Часть 60 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Санчо между тем поднял и надел седло на Россинанта. Дон-Кихот снова сел на своего бегуна, а герцог на великолепную лошадь, и, заняв места на обе стороны герцогини, они направились к замку. Герцогиня подозвала Санчо и велела ему ехать с собою рядом, потому что ее очень занимали его шутовские выходки. Санчо не заставил себя просить и, вмешавшись в среду троих важных пар, принял участие в беседе к большому удовольствию герцогини и ее, мужа, на долю которых выпало совершенно неожиданно счастье приютить в своем замке подобного странствующего рыцаря и подобного говорливого оруженосца.
ГЛАВА XXXI
Которая трактует о множестве важных вещей
Санчо был мне себя от радости, что стал с герцогиней на такую приятельскую ногу, представляя себе, что в ее замке найдет то, что нашел уже раз у Дона Диего и у Базилио. При своей всегдашней слабости к сладостям хорошей жизни, он каждый раз пользовался, когда представлялся удобный случай для кутежа. История повествует, что, прежде нежели они прибыли к замку, или увеселительному домику, герцог проехал вперед и отдал приказ всем своим слугам, как обращаться с Дон-Кихотом. Только что он с герцогиней показался у ворот замка, как из них появились два лакея или два конюха, которые, одетые до самых пят в какие-то халаты из малинового атласа, подхватили Дон-Кихота на руки, сняли его с седла и сказали ему: «Соблаговолите теперь, ваше величие, снять с коня госпожу герцогиню». Дон-Кихот повиновался; но, несмотря на бесконечные комплименты и церемонии, несмотря на бесконечные просьбы и отказы, герцогиня упорно осталась при своем. Она решила сойти только при помощи герцога, сказав, что не считает себя достойною утруждать столь великого рыцаря таким бесполезным бременем. Наконец, герцог помог ей стать на землю, и, когда они все вошли в обширный парадный двор, две красивые девушки приблизились и накинули на плечи Дон-Кихота длинную мантию нежно малинового цвета. Тотчас все галереи двора покрылись домашней прислугой, которая восклицала громко: «Добро пожаловать цвету и сливкам странствующего рыцарства!», – и наперерыв обливала из флаконов духами Дон-Кихота и его знатных хозяев. Все это восхитило Дон-Кихота, и это был первый в его жизни день, когда он счел и признал себя странствующим рыцарем истинным, а не фантастическим, видя, что обращаются с ним, так, как, судя по книгам, обращались с странствующими рыцарями в прошедшие века.
Санчо, оставив своего осла, прилип к подолу герцогини и с всю вместе вошел во дворец. Но тотчас, почувствовав угрызения совести, что оставил осла совсем одного, он приблизился к одной почтенной дуэньи, вышедшей вместе с другими встретить герцогиню, и сказал ей тихо: «Госпожа Гонзалес, или как еще называется ваша милость…».
– Меня зовут донья Родригес ли Грихальва,[196] – отвечала дуэнья: – что вам угодно, брат?
– Я хотел бы, – отвечал Санчо, – чтобы ваша милость вышли на крыльцо дворца, где вы увидите осла, который принадлежит мне. Тогда ваша милость будете так добры и велите отвести или сами отведете его в конюшню, потому что этот бедный малый немножко робок, и если увидит себя одиноким, он не будет знать, что с собой делать.
– Если господин так же учтив, как и слуга, – отвечала дуэнья, – то хорошую находку сделали мы, нечего сказать. Ступайте, брат, в недобрый час для вас и для того, кто вас поведет, и займитесь своим ослом, а мы, дуэньи этого дома, служим не для таких обязанностей.
– А я, – отвечал Санчо, – правда, слышал от своего господина, который хорошо знает историю, когда он рассказывал о Ланселоте, прибывшем из Бретани, что дамы ухаживали за ним, а дуэньи за его конем,[197] а что касается моего осла, то я право не променяю его на коня господина Ланселота.
