Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
вечером она навещает Колриджа. Они сидят, скрестив ноги, на его кровати и читают книгу про путешествие на море, чудовищах и ураганах, которые ломают мачты, словно спички. Они вместе переворачивают страницы. Миссис Колридж не решается войти внутрь дома. Азорские острова так близки и в то же время так далеки. Спустя несколько недель после ее визита воспоминания забирают Колриджа из бумажного сна — внезапно бросают его на палубу, обдувают ветрами, скидывают за борт к акулам и вновь выуживают на палубу под смех призрачной команды.Ранним летом 1801 года Колридж постепенно восстанавливается и физически. Едва получив известие о денежном пособии, он в мгновение ока покидает Грета-холл и ищет Азорские острова в Миддлхеме, где Сара и ее второй брат Джордж проводят лето. Асра приглашает Колриджа ехать с ней верхом шестьдесят миль к северу, в Галлоу-Хилл, к остальным членам семьи (Тому и Мэри). Когда Сара и Колридж слезли с лошадей вечером 31 июля, они заметили — его левое колено снова сильно опухло.— Ничего подобного, — сказала Мэри после приветственного поцелуя, — нечего героически ковылять вокруг кухни. Ты болен, мой дорогой. Это же видно. Ложись-ка на софу и отдыхай, пока форель не будет готова. А то придется есть без тебя.— Я бы серьезно воспринял эту угрозу, — Том Хатчинсон пожал ему руку, — кроме того, у нас можно разговаривать и лежа, — и заговорщицки приподняв бровь, — пить, конечно, тоже.— Подними-ка голову, — сказала Мэри, положив под затылок подушку.— Подними ногу, — эхом повторила Асра, и следующая подушка очутилась между его левой пяткой и софой.В качестве протеста против новоиспеченных медсестер Колридж с неожиданной проворностью сполз на дощатый пол. Он лежал с перекошенной от боли миной до тех пор, пока полностью не вкусил испуг, отразившийся на лицах сестер, и не разразился смехом. Расплата за грехи последовала немедленно — сестры бросились на него с подушками в руках и перекрыли ему дыхание. Начался кашель, рукопашный бой и нежная перебранка. Смех не прекращался всю ночь. Том собирался уехать следующим утром.Факты: с 31 июля 1801 года Колридж переживает десять дней с Сарой и Мэри Хатчинсон, и те позволяют ему так приблизиться к вожделенному дворцу удовольствий, как никогда ранее.Картинки совместного времяпрепровождения всплывают много лет спустя в разных дневниках и блокнотах, как духи воспоминаний, бродящие между самообвинениями и опиумными фантазиями. Асра сидит рядом на софе и прижимается к нему, в то время как догорающая свеча погружает их то в свет, то в полумрак. Асра сидит перед камином, подпирая голову руками. На лице играют блики огня. Это их последний совместный ужин в Галлоу-Хилл: жаркое из курицы в изысканном белом соусе. Все воспоминания наполнены сомнениями и желаниями: «Приступы желаний, всегда наполовину полные страданий, ведь тебя нет рядом». Так пишет Колридж в марте 1810 года.Когда Колридж покинул Галлоу-Хилл, в 1801 году, его охватило смятение. То, что он пережил там, — «ощущение рая», заняло те места в чувствах и воспоминаниях, куда забвению было не пробраться. Дома же его ждали ледяные взаимоотношения и обожествляемые им самим дети, поэтому он немного отодвигает возвращение домой и едет в Динсдейл, где ежедневно в течение недели принимает серные ванны. Однако улучшения так и не наступило. Асра тоже не выходит у него из головы. Ночами Колридж принимает решение, но не возвращается в Грета-холл, а уединяется и пишет письма своим друзьям, полные жалости к самому себе. Между тем он постоянно увеличивает дозу опиума.В январе 1802 года Колридж узнает о предстоящей свадьбе Вордсворта и Мэри Хатчинсон. Его чувства противоречивы: радость, зависть и… паника перед перспективой быть вычеркнутым из магического круга. Тоска по сестре Мэри становится неудержимой. Колридж заваливает Асру любовными письмами, на что она отвечает весьма своеобразно: заболевает и ищет спасения в температуре. Как только поэт узнает об этом — тут же появляется у нее.