонился и сказал: «Я этого и ожидал от неслыханного христианского милосердия славного Дон-Кихота Ламанчского, истинного защитника и опоры всех странствующих бедняков. Пусть господин хозяин и великий Санчо будут посредниками и ходатаями между вашей милостью и мною и пусть судят, чего стоят или могли стоить уничтоженные фигурки». Хозяин и Санчо объявили, что согласны. Тогда дяди Петр поднял с пола обезглавленного короля Марсилио и сказал: «Вы видите, что этому королю невозможно вернуть его первоначальный вид. Поэтому, мне кажется – если только судья не много мнения, – что мне следует получить в вознаграждение за его смерть, упокоение и кончину четыре с половиной реала.
– Согласен, – ответил Дон-Кихот. – Продолжайте.
– За это отверстие сверху донизу, – продолжал дядя Петр, – взяв в руки обе половинки императора Карла Великого, не будет дорого запросить пять с четвертью реала.
– Не мало, – заметил Санчо.
– И не много, – возразил хозяин, – но возьмем среднее и назначим ему пять реалов.
– Пусть получит пять с четвертью реалов, – вскричал Дон-Кихот. – В общей сумме этого громадного убытка не имеет значения четверть реала больше или меньше. Но пусть дядя Петр поторопится, потому что настал час ужина, а я уже чувствую дрожь от голода.
– За эту фигурку, – снова начал дядя Петр, – без носа и с выбитым глазом, самую прекрасную Мелизендру, я требую, не дорожась, два реала и двенадцать мараведисов.
– Как бы не так! – вскричал Дон-Кихот. – Было бы удивительно, если бы Мелизендра в настоящую минуту не находилась вместе со своим супругом по меньшей мере на границе Франции, потому что, по-моему, лошадь, на которой они сидели, не бежала, а летела. Значить нечего выдавать мне кошку за зайца, показывая мне здесь какую-то кривую и безносую Мелизендру, тогда как настоящая теперь вместе с мужем наслаждается во Франции. Пусть Бог дает каждому свое, дядя Петр, и будем идти вперед твердым шагом и с добрыми намерениями. Можете продолжать.
Дядя Петр видя, что Дон-Кихот заговаривается и опять принимается за свое, не хотел выпустить его из рук и сказал: «В самом деле, это фигурка, должно быть, не Мелизендра, а одна из ее служанок. Поэтому я буду доволен, если мне дадут на нее хоть шестьдесят мараведисов.[183] Так он продолжал назначать за каждую из искалеченных фигурок цены, которые затем, к общему удовольствию сторон, сбавлялись третейскими судьями, и в общей сумме составили сорок и три четверти реалов. Санчо тотчас же выложил деньги, а дядя Петр потребовал еще два реала за труд по поимке обезьяны.
– Дай их ему, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – не за поимку обезьяны, а просто на выпивку. Я бы охотно дал даже двести реалов награды тому, кто с уверенностью сказал бы мне, что прекрасная дона Мелизендра и господин Дон Ганферос благополучно доехали до Франции к своим родным.
– Никто не сумеет лучше моей обезьяны сказать вам об этом, – ответил дядя Петр. – Но какой черт ее теперь поймает? Впрочем, я полагаю, что ее привязанность ко мне и голод заставят ее вернуться ко мне ночью. Господь даст день, и мы увидимся.
Буря, наконец, прошла, и все отужинали в мире и добром согласии на счет Дон-Кихота, который был щедр до последней крайности. Человек с копьями и алебардами удалился до рассвета, а когда день наступил, кузен и паж явились проститься с Дон-Кихотом, один – чтобы возвратиться восвояси, другой – чтобы следовать далее по своему пути; последнему Дон-Кихот дал на дорожные издержки около дюжины реалов. Что касается дяди Петра, то он не хотел более ссориться с Дон-Кихотом, которого знал в совершенстве. Он поднялся до восхода солнца, собрал обломки своего театра, взял свою обезьяну и отправился искать новых приключений. Хозяин гостиницы, совсем не знавший Дон-Кихота, был не менее поражен его безумствами, нежели это щедростью. Санчо щедро заплатил ему, по приказанию своего господина, и оба они, простившись с хозяином около восьми часов утра, вышли из гостиницы и отправились в путь, на котором мы их и оставил, ибо это необходимо, для того, чтобы рассказать о других вещах, нужных для уразумения этой славной истории.