– Брат, – возразила дуэнья, – если вы шут по профессии, то сберегите свои остроты до другого случая. Подождите, пока их признают за остроты и заплатит за них, потому что от меня вы не получите ничего кроме фиги.
– Она по крайней мере будет очень спела, – ответил Санчо, – если только по годам она подойдет к вашей милости.
– Сын потаскухи! – воскликнула дуэнья, воспылав гневом, – стара и или нет, в этом я отдам отчет Богу, а не вам, олух, мужик, чесночник!
Сказано было это так громко, что герцогиня услышала; она повернула голову и, увидав дуэнью в сильном волнении, с глазами красными от бешенства, спросила ее, на кого она сердится. «Я сержусь, – ответила дуэнья, – на этого милого человека, который очень настоятельно требовал, чтобы я пошла и отвела в конюшню его осла, стоящего у подъезда замка, и приводит мне в пример, что это делалось не знаю где, что дамы пасли какого-то Ланселота, а дуэньи, его коня, потом, наконец, и в довершение всего он сказал, что я старуха.
– О! это я приняла бы за оскорбление, – воскликнула герцогиня, более, нежели все, что мне могли бы сказать! – И, обращаясь к Санчо, она сказала: – Обратите внимание, друг Санчо, донья Родригес совсем еще молода, а высокий чепчик на ней, который вы видите, она носит для отличия по должности и по обычаю, который этого требует, а не по годам.
– Пусть мне не прожить и одного года, – отвечал Санчо, – если я это сказал с намерением. О, нет! Если я так говорил, то потому, что питаю к своему ослу такую нежность, что считал возможным доверить его только такой сострадательной особе, как госпожа донья Родригес.
Дон-Кихот, услышав все это, не мог удержаться, чтобы не сказать: «Разве, Санчо, подобные предметы разговора годятся для такого места, как это?
– Господин, – отвечал Санчо, – что у кого болит, тот о том и говорит. Здесь я вспомнил об осле и здесь и о нем заговорил, а если бы я вспомнил о нем в конюшне, я бы там говорил о нем.
– Санчо говорит правду, – присовокупил герцог, – и я не вижу, в чем его можно упрекнут. Что касается осла, то ему дадут угощение вволю, и Санчо не о чем беспокоиться. С его ослом будут так же обращаться, как с ним самим.
Среди этих разговоров, развлекавших всех, кроме Дон-Кихота, они дошли до верхних апартаментов, и Дон-Кихота ввели в залу, обитую богатой парчой с золотом. Шесть девиц подошли, чтобы снять с него вооружение и служить ему пажами, заранее предупрежденные герцогом и герцогиней, что их должно делать, и хорошо настроенные относительно манеры обращения с Дон-Кихотом, чтобы он воображал и признал, что с ним поступают, как со странствующим рыцарем.
Когда вооружение было снято, Дон-Кихот остался в своих узких штанах и замшевом камзоле, сухой, худой, длинный, со сжатыми челюстями и такими впалыми щеками, что они как будто прикасались во рту одна к другой, – с видом таким, что если бы девицы, ему служившие, не употребляли усилий, чтобы сдержать свою веселость, согласно нарочитому предписанию господ, они бы померли со смеху. Они попросили его раздеться, чтобы на него можно было накинуть сорочку, но он не хотел на это согласиться, сказав, что благопристойность столь же приличествует странствующему рыцарю, как и храбрость. Но он попросил, чтобы сорочку передали Санчо, и, запершись с ним в своей комнате, где находилась великолепная кровать, он разделся и накинул на себя сорочку. Только что они остались наедине с Санчо, как он оказал ему: «Скажи ты мне, новый шут и старый дурак, хорошо оскорблять и бесчестить дуэнью, столь почтенную, стол достойную уважения, как эта? Подходящее было это время для того, чтобы вспомнить об осле? Где это видано! господа, способные забыть о животных, когда они с таким великолепием принимают их хозяев? Ради Бога, Санчо, исправься и не показывай, насколько ты протерся, иначе всякий заметят, что ты соткан из толстых я грубых волокон. Запомни, закоснелый грешник, что господина тем более уважают, чем почтеннее и благороднее его слуги, и что величайшая привилегия государей над другими людьми в том и состоит, что у них на службе состоят люди столь же достойные, как и сами они. Не понимаешь ты разве, узкий и безнадежный ум, что если заметят, что ты грубый олух или сказатель злых шуток, то подумают, что и я какой-нибудь захудалый дворянчик или пройдоха? Нет, нет, друг Санчо, беги от этих подводных скал, беги от этой опасности; кто делает из себя краснобая и злого шутника, тот спотыкается при первом толчке и впадает в роль жалкого шута. Удержи свой язык, разбирай и обдумывай свои слова, прежде, нежели они выйдут из твоих уст, и заметь, что мы пришли в такое место, что с Божьей помощью и моей храбростью, мы должны выйти отсюда втрое, вчетверо более прославленные и богатые».