О решающем визите Колриджа в Грета-холл со 2 по 13 марта 1802 года известно не много. Вместе с Мэри и Томом Хатчинсон поэт заботится об Асре, Если она все-таки стала его возлюбленной, то именно в эти дни. Но в дневниках значится только то, что, прощаясь, Колридж громко плакал («I wept aloud… when I left… in a violent storm of snow amp;wind»[100]).Ясно только одно — в конце концов он пришел к отречению. Возможно, это было решением «против измены», может быть, из-за предположения, будто Асра не отвечала ему взаимностью. В любом случае такое решение ввергло Колриджа в состояние постоянной неуверенности в себе и мучило его до конца жизни. Кубла Хан открыл поэту дверь в свой дворец, но Колридж в панике захлопнул ее. Остаток жизни для Колриджа был бесполезной попыткой достучаться до небес. Правители исчез навсегда. Колридж едет домой в Кесвик, но останавливается там всего на четыре дня, после чего возвращается в Грасмир к Вордсвортам. Дороти пугается, когда видит его: покрасневшее лицо, заплывшие глаза, «почти обезумевший».В апреле Колридж снова в Грета-холле. (Запись в дневнике: «От тени не убежишь; поэты убегают от смерти».)До января 1803 года Колридж не встречается с Асрой. Но он продолжает писать ей письма (дружеские, сдержанные; описывает будни, рассказывает об успехах детей и т. д.) и посылает ей стихи (но не свои). Кажется, он отрекся и внутренне. Даже при встрече в январе 1803 года Колридж не испытывает болезненных чувств: они выезжают на лошадях, беседуют о преимуществах дружбы. А когда она говорит ему, что, возможно, выйдет замуж за брата Вордсворта Джона (чего она все-таки не сделала), поэт даже не меняется в лице.Только начиная с августа 1803 года, когда опиумная зависимость мешала ему забыть Асру, записей в дневнике становилось намного больше: «О, Асра, где бы я ни был, если что-то впечатляет меня, мое сердце тоскует по тебе, и я многое узнаю о сердце мужчины, о котором никогда не узнал бы! — О Asra Asra why am I not happy?[101]»В феврале 1804 года мисс Хатчинсон пишет Колриджу своего рода прощальное письмо, не сохранившийся отказ на его неоднозначные намеки, чего он не смог вынести. Он покидает жену и детей, но не ради Асры. В конце концов поэт находит сухой теплый климат, но не на Азорских островах. Без Сары и без Асры у Колриджа осталась только одна королева — лауданум — The Dark Lady.[102] Путешествие на Мальту уводит поэта дальше от всего, что еще могло его спасти.6Я фланировал по полю метровых нарциссов, и мой плащ развевался на ветру. Бутоны цветов кивали в такт моим шагам и следили за мной, словно недоверчивые послушницы в цветочных чепцах. На внутренней стороне у них были приклеены маленькие таблички, которые я никак не мог расшифровать — они находились слишком далеко. Мое поле зрения было ограничено. Я попытался пробраться сквозь мощные стебли, но снова увидел только нарциссы, поэтому не сразу придал значение грому и приближающемуся шуму. В конце концов я все-таки взобрался на цветок. Но он защищался и стукнул меня бутоном прямо в лоб. Я все же оказался сильнее, смог ухватиться за листья и подтянуться наверх, так что мне стало видно все поверх цветов. На горизонте показалась огромная фигура, стремительно двигавшаяся к полю нарциссов. От каждого его шага бедных монашек прилично встряхивало. Лицо великана, без сомнения, соответствовало портрету Самюэля Тейлора Колриджа, написанного Питером Ван Дейком в 1775 году. В воздухе просвистела мощная коса, и прежде чем она дотронулась до первых стеблей нарциссов, чтобы беспощадно скосить все поле, я слетел вниз с моего наблюдательного пункта. Тем не менее я не упустил возможности посмотреть, что же значилось на табличках. «Daffodils, — было написано детским почерком, — made by William Wordsworth».[103]В первый раз за последние несколько недель та комната не докучала мне во сне.На завтрак — а меня баловали оставленными на ночь в теплом молоке хлопьями, ископаемой глазуньей, сделанной собственноручно из обломков взорванной горной породы и аккуратно выложенной на куски осыпавшихся пещерных стен, и черными холодными треугольниками из этернита (подаются к оранжевым пластиковым гробикам), размером с почтовую марку, крепко запаянными, передающимися, не открываясь, из поколения в поколение. Я каждый раз говорил себе: развевающийся плащ странника, что бы это ни было, должен что-то означать.