Часть 31 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
С окончания Берлинского конгресса минуло уже две недели, но жар его споров еще сохранялся в перегретом воздухе берлинских улиц и раскаленной брусчатке мостовых. Сильнее всего это ощущалось в вокзале, где поддавали жару пыхтящие паровозы и где эхом носились последние берлинские проклятия канцлера Горчакова, потерпевшего на излете жизни и долгой успешной карьеры сокрушительное поражение.
«Эх, князь, князь!» — досадливо подумал стоявший на перроне высокий, благообразный мужчина лет шестидесяти и, сняв шляпу из итальянской соломки, промокнул лоб тонким батистовым платком. Лоб поражал высотой, седые и довольно длинные волосы — густотой, лицо же было вполне заурядным, сам господин в минуты раздражения именовал его «великорусской рожей». Одет господин был в желтоватый чесучовый сюртук и чесучовые же панталоны, широкие ботинки из белой лайки мягко облегали подагрические ноги, бежевый шейный платок довершал картину. Звали господина Иван Сергеевич Тургенев.
В России многие считали его великим писателем, ставя выше модных Льва Толстого и Всеволода Крестовского. В Европе его считали единственным русским писателем, неведомо как народившимся в этой бескультурной брутальной стране, впрочем, известность эта была весьма ограниченной и питалась, в основном, долголетней связью с оперной певицей Полиной Виардо и дружбой с маргинальными французскими писателями — Флобером, Золя, Мопассаном. Наиболее жесткую позицию в этом вопросе занимал сам Тургенев, провал двух последних романов — «Дыма» и «Нови» — сильно подорвал его веру в свое писательское предназначение. «Я готов допустить, что талант, отпущенный мне природой, не умалился, но мне нечего с ним делать», — меланхолично думал он.
Оказавшись в противоречивом положении великого писателя без читателей, довольно, впрочем, распространенном, Тургенев впервые, возможно, задумался о том, что вся его жизнь была соткана из противоречий.
Он был искренним противником крепостничества и как должное принимал слова многих лучших людей России и Европы, что его «Записки охотника» внесли если не решающий, то заметный вклад в отмену этого постыдного пережитка прошлого. В то же время он жил, и весьма неплохо, исключительно доходами от своих немалых имений и в последние годы все чаще сетовал на то, что доходы эти из-за нерадивости крестьян и неумелости управляющих неуклонно падают.
Он искренне любил Россию, но большую часть жизни прожил за границей, не уставая повторять на безупречном французском, немецком, английском и итальянском языках, что он человек русский. Полной грудью он мог дышать только в своем Спасском, но в России он задыхался.
Он был знаком со всем светом, всем говорил высоким тонким голосом любезные слова и слушал с таким видом, точно речи его собеседника открывали ему совершенно новый и необыкновенно интересный взгляд на Россию, на мир и на судьбы человечества. Так он разговаривал с революционерами, с либералами, с консерваторами и только при виде крайних ретроградов свирепел и тотчас от них уходил. Он был искренне расположен к людям, внимателен, тактичен, никогда не отказывал в помощи и содействии даже незнакомым людям и в то же время с большинством старых друзей, да и просто знакомых находился в жестоких контрах и ссорах, не разговаривал и не раскланивался годами. Как это получалось?!
Или вот сейчас: он, искренне ненавидящий русское правительство, так, как ненавидеть его может только настоящий русский писатель и интеллигент, спешит встретиться с главой этого правительства, чтобы сообщить ему важнейшую новость, почерпнутую из приватной беседы. И подслушанный нами досадливый вздох был вызван вовсе не дипломатическим афронтом старого канцлера, а тем, что тот поспешил уехать в Петербург, а не в любимый ими обоими Висбаден, и вот теперь Тургенев вынужден спешить ему вслед, уповая на то, что Горчаков не поедет с докладом к царю в Ливадию. Крым Тургенев не любил. Зачем нужен Крым, если есть Канн?
Неприятный ход мыслей перебило появление на перроне молодой женщины. Она предоставила носильщику и кондуктору право устройства ее багажа, сама же осталась снаружи, не спеша входить в душный вагон. Всегда отзывчивый к женской красоте, Тургенев окинул ее внимательным взглядом. Совсем юная, лет двадцати двух, миловидная, несомненно русская, на что указывало сочетание вздернутого носика, чуть выдающихся скул и дорогого дорожного костюма, от Вотра, безошибочно определил он. Костюм цвета аделаида гармонировал с васильковыми глазами, все вместе с густо-синей краской вагона — прелестно! Он приветливо улыбнулся и слегка наклонил голову. Ответом ему был холодный взгляд.
Вера Павловна, так звали молодую женщину, не узнала великого писателя, да и не могла узнать, ибо, наслышанная, конечно, о нем, пребывала в уверенности, что он уже умер. Тургеневым восторгались papa и mama, муж, глубокий, сорокапятилетний старик, говорил, что он вырос на повестях Тургенева — страшно подумать, как давно это было!