Санчо совершенно искренно обещал своему господину зашить себе рот и скорей откусить себе язык, чем произнести слово, которое было бы не кстати и не было бы зрело обдумано, как тот ему приказал. «Вы можете, – прибавил он, – совершенно оставить всякую заботу, потому что если когда и узнают, кто мы такие, то не через меня». Дон-Кихот между тем окончил свой туалет, он надел на себя свою перевязь и меч, накинул на плечи малиновый плащ, укрепил на голове атласную шляпу, принесенную ему девицами, и, в таком костюме, вошел в большую залу, где нашел тех же девиц, поставленных в два ряда, один против другого, каждая с флаконом, из которых они с бесконечными поклонами и церемониями полили духами руки Дон-Кихота. Тотчас явились двенадцать пажей с дворецким во главе для сопровождения его к столу, где ожидали его хозяева дома. Окружив его, они проводили его, преисполненного важности и величия, в другую залу, где приготовлен был пышный стол всего на четыре прибора. Герцог и герцогиня подошли к самой двери залы, навстречу ему. Их сопровождало важное духовное лицо, одно из тех, которые управляют домами важных бар» одно из тех, которые сами не высокорожденные, не сумели бы научить тех, кто высокорожден, как должно им вести себя; из тех, которые хотели бы, чтобы величие великих измерялось ничтожеством их умов» из тех, наконец, которые, желая научить тех, кем они управляют, уменьшить свою щедрость, заставляют их казаться скупыми и жалкими.[198] Несомненно, из этой категории был и важный монах, который с герцогом и герцогиней шел навстречу Дон-Кихоту. Они обменялись тысячами любезностей и, наконец, посадив Дон-Кихота между собою, уселись за стол. Герцог предложил первое место Дон-Кихоту, и хотя тот сперва отказался, но герцог так настаивал, что он, в конце концов, должен был уступить. Духовник сел против рыцаря, герцог и герцогиня по обеим сторонам стола. Санчо присутствовал при всем этом, пораженный, изумленный почестями, которые эти принцы оказывали его господину. Когда он увидел, с какими церемониями и просьбами герцог уговаривал Дон-Кихота занять место во главе стола, он выговорил: «Если ваши милости, – сказал он, – соблаговолите дать мне позволение, я вам расскажу историю, случившуюся в моей деревне по поводу мест за столом».
Не успел Санчо произнести этих слов, как Дон-Кихот задрожал всем телом, уверенный, что он скажет какую-нибудь глупость. Санчо посмотрел на него, понял его испуг и сказал ему: «Не опасайтесь, чтобы я забылся, господин мой, или чтобы я сказал что-либо неуместное. Я не забыл еще советов, которые вы мне только что надавали на поводу того, что говорить нужно ни много, ни мало, ни дурно, ни хорошо».
– Я ничего подобного не помню, – отвечал Дон-Кихот, – говори, что хочешь, только кончай поскорей.
– То, что я хочу рассказать, – заговорил снова Санчо, – есть чистейшая правда, потому что мой господин Дон-Кихот, здесь находящийся, и не дал бы мне соврать.