— С этим надо что-то делать, — сказал бы мой эльф.7Итак, я действительно стоял на вершине Скиддау. Пот ручьями струился со лба прямо в рот и по спине от затылка до поясницы. Но я добрался до верха. Боль в голенях и бедрах уходила и сменялась ощущением триумфа, знакомым мне ранее только по рассказам мечтающего об альпинизме друга и всегда казавшимся мне весьма сомнительным. Ведь на основе этого, как он сам называл, базового чувства он построил целую идеологию самопреодоления.Сейчас я чувствовал нечто похожее. Я притащил сюда свои килограммы, пренебрег жалобами ради какой-то абсурдной цели — вскарабкаться наверх. То, что мои основные чувства лживо уверяли меня в том, что они чего-то добились, удивило мои остальные части тела. Но что было, то было.На вершине Скиддау вместо привычного креста или флага находилась своего рода усеченная пирамида из обломков горной породы. И мне казалось, что скалолазу моего склада было бы приятно сесть на высоте в тысячу метров над всеми хозяйками гостиниц и пансионатов, чтобы выкурить сигарету «Бенсон». Но у меня ничего не получилось. Даже попытка добыть огонь с подветренной стороны пирамиды и за полой куртки потерпела неудачу.Ветер дул со всех сторон, и в то время как я пытался прикурить сигарету под футболкой, сигарета выпала у меня изо рта и закатилась в одну из складок на моем животе. Мне не оставалось ничего другого, как сдаться.Тем не менее у меня с собой была еще шоколадка «Кэдбери». Кусочек за кусочком я возвращал своему телу то, что только что отнял у него.Вдруг ветер, словно рабочий сцены, сидящий в небе над озером, раздвинул облака и включил короткий рекламный ролик. И вот ландшафт, находившийся прямо передо мной, начал оживать под руководством солнца. Первый кадр — зато со всеми звездами. Воды Дервента, Бассентвэйт, Ульсвотер — с металлическим блеском, очень сильно изменились в руках неряшливых реквизиторов — заброшенные за кулисы крышки от жестяных банок. Глубоко внизу, подо мной — своды Кэт Белле, похожие на горбы верблюда, чьи холмы за двести лет тесно сплелись со светлыми тропинками туристических маршрутов. Хельвеллин — священная языческая гора Самюэля, а позже — памятник Вордсворту за литературные достижения. Долины, врезавшиеся в горный хребет, раскрасились всеми возможными оттенками тех цветов, которые мы, не будучи эскимосами,[104] называем одним словом — зеленый. В бассейне между Латригг и Бленкатра располагалась каменная насыпь, которая полминуты освещалась особенным прожектором — специальные эффекты ликовали. И можно было поклясться — посреди всех поднимающихся или ниспадающих лугов высветился небольшой пруд, на полпути между серыми металлическими озерами и до самого высокого камня заросшей черно-фиолетовым вереском вершины. И хотя я знал, что это всего лишь луг, один из многих, я не мог устоять и попытался закинуть голову в эту сверхъестественную бирюзовую глубь.Последний кусочек шоколадки выпал из моих рук. Я встал, осмотрелся, повернулся вокруг себя. Я крутился вокруг собственной оси еще некоторое время, чтобы забыться и впустить в себя образы этого пейзажа. Когда появляется свет, все оживает. «Горный хребет лежит перед нами, — говорит Колридж, — безжизненный и покрытый облаками. Вдруг его встречает солнечный луч, и он начинает плыть по воздуху, как белый дельфин».Воздух сразу же должен был стать единственной пищей для моих легких! Я бросил полупустую пачку «Бенсон» красивым жестом и с мнимой решительностью вниз. На самом деле я знал — еще одна полная пачка лежала в моем рюкзаке.Внезапно на меня обрушился зимородок, или, как здесь их называют точнее, Kingfisher.[105] В каждой, даже в самой маленькой, лужице они находят себе рыбу. Но иногда они ломают себе шею, потому что не все, что блестит на солнце, оказывается озером или рекой.— Иногда лежит он, мертвый, на крыше, — рассказывал мне