ГЛАВА XXVII
Где рассказано, кто такие были дядя Петр и его обезьяна, равно как и о неудаче Дон-Кихота в приключении с ослиным ревом, которое окончилось совсем не так, как он желал и как он думал
Сид-Гамед Бен-Энгели, хроникер этой великой истории, начинает настоящую главу такими словами: «Клянусь как христианин-католик»… По этому поводу его переводчик говорит, что, клянясь как христианин-католик, будучи однако мавром (чем он и был в действительности), он хотел сказать только то, что как христианин-католик, когда клянется, то клянется, что скажет истину, и говорят ее в действительности, то и он так же обещает сказать ее, как клялся бы, если бы был христианином-католиком, по поводу того, что будет писать о Дон-Кихоте, а сперва относительно того, кто были дядя Петр и его обезьяна-прозорливца, приводящая всю страну в изумление своими отгадываниями. Итак он говорит, что кто читал первую часть этой истории, тот вспомнит о Хинесе де-Пассамонте, которому, между другими каторжниками, Дон-Кихот возвратил свободу, – благодеяние, дурно принятое и еще хуже оцененное этими людьми дурной наружности и дурных наклонностей. Этот-то Хинес де-Пассамонт, которого Дон-Кихот называл Хинесилом де-Парапилья, и был похитителем осла Санчо Панса, а так как в первой части, по ошибке наборщиков, опущено было сообщение о том, когда и как это совершилось, то это причинило неприятность многим людям, приписавшим типографскую ошибку недостатку памяти у автора. Словом, Хинес украл осла тогда, когда Санчо спал на спине его; он воспользовался уловкой, которая послужила Брунело, когда, при осаде Альбраки, он украл лошадь у Сакраманта из-под его ног. После Санчо его накрыл, как уже было рассказано. Этот Хинес, боясь попасть в руки правосудия, которое разыскивало его, чтобы наказать за бесчисленные его мошенничества (он совершил их столько и таких интересных, что сам составил толстую книгу из рассказов о них), решил перейти в королевство Аррагонское, закрыв себе левый глаз и занявшись игрой в марионетки, которую он знал замечательно, так же как и фокусничеством. Случилось ему купить обезьяну у освобожденных христиан, прибывших из Берберии, и он научил ее прыгать ему на плечо при известном сигнале и делать вид, что она шепчет ему что-то на ухо. Достигнув этого, он, пред появлением в какой-либо деревне, осведомлялся в окрестностях и у того, кто мог ему дать наилучшие сведения, об особенных событиях, случившихся в этой местности, и о лицах, с которыми это произошло. Хорошенько запечатлев их в своей памяти, он, прежде всего, составлял свой театр, где и разыгрывал то ту, то другую историю, но всегда забавную и известную. По окончании представления он предлагал проверить таланты его обезьяны, причем говорил публике, что она отгадывает прошедшее и настоящее, будущего же касаться не любит. За ответ на каждый вопрос он брал два реала, но некоторые он отдавал и по более дешевой цене, смотря по результату ощупывания вопрошателей. А иногда он входил даже в дома, где жили люди, историю которых он знал, и хотя его ни о чем не спрашивали, чтобы не иметь надобности платить, он давал знак обезьяне и говорил затем, что она ему раскрыла то-то и то-то, касавшееся приключений с присутствующими. Таким образом, он приобрел необычайное влияние, и все бегали за ним. Будучи очень умным, он иногда отвечал так, что ответы его удачно совпадали с истиной, а так как никто не настаивал на том, чтобы узнать, как прорицала обезьяна, то он и водил всех за нос и наполнял свою мошну. Войдя в гостиницу, он тотчас узнал Дон-Кихота и Санчо, а после того ему уже не трудно было повергнуть в удивление Дон-Кихота, Санчо Панса и всех, кто находился тут же. Но ему это дорого бы обошлось, если бы Дон-Кихот немного более опустил руку, когда отсек голову королю Марсилио и уничтожил всю его кавалерию, как было рассказано в предшествовавшей главе. Вот все, что можно было оказать о дяде Петре и его обезьяне.