– Меня это не касается, – перебил Дон-Кихот.
– Ври сколько хочешь, не мне тебя останавливать, но только говори осторожно – и так на этот раз осторожен и осмотрителен, что можно сказать, что я твердо стою на ногах, и это сейчас будет видно на деле.
– Мне кажется, – перебил Дон-Кихот, – что ваши светлости хорошо бы сделали, если бы прогнали этого дурака, который наговорит тысячу глупостей.
– Клянусь жизнью герцога, – сказала герцогиня, – Санчо ни на шаг не уйдет от меня. Я его очень люблю, потому что знаю, что он очень умен.
– Да будут умными также и дни вашей святости! – воскликнул Санчо, – за ваше доброе мнение обо мне, хотя я этого и не заслуживаю. Но вот рассказ, который я хотел рассказать. Однажды случилось, что один гидальго вашей деревни, очень богатый и очень знатный, потому что происходил от Аланосон де-Медина-дель-Кампо, женатого на донье Менсиа де-Кинионес, дочери дона Алонсо Маранионского, рыцаря ордена святого Иакова, который утопился на острове Херрадура,[199] из-за которого поднялась в нашей деревне, несколько лет назад, великая распря, где участвовал, если я не ошибаюсь, и мой господин Дон-Кихот и где был ранен повеса Хонасяльо, сын: кузнеца Бальбастро… Разве все это не правда, синьор наш господин? Поклянитесь-ка своей жизнью, чтобы эти господа не приняли меня за какого-нибудь лживого болтуна.
– До сих пор, – сказал духовник, – я счел вас скорее за болтуна, нежели за лгуна. Что я подумаю о вас позже, я еще не знаю.
– Ты стольких лиц призываешь в свидетели, Санчо, и приводишь столько доказательств, что я не могу не согласиться, что ты, без сомнения, говоришь правду. Но продолжай и сократи свой рассказ, потому что он принял такое направление, что ты и в два дня его не кончишь.
– Пусть не сокращает, – воскликнула герцогиня, – если хочет доставить мне удовольствие, но пусть рассказывает свою историю, как знает, хотя бы он не кончил ее и в шесть дней, потому что, если он употребит столько времени для рассказа, это будут лучшие дни в моей жизни.
– Итак я говорю, мои добрые господа, – продолжал Санчо, – что этот гидальго, которого я знаю, как свои пять пальцев, потому что от его дома до моего нет расстояния и на ружейный выстрел, пригласил к обеду одного бедного, но честного земледельца.
– В самом деле, брат, в самом деле, – воскликнул монах, – вы приняли такое направление в своем рассказе, что не окончите его до отхода на тот свет.
– Я надеюсь окончить его на половине пути к тому свету, если Богу будет угодно, – отвечал Санчо. – Так вот я говорю, что когда этот земледелец пришел к этому гидальго, который его пригласил, – да упокоит Бог его душу, потому теперь его уже нет в живых, а говорят, что смерть его была кончиной настоящего праведника; меня же не было при этом, потому что я в это время занимался жатвой в Темблеке.
– Ради жизни вашей, – снова воскликнул монах, – возвратитесь скорей из Темблека и, не хороня вашего гидальго, если не хотите похоронить и нас, поспешите со своим рассказом…
– Дело в том, – заговорил опять Санчо, – что когда они оба стали садиться к столу… Мне кажется, что я их как сейчас вижу пред собою…
Герцогу и герцогине большое удовольствие доставляло неудовольствие, которое вызывали в добром монахе паузы и остановки, которыми Санчо разбивал свой рассказ, а Дон-Кихота пожирал сдерживаемый гнев.
– Так я говорю, – сказал снова Санчо, – что когда оба они садились за стол, крестьянин настаивал на том, чтобы во главе стола занял место гидальго, а гидальго настаивал, чтобы там сел его гость, говоря, что у него всякий должен делать то, что он приказывает. Но крестьянин, который чванился своей вежливостью и своей благовоспитанностью, ни за что не хотел согласиться на это, пока гидальго, потеряв терпение, не положил ему обеих руд на плечи и силой не заставил его сесть, сказав ему: «пентюх, где бы я ни сел, я всегда буду во главе стола». Вот моя история, и я, право, думаю, что она здесь не так уж не кстати.