некий владелец теплицы, предназначенной для выращивания орхидей, из Борровдэйла, — а ты никак не можешь предостеречь их.Потом я почувствовал желание, чтобы вся эта красота снова исчезла под тенью драматургически необходимого, только что появившегося облака.Я заволновался. Сначала я начал искать последний кусочек шоколадки в горной породе под пирамидой, потом снова уставился вниз. Роскошь и даже хвастливость ландшафта начали меня угнетать, хотя я сам ради него, и не только, в поте лица вскарабкался на эту гору — если хочешь называть его холмом, богохульник, то называй его так. Я боялся исчезнуть, потому что мне нечего было возразить ему.Красота игры света совсем небезопасна.«Так как мое зеркало, — пишет Колридж Пулу, — висит непосредственно рядом с окном, то очень редко мне удается не порезаться во время бритья. Внезапно какая-нибудь вершина выплывает из тумана или мачта из солнечного луча проплывает по моему лицу, и я ежедневно жертвую кровь и мыло, словно прозревший слуга богини Природы».В то время как я тщетно пытался оторвать взгляд от природы, в моей голове начали звучать строки, пожалуй, самого печального стихотворения, которые когда-либо писал Колридж. И раздавались они с такой по разительной ясностью, словно сама Мнемозина нажала на кнопку воспроизведения магнитофона, спрятанного в моей голове.I see the old Moon, foretellingThe coming-on of Rain…[106]В той же комнате, где Колридж по утрам приносил в жертву свою кровь опасной бритвой (и я надеюсь, это и есть та самая комната, которая бродит по моим снам, как призрак), в 1802 году он пишет Асре оду «Уныние», чьи первые строки я видел в особняке «Дав», написанные его собственной рукой.Несмотря на все коллизии в неудачном браке, унижения Вордсворта, нарастающую зависимость от лауданума и слепоту в любовном выборе, Колриджу удается в последний раз всколыхнуть стены собственным голосом. Словно Самсон, скованный между колонн храма, поэт чувствует в себе прежние силы и теперь тянет за цепи, пока колонны не рушатся и крыша храма не погребает все под собой.И хотя крыша Грета-холла не обрушивается в прямом смысле, Колриджу в последующие годы все чаще кажется, будто он погребен там заживо. Уныние. Наверное, ода была последним признаком жизни поэта Самюэля Тейлора Колриджа, который теперь освобождал место для метафизиков, критиков и рифмоплетов с похожими именами.Пейзаж все еще не выпускал меня из своих сладких объятий: светло-зеленые блестящие круги составляли основу сходящихся в небе колонн, на поверхности Улльсватер целые флотилии перламутровых корабликов мчались параллельным строем. Итак, я решил положить конец этому видению и запереть души этих существ в моем волшебном ящике. Я нащупал в рюкзаке камеру, нервно рванул ее вверх и начал нажимать на кнопку раз двадцать, другой рукой описывая в воздухе горизонтальные круги.8Если бы кто-нибудь рассказал мне перед прочтением «Уныния» о стихотворении, где в основе лежит неспособность автора писать стихи, то я вряд ли отреагировал бы на это с неукротимым любопытством. Что мог предложить мне такой текст? Если неспособность и в самом деле присутствовала, тогда произведение, самое большее, привело бы к тому, что читатель колебался бы между скукой и состраданием к поэту. Мне же это чувство не кажется достойным уважения. Или стихотворение оказалось бы просто хорошим; тогда кокетство, с которым автор блестяще описывает неудачи в творчестве, вызвало бы во мне лишь холодное восхищение формой.Оду Колриджа от перевеса к одному из вышеназванных полюсов банальности удерживает то, что она рассказывает не об исчезновении или обесцвечивании творческих способностей, а об утрате ощущений. Не потому отчаивается Я поэта, что ничего не может сделать, а потому, что ничего теперь не чувствует.4 апреля 1802 года, незадолго до полуночи, Колридж сидит за письменным столом у большого окна. Он смотрит на преломление лунного света в стакане с бренди и пишет без остановки первую версию оды — письмо к Асре, на вертикально разлинованном блокноте, который вообще-то предназначался его женой для ведения домовой книги. Спустя шесть месяцев, в день бракосочетания Вильяма Вордсворта и Мэри Хатчинсон, в лондонском «Монинг пост» выходит окончательная версия произведения, очищенная ото всех чересчур личных излияний.