Возвращаясь к Дон-Кихоту Ламанчскому, история гласит, что, по выходе из гостиницы, он решил посетить берега Эбро со всеми окрестностями, так как, прежде нежели отправиться в Сарагоссу, к назначенному состязанию у него было на все это достаточно времени. С этим намерением он направил свой путь и ехал целых два дня, не встретив ничего такого, что заслуживало бы быть записанным. Но на третий день, въезжая на холм, он услышал сильный шум барабанов, труб и пищалей. Он сперва подумал, не проходит ли стороною полк солдат и, чтобы увидать их, пришпорил Россинанта и въехал на холм. Достигнув вершины, он увидал у подножия ската отряд, по меньше мере, во сто человек, вооруженных всякого рода оружием, арбалетами, бердышами, пиками, алебардами, несколькими пищалями и большим числом щитов. Он сошел по косогору и настолько близко подошел к батальону, что ясно мог различить знамена, видеть их цвета и читал на им девизы. Он обратил особенное внимание на один девиз, рисовавшийся на знамени или ротном знаке из белого атласа. На нем весьма натурально был изображен осел в миниатюре с поднятой головой, открытым ртом и высунутым языком, в позе осла, который ревет. Вокруг большими буквами было написано двустишие:
«Не попусту ревут
Алькадов двое тут».[184]
При виде этого знака, Дон-Кихот рассудил, что эти вооруженные люди должны принадлежать к деревне с ревом и высказал это и Санчо, объяснив ему то, что было написано на знамени. Он присовокупил, что человек, сообщивший ему эту историю, ошибся, когда сказал, что ревели два регидора, так как, судя по надписи на знамени, это были два алькада. «Господин, – отвечал Санчо, – этого не должно понимать так буквально, потому что возможно, что регидоры, ревевшие тогда, стали современными алькадами в своей деревне,[185] и поэтому им можно давать два титула. Впрочем, для исторической истины не все ли равно, были ли ревунами алькады или регидоры, если только действительно они ревели. Алькад также годится для рева, как и регидор.[186]
В конце концов, они узнали и услышали, что жители осмеянной деревни отправлялись в поход против другой деревни, которая осмеивала их более, нежели требует справедливость и доброе соседство. Дон-Кихот подошел к ним, к большому неудовольствию Санчо, который никогда не питал слабости к подобным столкновениям. Батальон принял его в свою среду, полагая что это какой-либо из воинов их партия. Дон-Кихот, подняв с видом благородным и непринужденным свое забрало, подъехал к ослиному знамени, и главнейшие вожди армии окружили его и стали осматривать с тем изумлением, которое охватывало всякого, кто видел его в первый раз. Дон-Кихот, увидев, с каким вниманием они на него смотрят, ничего не говоря и ничего не спрашивая, пожелал воспользоваться молчанием и, прерывая собственное свое молчание и возвысив голос, воскликнул: «Храбрые господа, умоляю вас, насколько возможно настоятельнее, не прерывать рассуждения, с которым я к вам обращусь, пока оно вам не прискучит или не вызовет неудовольствия. Если это случится, при малейшем знаке с нашей стороны я наложу печать на свои уста и замок на свой язык». Все отвечали, что он может говорить, и что они от всего сердца будут его слушать. После этого разрешения Дон-Кихот заговорил следующим образом: «Я, добрые мой господа, странствующий рыцарь. Мое ремесло – оружие, моя профессия – покровительствовать тем, кто нуждается в покровительстве, и помогать нуждающимся. Несколько дней тому назад я узнал о вашем несчастии и о причине, принуждающей вас всякую минуту браться за оружие, чтобы отомстить своим врагам. Я в своем уме не раз и не два обдумал ваше дело и нахожу, что, по законам поединков, вы очень ошибаетесь, считая себя обиженными. Действительно, ни один человек не может обидеть целую общину, если только он не признает ее всю виновною в измене, потому что он не знает в точности, кто совершил измену, в которой он обвиняет всю общину. Мы находим подобный пример у Диего Ордоньеца де-Лара, который обвинил весь город Замору, потому что не знал, что один только Веллидо Дольфос изменнически убил своего короля. Он и обвинил их всех, и всем им надлежало отвечать и мстить. В сущности, господин Диего немножко забылся и чересчур далеко перешел границы вызова, потому что к чему вызывать на бой мертвых, воду, хлеб, детей еще не родившихся и другие пустяки, рассказанные в его истории. Но когда гнев подымается и выходит из своего русла, язык не имеет берегов, которые его удержали бы, ни узды, которая бы его остановила.