Дон-Кихот краснел, бледнел и принимал всевозможные цвета, которые на его бронзового цвета лице казались радужными. Герцог и герцогиня сдержали свой смех, чтобы не смутить Дон-Кихота окончательно, потому что они поняли насмешку Санчо, и, чтобы переменить разговор и не дать Санчо выпалить новый вздор, герцогиня спросила Дон-Кихота, какие известия получил он от госпожи Дульцинеи и не послал ли он ей на днях в подарок великанов или маландринов,[200] потому что он, конечно, победил их еще несколько.
– Сударыня, – ответил Дон-Кихот, – мои несчастия, хоти у них и было начало, никогда не будут иметь конца. Великанов я победил, маландривов я ей послал, но как они могли ее найти, когда она заколдована и превращена в безобразнейшую крестьянку, какую только можно себе представить?
– Я ничего в этом не понимаю? – перебил Санчо Панса, – мне она показалась самым красивым существом в мире. По крайней мере, легкостью и прыжками она, я хорошо знаю, заткнет за пояс любого канатного плясуна. Честное слово, госпожа герцогиня, – она вспрыгивает с земли на ослицу как кошка.
– Вы ее видели заколдованною, Санчо? – спросил герцог.
– Как, видел ли я ее! – отвечал Санчо, – какой же черт, если не я, и распространил первый историю о колдовстве? Она, клянусь Богом, там же заколдована, как и мой отец.
Духовник, услыша, что речь идет о великанах, маландринах, колдовстве, начал уже подозревать, что этот новый пришелец и есть тот Дон-Кихот Ламанчский, историю которого обыкновенно читал герцог, за что он не раз упрекал его, говоря, что нелепо читать подобные нелепости. Когда он убедился в том, что подозрение его верно, он, полный гнева, обратился к герцогу и сказал: «Вашей светлости, милостивейший государь, придется отдать Богу отчет в том, что делает этот бедный человек. Этот Дон-Кихот или Дон Дурак, или как его там зовут, не настолько, я думаю, безумен, как вашей светлости хочется сделать его, давая ему повод спустить узду его наглости и его причудам». Потом, обращаясь к Дон-Кихоту, он прибавил: «А вам, исковерканная голова, кто всадил в мозг уверенность, что вы странствующий рыцарь, что вы побеждаете великанов и задерживаете маландринов? Ступайте с Богом, возвратитесь домой, воспитывайте своих детей, если они у вас есть, смотрите за своим добром и перестаньте бегать по свету, как бродяга, ротозей и посмешище для всех, кто вас знает и не знает. Какого дьявола вы выдумали, что были и что теперь есть странствующие рыцари? Какие в Испании великаны и какие маландрины в Ламанче? Где вы видели заколдованных Дульциней и все эти глупости, которые о вас рассказывают!»
Дон-Кихот с молчаливым вниманием выслушал речь почтенной особы. Но, увидев, что он, наконец, замолчал, он, не обращая внимания на знатных хозяев, с угрожающим видом и с лицом, пылающим от гнева, поднялся с места и воскликнул… Но этот ответ заслуживает особой главы.