«Весь умеренный и безоблачный вечер, — пишет Колридж, — я смотрел на небо на западе, на его редкий окрас — желтовато-зеленый: и все еще смотрю, но взгляд мой пуст».Но его взгляд так же ясен, и поэт видит пушинки и полоски из облаков, которые передают свое движение звездам. Тем звездам, которые скользят за облаками или между ними.«И тот месяц, такой устойчивый, словно он растет из своего собственного безоблачного и беззвездного озера синевы»:I see them all so excellently fair,I see, not feel, how beautiful they are!My genial spirits Fail:And what can these availTo lift the smothering weight from off my breast?Ich sehe sie alle, so herrlich hell,Ich sehe — nicht fohle ich! — wie schön sie sind!Meine schöpferische Kräfte versagen;Und was kann all dies helfen,Die erstrickende Last von meiner Brust zu nehmen?[107]Такая разрушающая самооценка на первый взгляд потрясает. Но именно так чувствовал себя поэт в тот момент, когда он, неутомимо путешествуя по горам (3 апреля, за день до написания этих строк, он всего за шесть часов взобрался на Скиддау и Хельвеллин), записывал в дневники описания природы, столь же точные, как и удивительные.Но самое главное заключалось в следующем. Описания природы в прозе для него ничего не значили. Какими бы оригинальными они ни были, они оставались всего лишь простой разминкой никчемного скептика перед более высокой формой — лирикой. Ему было мало просто срисовывать природу. Лишь почувствовав ее снова, он смог бы превратить ее в поэзию. Именно это обстоятельство отдаляло его от Вордсворта, твердо верившего в единственно истинную силу Природы, которому было достаточно всего лишь отображать ее словами. Колридж, напротив, хотел видений, а не простого отражения. Перед водопадом Лодор Вордсворт описал каждый камень, каждый сломанный куст, каждый водоворот, каждый плывущий в воде кусок дерева.Колридж увидел «огромные массы воды, в полумраке вызывавшие такое впечатление, будто они были большими белыми медведями, сбрасывающими в долину одну за другой скалы, и вздымающуюся кверху от ветра длинную белую шерсть».Но сами картинки такого рода его не удовлетворяли. Они были для него всего лишь осколками, фрагментами — отдельные следы света, метеориты на фоне потемневшего неба.«Поэт во мне, — пишет он Годвину, — умер. Мое воображение лежит, как холодный фитиль на круглом основании металлического подсвечника, даже без малейшего запаха горючего, который мог бы напомнить о том, что когда-то он был близок к огню. Однажды я был листом сусального золота, взмывавшим вверх от каждого выдоха фантазии, но я изменился. Прибавил в весе и плотности. И теперь тону в ртути…»Самоуверенность и святая эгомания Вордсворта, с удовольствием причисляющего себя к высшим служителям богини Природы, возможно, также привели к отчуждению. «В то время как он показывал мне, — пишет Колридж в этом же письме, — что такое настоящая поэзия, он указывает на то, что я сам не поэт». Такой же была реакция в особняке «Дав» после прочтения «Уныния» — только «скупая похвала».И пока оба поэта вели бои за сохранение мира с богами или покорно служили им, всего в двухстах милях к югу из земли выросли мануфактуры, где по шестнадцать часов в день за нищенскую зарплату трудился новый класс — пролетариат. Детей избивали, принуждали к работе, которая продолжалась, пока они не обессилят. Индустриальный монстр Манчестер выполз из лона матери Природы, и далекое эхо его шума, должно быть, отдавалось даже в таком идиллическом месте, как «Кумберленд». Кроткое поклонение прекрасным ландшафтам вышло из моды, и Колридж тоже это чувствовал. Вордсворта — семнадцать лет спустя дошедшего до открытого одобрения резни в Питерлоо,[108] во время которой мирные рабочие-демонстранты были. буквально втоптаны в землю правительственными войсками, 11 убитых, 421 раненый, — скалу, прочно стоящую в земле, нисколько не волновали события вне его сада. Но Колриджа, чувствительного сейсмографа, чужие землетрясения потрясли, хотя до 1812 года нет принадлежащих ему высказываний, прямо подтверждающих это.