[187] «Если это так, если один человек не может оскорбить целое королевство, провинцию, республику, город, целую общину, ясно, что нечего выступать в поход для отмщения за обиду, которая не существует. Красиво было бы в самом деле, если бы Казалльеро,[188] трактирщики,[189] китоловы[190] и мыловары,[191] на всяком шагу до смерти бились с теми, кто их так называет, или так поступали бы все те, которым дети дают названия и прозвища. Красиво было бы, если бы все эти славные города всегда находились в раздоре и вражде и пользовались мечами как орудием при малейшей ссоре? Нет, нет, Бог не захочет и не допустит этого! Есть только четыре вещи, за которые хорошо управляемые государства и благоразумные люди должны браться за оружие и обнажать меч, подвергая опасности свое имущество и самих себя. Первая из них защита католической веры, вторая – защита своей жизни, – право естественное и божественное; третья – защита своей чести, своей семьи и своего состояния; четвертая – служба королю в справедливой войне. А если мы захотим прибавить и пятую, которую можно поместить на втором месте, то еще защита своего отечества. К этим пяти основным пунктам можно бы прибавить еще несколько других, которые и справедливы и разумны и действительно могут заставить приняться за оружие. Но браться за него из-за ребячества, из-за того, что скорее может вызвать смет и послужить предметом забавы, нежели кого-либо оскорбить, это значило бы, в самом деле, действовать безо всякого рассудка, притом несправедливая месть (а справедливою не можно быть ни одна из них) есть прямое преступление против святого закона, который мы исповедуем и который повелевает нам делать добро нашим врагам и любить ненавидящих нас. Это повеление кажется несколько трудным для исполнения, но оно трудно только для тех, кто менее принадлежит Богу, нежели этому миру, и в которым больше тела, нежели духа. Иисус Христос, Господь и истинный человек, никогда не лгавший и не могший лгать, сказал же, что иго его благо и бремя его легко. Он не мог, следовательно, предписать вам то, что невозможно выполнить. Итак, добрые мои господа, ваши милости обязаны, по законам божеским и человеческим, успокоиться и сложить оружие.
– Черт меня возьми, – сказал тут про себя Санчо, – если этот мой господин не богослов, а если он не богослов, так похож на него, как одно яйцо на другое.
Дон-Кихот остановился на мгновение, чтобы перевести дыхание, и, видя, что ему все еще оказывают молчаливое внимание, он хотел продолжать свою речь, и сделал бы это, если бы Санчо не разбил его намерения тонкостью своего ума. Видя, что господин его приостановился, он перебил его и сказал: «Мой господин Дон-Кихот Ламанчский, называвшийся одно время рыцарем Печального Образа, а теперь рыцарем львов, гидальго большого ума; он знает по-латыни и по-испански, как бакалавр. Во всем, о чем он говорит, во всем, что он советует, он поступает как хороший солдат: он знает до кончика ногтей все законы и предписания о том, что называется поединком. Поэтому ничего лучшего не остается, как последовать тому, что он скажет, и делайте со мной, что хотите, если вы в этом ошибетесь. Впрочем, ясно само собою, что великая глупость приходит в гнев при одном ослином реве. Честное слово, я вспоминаю, что когда был ребенком, я ревел всякий раз, как вздумается, и никто не находил в этом ничего предосудительного, а делал я это так хорошо, так естественно, что всякий раз, как я ревел, все ослы в окрестности принимались реветь со мной вместе. А я все-таки оставался сыном отца с матерью, которые были очень почтенными людьми. Этот талант вызывал зависть не в одном богаче из окрестностей, но я на это обращал столько же внимания, сколько на один обол. А чтобы вы увидали, что я говорю правду, внимайте и слушайте. Эта наука тоже, что плавание: раз научившись, никогда уж не забудешь».