ГЛАВА XXXII
Об ответе Дон-Кихота своему критику и о других важных и интересных событиях
Итак, выпрямившись во весь рост и дрожа с ног до головы как в эпилептическом припадке, Дон-Кихот воскликнул взволнованно и быстро: «Место, где я нахожусь, присутствие лиц, пред которыми я нахожусь, уважение, которое я питаю и буду всегда питать к званию, которым облечена ваша милость, сковывают мне руки к основательному моему сожалению. Поэтому, в виду того, что я сказал и в доказательство того, что знает весь свет, что оружие приказного люда есть то же, что и оружие женщин, то есть язык, я вступлю своим языком в равный бой с вашей милостью, от которой скорей можно было бы ждать добрых советов, нежели постыдных упреков. Священные и благонамеренные увещания даются в другой обстановке и в другой форме. Во всяком случае, так публично и с такой язвительностью поносить меня значит перейти всякие границы справедливого увещания, которому приличествует основываться скорее на кротости, нежели на резкости, и нехорошо, не имея никакого представления о грехе, который осуждают, называть грешника безо всякой церемонии безумцем и дураком. Но скажите мне, какое безумие совершил я на ваших глазах, за которое вы осуждаете меня, отправляете смотреть за своим домом я ухаживать за своей женой и детьми, не зная даже, есть ли у меня дети и жена? Разве вам больше нечего делать кроме того, чтобы вторгаться без разбору в чужие дома и управлять их господами? и хорошо ли, воспитавшись в тесной ограде какого-либо пансиона, не видавши света более того, что могут заключать в себе двадцать или тридцать миль в окружности, сразу предписывать законы рыцарству и судить странствующих рыцарей? Разве это пустое занятие, разве это дурно потраченное время, когда его употребляют на то, чтобы объезжать свет, в поисках не сладости его, а его шипов, чрез которые добродетельные люди восходят к бессмертию? Если бы меня считали дураком дворяне, люди превосходные, благородные, высокого происхождения, ах! тогда я почувствовал бы неизгладимое оскорбление; но что педанты, никогда не ходившие путями рыцарства, принимают меня за безумца, я смеюсь над этим, как над ничтожнейшей вещью. Рыцарь я есмь, и рыцарем умру, если так угодно Всевышнему. Одни идут широкой дорогой тщеславной гордости; другие – дорогой низкой и раболепной лести; третьи – путем обманчивого ханжества, и некоторые, наконец, – путем искренней религиозной веры. Что касается меня, то, руководимый своей звездой, и шествуя узкой тропой странствующего рыцарства; пренебрегая в исполнении своего призвания богатством, но не честью, я отомстил за обиды, уничтожил несправедливость, наказал заносчивость, победил великанов и смело пошел навстречу чудовищам и привидениям. Я влюблен только потому, что это неизбежно для странствующих рыцарей; но, будучи влюблен» я не принадлежу в безнравственным влюбленным, а к влюбленным сдержанным и платоническим. Мои намерения всегда направлены к доброй цели, то есть к принесению добра всем и зла никому. Тот, кто так думает, кто так действует, кто стремится все это выполнить, заслуживает ли того, чтобы быть названным дураком, ссылаюсь на вас, ваши светлости, сиятельные герцог и герцогиня.
– Хорошо, клянусь Богом, хорошо! – воскликнул Санчо. – Не говорите более ничего в свою защиту, мой господин и хозяин, потому что больше и сказать нечего, и думать нечего, и доказывать нечего. Впрочем, так как этот господин утверждает, как сейчас сделал, что странствующих рыцарей и нет и не было, то что же удивительного, что он ни слова не знает о предметах, о которых говорил?
– Уж не тот ли вы, братец, – спросил духовник – Санчо Панса, о котором говорят, что господин его обещался дать ему остров?
– Да, конечно, это я, – отвечал Санчо, – я заслуживаю этого так же, как всякий другой. Я из тех, о которых говорят: «С кем поведешься, от того наберешься» и из тех также, о которых говорят: «Скажи, с кем ты знаком, и я скажу, кто ты», и еще из тех, о которых говорят: «Ласковый теленок двух маток сосет». Я привязался к доброму господину и много месяцев к ряду нахожусь с ним и стану сам совсем другим, с Божьего позволения. Да здравствует он и да здравствую я! потому что у него не будет недостатка в империях, чтобы повелевать ими, и у меня в островах, чтобы управлять ими. – Нет, не будет недостатка, друг Санчо, – воскликнул герцог, – и я от имени господина Дон-Кихота дам вам в управление остров, который у меня сейчас вакантен и значение которого не из маловажных.