Но он смотрел богине Природе прямо в ее красиво накрашенный рот, и она молчала.«Вечно, — пишет Колридж в «Унынии», — я мог бы смотреть на этот зеленый свет на западе, но все напрасно».I may not hope from outward forms to winThe passion and the life, whose fountains arc within.Ich darf nicht hoffen, aus äuberen FormenDie Leidenschaft und das Leben zu gewinnen, deren Quellen im Inneren sind.[109]Если при этом говорить с немецкой медлительностью, то можно вообще ничего не понять.И все же на более высоком уровне ода рассказывает не об общественных явлениях, а о личностном падении. Приблизительно шестая строфа — трехступенчатый план заката под влиянием точного самосозерцания. «Даже если страсть и разочарование всегда сопровождали меня, — пишет в связи с этим Колридж, — то каждое несчастье было лишь материалом, на основе которого я мог снова мечтать о счастье: вокруг меня росла надежда, как вьющийся виноград». На второй ступени исчезают уверенность и фантазии о будущем, а возвращение разочарований разбивает последние остатки жизнерадостности. Но само это состояние еще можно вынести; настоящие сомнения начинаются тогда, когда несчастья атакуют ядерный реактор, где посредством расщепления личности выделяется поэтическая энергия: the shaping spirit of imagination.[110]И в конце концов, когда нельзя уже и подумать об и без того лишенных надежды желаниях, чтобы не разбить вдребезги стеклянную ложь, последний утешающий ангел за неимением пищи прощается и возвращается назад в обитель духов, где ему по крайней мере будет достаточно пищи.Вместо чувств мысли должны настолько отдалиться от предмета желаний, чтобы выполнить роль замены того, чего нельзя желать, — так радикально отойти от телесного, чтобы степень их абстракции снова беспощадно била по живости связанного с желанием субъекта. «Вытеснение, — нашептывает двадцатое столетие на ухо своим детям, избалованным бульварными психологическими замечаниями, — неудавшаяся сублимация, психологическая защита». Короче говоря, случай С.Т.К. «Единственное, что я могу, — говорит сам Колридж, — это не думать о том, что я вынужден чувствовать. Все, что я могу, — это быть спокойным и терпеливым. И возможно, посредством непонятных опытов над собственной природой уподобиться обычным людям». Помимо этого есть еще и белая змея, вылитая из двух разных металлов с различной жаропрочностью, у стеклянного купола, который накрывает ее и из которого нельзя убежать. Она может шевелить языком и обнажать ядовитые зубы. Но сил, чтобы разбить купол, у нее уже не хватает.«Привет вам, благословенным природой, будьте счастливы, мистер и миссис Вордсворт, можете навек оставаться неразлучными, я же, с моей стороны, закусила пастью свой хвост, свернулась клубком и лежу, оплавленная из двух металлов. Температура моего сердца может согнуть оба металла и почти разрывает меня на куски. Но если голова выпустит хвост, то я смогу выпустить его вверх и пронзить тонкие облака метафизики, плывущие через мою комнату. Я больше не могу отправиться туда, куда хочу. Поэтому я там, где я есть. Но по крайней мере я знаю больше, чем вы, потому что я скоро узнаю, «как часть меня постигнет целое и уже почти вросла в привычки моей души». А привычки ваших душ останутся скрытыми от вас, и это незнание станет вашим злым роком, и ваши свадебные портреты со временем будут выцветать. В то время как знание превратит всех змей в птиц и одарит всех духов плотью».Итак, внутри стеклянной колбы испарился созидающий дух вдохновения и оставил в качестве хранительницы хаоса змею, являющуюся собственному Я в оде одновременно и демоном, которого надлежит изгнать, и образом собственных мыслей, и «мрачным кошмаром действительности». Но она не что иное, как говорящее тело, которое не хочет без борьбы полностью передавать
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!