И, зажав себе нос рукой, Санчо принялся реветь с такой силой, что звуки разнеслись по всем окрестным долинам. Но один из стоявших около него, вообразив, что он насмехается над ними, поднял большую дубину, которую держал в руках, и так ею замахнулся на Санчо, что бедный ничего другого не мог сделать, как растянуться на земле во весь свой рост. Дон-Кихот, увидав Санчо в таком скверном положении, бросился с копьем вперед на того, кто его ударил» но между ними кинулось столько народу, что ему было невозможно совершить отмщение. Напротив, увидав, что на его плечи сыплется целый град камней и что ему грозит бесчисленное множество натянутых арбалетов и направленных пищалей, он повернул за узду своего Россинанта, и во весь опор, на который способна была лошадь, он спасался от своих врагов, в глубине сердца моля Бога о том, чтобы Он избавил его от этой опасности, и опасаясь на каждом шагу, чтобы какой-либо снаряд не попал ему в спину и не прошел в грудь. Каждое мгновение он переводил дыхание, чтобы убедиться, что дух не выходит из него; но батальон удовольствовался тем, что увидел его удирающим, и не сделал ни одного выстрела.
Что касается Санчо, то они посадили его на осла, прежде нежели он пришел в себя и предоставили ему догонять своего господина. Бедный оруженосец не в силах был править своим животным, но осел сам шел по следам Россинанта, от которого не мог отстать ни на шаг. Когда Дон-Кихот отъехал далее ружейного выстрела, он обернулся и, увидав, что Санчо едет никем не преследуемый, стал его поджидать. Люди батальона оставались в позиции до самой ночи, а так как неприятель их не вышел на бой, то они возвратились в свою деревню радостные и торжествующие. А если бы они знали о древнем обычае у греков, они соорудили бы трофей на месте предполагавшегося боя.
ГЛАВА XXVIII
О том, что рассказывает Бен-Энгели и что будет знать всякий, кто будет читать со вниманием
Если храбрец обращается в бегство, это означает, что засада его открыта и благоразумный человек считает нужным сохранить себя до лучшего случая. Эта истина нашла свое доказательство в Дон-Кихоте, который, предоставив свободу бешенству осмеянной деревни и злым намерениям яростной толпы, как говорится, навострил лыжи и, забыв о Санчо и о грозившей ему опасности, удалился на столько, на сколько ему казалось нужным для своей безопасности. Санчо, как было уже передано, следовал за ним, положенный поперек своего осла. Он, наконец, подъехал, совершенно пришедши в себя, а, подъехав, упал с осла к ногам Россинанта, едва дыша, исколоченный и разбитый. Дон-Кихот тотчас сошел с лошади, чтобы осмотреть его раны. Но увидав, что он невредим с головы до пят, сказал ему с гневным движением:
– Не в добрый час принялись вы реветь, Санчо. С чего вы взяли, что в доме повешенного хорошо говорить о веревке? Какой же мог быть аккомпанемент к музыке рева, как не удары дубиной? И благодарите еще Бога, Санчо, что вместо того, чтобы измерить вам бока палкой, они не сделали вам per signum crucis[192] острием палаша.
– Я не в таком настроении, чтобы отвечать, – возразил Санчо, – потому что мне кажется, что я говорю плечами. Сядем верхом и удалимся отсюда. Я теперь наложу молчание на свою охоту к реву, но не на охоту говорят, что странствующие рыцари обращаются в бегство, оставляя своих бедных, избитых как гипс, оруженосцев на произвол их врагов.
– Ретироваться, не значить бежать, – отвечал Дон-Кихот, – потому что нужно тебе знать, что храбрость, не основанная на осторожности, называется безрассудством, и подвиги безрассудного человека должны быть приписываемы удаче скорее, нежели мужеству. Итак, я признаюсь, что ретировался, но не признаю, что бежал. В этом я следовал примеру других храбрецов, которые сохранили себя для лучшего дела. Такими фактами полна история, но так как не будет вы пользы тебе, ни удовольствия мне напоминать тебе о них, то я пока и избавляю себя от этого.
Санчо удалось, наконец, взобраться на осла с помощью Дон-Кихота, который также сел на своего Россинанта. От времени до времени Санчо издавал глубокие вздохи и болезненные стоны. Дон-Кихот спросил его и причине такой горькой скорби. Он отвечал, что от самого конца спины до самой верхней точки головы он испытывает такую боль, что едва не теряет чувств.
– Причина этой боли, – начал Дон-Кихот, – должна быть следующая: так как палка, которою тебя ударяли, была значительной длины, то она захватила твою спину сверху донизу, где находятся все части, которые у тебя болят. Ударили бы тебя в другое место, ты также страдал бы в другом месте.