– Стань на колени, – сказал Дон-Кихот, – и облобызай ноги его светлости за милость, тебе оказанную.
Санчо поспешил исполнить приказание. Увидя это, духовник с гневом и злобой встал из-за стола. «Клянусь одеянием, которое я ношу! – вскричал он. – Я чуть не сказал, что ваша светлость также безумны, как и эти грешники. Как им не быть безумными, когда люди разумные поощряют их безумие? Ваша светлость можете оставаться с ними, пока они находятся в этом доме, а я удалюсь в свой дом и избавлю себя от необходимости осуждать то, чего исправить не могу». С этими словами он ушел, не прибавив более ни слова и не съев более ни куска, и никакие просьбы не могли его остановить. И то, правда, что герцог не особенно и настаивал, потому что его разбирал неудержимый смех при виде дерзкой ярости духовника.
Нахохотавшись вволю, герцог сказал Дон-Кихоту: «Ваша милость, господин рыцарь Львов, ответили так надменно, так победоносно, что вам более нечего мстить за эту обиду, которая только с виду кажется бесчестием, на самом же деле не может назваться бесчестием, так как монахи, как известно вашей милости, подобно женщинам оскорблять не могут».
– Это правда, – ответил Дон-Кихот, – и причина этого заключается в том, что кто не может быть оскорбляем, тот никого не может и оскорблять. Женщины, дети и духовные лица, не могущие защищаться, даже когда их оскорбляют, не могут получать оскорблений. В сущности, между бесчестием и оскорблением только и есть разницы, как вашей светлости известно, лучше, чем мне, что бесчестие наносит тот, кто может его нанести, наносит и настаивает на нем, а оскорбление может нанести всякий, не нанося бесчестия. Предположим, например, что кто-нибудь ходит бесцельно по улице; вдруг являются девять вооруженных человек и наносят ему палочные удары; он берет шпагу в руки и хочет исполнить свой долг, но многочисленность неприятеля мешает ему исполнить свой долг, т. е. отомстить. Этот человек оскорблен, но не обесчещен. А вот и другой пример, который подтвердит туже истину. Один человек поворачивается спиной, а другой подходит сзади и ударяет его палкой, но сейчас же после удара бросается бежать, не дожидаясь, пока оскорбленный обернется. Полученный палочный удар получил оскорбление, но не бесчестие, потому что последнее, чтобы быть таковым, должно быть поддержано. Если бы нанесший удар, хотя и изменнически, остался на месте, ожидая неприятеля, то побитый был бы и оскорблен, и вдобавок еще, и обесчещен: оскорблен потому, что его изменнически побили, а обесчещен потому, что тот, кто его побил, поддержал то, что сделал, оставшись на месте, а не бросившись бежать. Таким образом, но законам дуэли, может быт оскорблен, но не обесчещен. В самом деле, ни дети, ни женщины не чувствуют оскорблений: они не могут бежать и не имеют оснований ждать. Тоже можно сказать и о служителях святой веры, потому что у всех этих лиц нет ни наступательного, ни оборонительного оружия. Поэтому, хотя они по естественному праву обязаны защищаться, оскорблять они не обязаны никого; и хотя я сейчас говорил, что мог быть оскорблен, но теперь я говорю, что вы ни в каком случае не мог быть оскорблен, потому что кто не может получать оскорбления, тот тем более не может и наносить их. По всем этим причинам я не должен сердиться и действительно не сержусь на оскорбления, которые нанес мне этот славный человек. Но я желал бы, чтоб он немного подождал для того, чтоб я мог дать ему понять заблуждение, в которое он впадает, говоря, что на этом свете нет и никогда не было странствующих рыцарей. Если бы Амадис или какой-нибудь отпрыск его рода услышал это святотатство, я думаю, что его святейшеству не поздоровилось бы.
– О, я могу поклясться, – вскричал Санчо, – что они бы так хорошо отделали его, что он разлетелся бы пополам, как бомба или перезрелая дыня. Не таковские они были, можно сказать, чтобы позволять кому-нибудь наступать на свои головы! клянусь святым крестом, я уверен, что если бы Рейналъд Монтальванский слышал, как этот несчастный человечек разводил тут турусы на колесах, он бы так шлепнул его по губам, что тот бы три года не мог говорить. С ними шутки плохия, и ему бы несдобровать с ними.
Герцогиня хохотала до упаду, слушая Санчо, и решила про себя, что он еще забавнее и безумнее своего господина. Впрочем, в то время многое были того же мнения.
Наконец, Дон-Кихот успокоился, и обед закончился мирно. Когда вставали из-за стола, в комнату вошли четыре девушки, из которых одна несла серебряный таз, другая такой же рукомойник, третья два роскошных белых полотенца, четвертая с засученными по локоть белыми руками (они не могли не быть белы) несла кусок неаполитанского мыла. Первая подошла и развязно поднесла таз к подбородку Дон-Кихота, который не сказал ни слова, и хотя очень удивился, но объяснил себе это местным обычаем мыть вместо рук бороду. Поэтому он по возможности вытянул вперед свою бороду, и девушка с рукомойником стала наливать воду, а принесшая мыло принялась намыливать ему бороду, покрывая снежными хлопьями (мыльная пена была не менее бела) не только подбородок, но и все лицо послушного рыцаря до самых глаз, так что ему даже пришлось закрыть их. Герцог и герцогиня, не предупрежденные об этой штуке, с любопытством ждали, чем кончится эта странная чистка. Покрыв все лицо рыцаря мыльной пеной, девушка сделала вид, будто у нее не хватило воды, и послала другую принести еще воды, прося Дон-Кихота минутку подождать. Та ушла, а Дон-Кихот остался в самом необыкновенном и смешном виде, какой только можно себе вообразить. Все присутствующие, которых было немало, смотрели на него, и можно было счесть за чудо, что они удержались от смеха при виде его вытянутой на целый аршин более чем посредственно черной шеи, закрытых глав и намыленной бороды. Шалуньи горничные стояли с опущенными глазами, не смея поднять их на своих господ, которые задыхались от гнева и смеха и не знали, что им делать: наказать ли дерзких горничных или похвалить за удовольствие, которое они им доставили видом Дон-Кихота в таком плачевном положении.
Наконец, горничная с рукомойником вернулась, и Дон-Кихота обмыли. После этого девушка, державшие полотенца, тщательно вытерла и обсушила рыцаря, и все четыре горничные, низко присев, хотели удалиться; но герцог, боясь чтоб Дон-Кихот не догадался о сыгранной с ним шутке, подозвал к себе девушку с тазом и сказал ей: «Вымой меня тоже, только смотри, чтоб у тебя хватило воды». Девушка, столь же сообразительная сколь и ловкая, поспешила подставить таз к лицу герцога как сделала с Дон-Кихотом, и все четверо принялись его мыть, намыливать, обтирать и осушать, затеем опять присели и удалились. Впоследствии герцог говорил, что если б они не вымыли его, точно так же, как Дон-Кихота, он бы наказал их за дерзость, которую они, впрочем, загладили тем, что и его намылили.[201]
Санчо весьма внимательно следил за церемонией намыливания. «Пресвятая Богородица! – пробормотал он про себя. – Уж не в обычае ли здесь, чего доброго, мыть бороды и оруженосцам, как господам? Клянусь Богом и моей душой, это было бы для меня совсем не лишнее; а кабы меня да еще бритвой поскребли, так я-бы сказал им большое спасибо».
– Что вы там бормочете, Санчо? – спросила герцогиня.
– Я говорю, сударыня; что при дворах других принцев я слыхал, что после десерта всегда обливают водой руки, а не намыливают бороды, и, стало быть, век живи, век учись. Еще говорят, что больше лет, то больше бед, а я думаю, что такое мытье можно скорее назвать удовольствием, чем бедой.