– Черт возьми, – воскликнул Санчо, – ваша милость избавили меня от большого затруднения и в хороших словах объяснили мне все дело. Смерть меня возьми! Уж будто причина моей боли так сокрыта, что нужно мне говорить, что я страдаю повсюду, где меня хватила палка. Если бы у меня была боль в сапожных гвоздях, можно было бы понять, что вы стараетесь узнать, почему они болят. Но угадать, что мне больно в том месте, куда меня ударили, для этого не требуется, большого усилия ума. Честное слово, синьор мой господин, – я хорошо вижу, что чужая беда не своя, и с каждым днем я убеждаюсь, что от общества вашей милости не многого могу для себя ждать. Если на этот раз вы позволили избить меня, в другой и во сто других раз мы дойдем опять до одеяла и до других детских игр, которые, сегодня остановились на плечах, а завтра дойдут до самых глаз. Я бы, конечно, лучше сделал, но я варвар, я дурак и никогда ничего хорошего не сделаю во всю мою жизнь. Я бы лучше сделал, говорю я, если бы возвратился домой к своей жене и детям кормить одну и воспитывать других с помощью того, что Богу угодно будет дать мне, вместо того, чтобы ехать за вашей милостью бездорожными дорогами и не существующими тропинками, плохо пивши, еще хуже евши. И спать то теперь можно ли? Измерьте, брат оруженосец, намерьте шесть футов земли, а если хотите больше, измерьте еще шесть, потому что вы можете кроить из целого куска; потом и растянитесь себе на здоровье. Ах! почему не был сожжен и обращен в пепел первый, ставший странствующим рыцарем или, по крайней мере, первый из тех, кто пожелал сделаться оруженосцем этих великих дураков, какими должны были быть все странствующие рыцари прошедших времен! О нынешних я не говорю ничего; так как ваша милость из их числа, то я оказываю им уважение, – и так как я знаю, что ваша милость можете дать несколько очков вперед дьяволу во всем, что вы говорите, и во всем, что думаете.
– Я с вами буду держать пари, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – что теперь, когда вы говорите в свое удовольствие и никто вас не останавливает, вы уже вы чувствуете боли во всем своем теле. Говорите, сын мой, говорите все, что вам придет на мысль и на язык. Чтобы только вы не чувствовали больше никакой боли, я приму за удовольствие ту досаду, которую причиняют мне ваши дерзости, а если вы так желаете возвратиться домой, чтобы увидать снова свою жену и детей, сохрани меня Бог помешать вам в этом. У вас есть мои деньги. Сочтите, сколько времени прошло с третьего вашего выезда из нашей деревни; сочтите затем, сколько вы можете и должны зарабатывать в месяц, и заплатите себе собственными своими руками.
– Когда я был в услужении у Томе Карраско, который был отцом бакалавра Самсона Карраско, как вашей милости хорошо известно, то я получал по два дуката в месяц кроме харчей. У вашей милости я не знаю, сколько я могу получать, но я знаю, что гораздо труднее быть оруженосцем странствующего рыцаря, нежели служить земледельцу, потому что мы, работающие у земли, знаем, что какова-бы ни была дневная работа и как бы плохо нам ни приходилось, но, когда ночь наступает, мы ужинаем из общего котла и ложимся спать в постель, чего я не делал с сих пор, как служу у вашей милости, если не считать короткого времени, которое мы провели у Дон Диего де Миранда, вкусных блюд, которые я получил из котлов Камачо, и того, что я пил, ел и спал у Базилио. Во все остальное время я спал на жесткой земле, под открытым небом, подвергаясь тому, что вы называете немилостью неба, питаясь остатками сыра и корками хлеба и пия только воду то из источников, то из колосков, которые мы встречаем в пустынях, где блуждаем.
– Хорошо, – возразил Дон-Кихот, – я предположу, Санчо, что все, что вы говорите, правда; но сколько же, по-вашему, больше должен я вам дать против того, что давал вам Томе Карраско?
– По моему, – отвечал Санчо, – если ваша милость прибавите только по два реала в месяц, я буду считать, что хорошо вознагражден. Это касается моего труда, но что касается обещания вашей милости дать мне управление островом, то справедливо было бы прибавить к этому еще шесть реалов, что составят всего на всего тридцать реалов.
– Очень хорошо, – продолжал Дон-Кихот. – Прошло двадцать пять дней с того времени, как мы выехали из нашей деревни. Сочтите, Санчо, сколько вам приходится по расчету того вознаграждения, которое вы сами себе назначили. Узнайте, сколько я вам должен, и заплатите себе, как я уже сказал, собственными руками.
– Пресвятая дева! – воскликнул Санчо, как ваша милость ошибаетесь в сделанном расчете. За обещание острова надо считать со дня, когда ваша милость дали обещание, и до настоящего часа.
– Хорошо, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – а давно ли я обещал вам этот остров?
– Если не ошибаюсь, так этому должно быть двадцать лет, может быть дня на три больше или меньше.
При этих словах Дон-Кихот ударил себя ладонью по лбу и разразился смехом: «Побойся Бога, – сказал он, – за все время, проведенное мною в Сиерра Морене и во всех моих путешествиях, не прошло и двух месяцев, а ты говоришь, что я обещал тебе этот остров двадцать лет назад. Я вижу, что ты хочешь, чтобы все мои деньги, находящиеся у тебя, пошли тебе в вознаграждение. Если таково твое желание, то я тебе сейчас же готов их отдать; бери их, и да доставят они тебе великое благо, потому что, чтобы избавиться от такого дурного оруженосца, я ото всего сердца готов остаться бедным и без единого обола. И скажи мне, предатель устава, предписанного оруженосцам странствующего рыцарства, где ты видел или читал, чтобы оруженосец странствующего рыцаря принялся считаться со своим господином и говорил ему: «Мне следует столько то в месяц за то, что я вам служу?» Войди, проникни, о предатель, бандит и вампир, – потому что ты похож на все это, – погрузись, говорю я, в mare magnum рыцарских историй, и если ты найдешь, что какой-либо оруженосец когда-либо говорил или думал так, как ты сейчас говорил, я согласен, чтобы ты вбил мне гвоздь в лоб и, кроме того, чтобы ты дал мне четыре удара в лицо наотмашь. Ступай, поверни за узду или за недоуздок своего осла и возвратись домой, потому что ты более ни одного шага не проедешь со мной. О, дурно отплаченный хлеб! О, обещания, обращенные в дурную сторону! О, человек, более привязанный к животному, нежели к человеку! И теперь, когда я хотел дать тебе положение, в котором, назло твоей жене, тебя называли бы синьором, теперь ты меня оставляешь? Теперь ты уходишь, когда я твердо решился сделать тебя господином лучшего острова в мире? Но, как ты много раз говорил, мед создан не для ослиного рта. Осел ты есть, ослом будешь и ослом умрешь, когда кончится твоя жизнь, потому что, на мой взгляд, она достигнет последнего своего предела прежде, нежели ты осмотришься, что ты не более как скотина!»
Санчо пристально смотрел на Дон-Кихота в то время, как тот обращался к нему с этими горькими упреками. Он чувствовал себя охваченным таким сожалением, такими угрызениями совести, что слезы выступили у него на глазах.
– Добрый господин мой, – сказал он голосом печальным и прерывающимся, – я признаюсь, что мне недостает только хвоста, чтобы быть совершеннейшим ослом. Если ваша милость захотите мне его прицепить, я буду считать, что тут ему и место, и я буду служить вам ослом, вьючной скотиной во все дни моей остальной жизни. Ваша милость, простите меня и пожалейте мою молодость. Обратите внимание на то, что я ничему не учился, и если я много говорю, то не из лукавства, а из невежества. Но повинную голову и меч не сечет.
– Я был бы очень удивлен, Санчо, сказал Дон-Кихот, – если бы ты не примешал к своей речи какой либо поговорки. Ну, я тебе прощаю, если ты только исправишься и не будешь впредь так следить за собственными интересами. Вооружись, напротив, мужеством, ободрись и терпеливо дожидайся исполнения моих обещаний, которое может замедляться, но которое не невозможно.
Санчо отвечал, что будет слушаться, хотя бы в ущерб своим интересам. После этого они въехали в лес, и Дон-Кихот расположился у подножия одного вяза, а Санчо у подножия бука, потому что у этих деревьев и других подобных всегда есть ноги и никогда нет рук. Санчо провел мучительную ночь, потому что удар дубиной сильнее давал себя звать от вечерней росы. Дон-Кихот провел ее в своих постоянных воспоминаниях. Тем не менее, они оба предались сну, и на другой день на рассвете продолжали свой путь, в берегам достославной реки Эбро, где с ними случилось то, что будет рассказано в следующей главе.