Но по странному извиву мысли при виде «мерзкого старика» на перроне Вера Павловна подумала именно о Тургеневе, точнее, о его посмертном романе «Новь», поднесенном ей одним из ее новых знакомых. «Почему у этого Тургенева все революционеры оказываются какими-то ущербными, физически и психически больными?» — с некоторой обидой подумала она.
Ибо вот уже скоро год, как Вера Павловна была нигилисткой и будущей террористкой. В нигилизме ее больше всего привлекало пренебрежение условностями, возможность, к примеру, поехать в Париж одной, без мужа. В терроризме — романтизм. Хождение в народ — это так скучно, она пробовала, в молодые годы, в имении у papa, ее ангельского терпения и благородного порыва хватило на три часа. А стрелять из револьвера в градоначальников и потом выходить из зала суда с высоко поднятой головой под рукоплескания публики, как Вера Засулич, — это так романтично!
И нарочно для «мерзкого старика», чтобы у того не оставалось никаких иллюзий на ее счет, Вера Павловна сняла на мгновение шляпу, скрывавшую ее коротко остриженные волосы, а потом закурила папиросу. Так утвердившись в своем нигилизме, она облила презрением еще одного пассажира, появившегося на перроне. Был он довольно молод, лет тридцати, высок, строен, красив, несмотря на прекрасно пошитый штатский сюртук в нем за версту чувствовался военный. «Какой-нибудь кавалергард, граф или князь, одно слово — сатрап!» — припечатала его Вера Павловна.
Эскапада молодой женщины не укрылась от Тургенева. «Курить на перроне — это уже слишком! — неприязненно подумал он, уязвленный холодным приемом и неузнаванием. — Должны же быть какие-то приличия! Если так дальше пойдет, то через десять лет они будут ходить без шляпок. Куда катится мир?!» Впрочем, аналогичный прием, оказанный записному красавцу, несколько примирил Тургенева с молодой женщиной. Он рассудил, что у нее такие принципы. Женщин с принципами Тургенев уважал, хотя в глубине души и не любил.
Он обратил свое внимание на вновь прибывшего. Тот тоже не узнал Тургенева, скользнув по нему безразличным взглядом, но принялся придирчиво и довольно бесцеремонно разглядывать эмансипе. Что-то в лице молодого бонвивана показалось Тургеневу знакомым и он принялся вспоминать, где и при каких обстоятельствах он мог встречаться с ним. Размышления его были прерваны громким криком: «Павел!» Тургенев перевел взгляд в сторону и сразу понял, кого напоминал ему молодой человек, — посла России в Лондоне графа Петра Андреевича Шувалова, в недалеком прошлом главного начальника Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии и шефа корпуса жандармов, человека, обладавшего тогда в России такой огромной властью, что его за глаза именовали Петром IV.
Граф Шувалов, конечно, знал об этом, он вообще знал все и обо всех, вот и Тургенева он узнал и поклонился ему с любезнейшей улыбкой. «Не буди лихо пока тихо! — с досадой подумал Тургенев. — Не узнают — и Бог с ними. А теперь!..» Проклиная свое воспитание, он ответил графу изысканным поклоном. Шувалов отвел сына немного в сторону и начал что-то быстро говорить ему на ухо. Тургенев не мог слышать слов, но догадался, что разговор идет о нем, — молодой человек обернулся и окинул его внимательным, запоминающим взглядом.
Череда узнаваний на этом не закончилась. За высоким окном буфета стоял и испепелял Тургенева взглядом невысокий, худощавый человек. Звали его Збигнев Ловицкий, был он иезуитом и поляком, этого с двукратным избытком хватало для ненависти к любому русскому. Был у патера и свой личный счет к России — в далеком 1863 году российские власти арестовали и отправили в ссылку Варшавского архиепископа Фелинского. Ловицкому, почитавшему архиепископа, как отца родного, и служившему при нем секретарем, не разрешили следовать за патроном.
Тонкости русского языка Ловицкий осваивал по романам Тургенева, что не мешало ему ненавидеть и Тургенева. Он был плох потому, что был … слишком хорош. Тургенев в немалой степени способствовал изменению отношения французов к русским, формированию нового представления о русских, не как о диких варварах, швыряющих деньгами во время ежегодных нашествий в Париж и Ниццу, а как о культурных людях. И, наконец, Тургенев мог помешать иезуиту в выполнении его миссии. От испепеления писателя спасли толстое стекло окна и крик кондуктора: «Входите!»
* * *
Проехали Колпино. Тургенев стоял у окна купе и по многолетней привычке расчесывал свои прекрасные густые волосы. Пятьдесят движений крупным гребнем с правой стороны, пятьдесят с левой, затем то же другим, более частым гребнем, потом столько же специальной щеткой, рука сама вела счет, не препятствуя мыслям.
Позади остались Варшава, Вильна, Псков, Луга. В далекой юности это были места остановок на ночлег, до Берлина из Петербурга добирались неделю, да и то если поспешать. Как он сетовал тогда на дорожную скуку, на то, что столько драгоценных дней пропадает зря! Но сколько тогда было всего передумано, ведь когда и размышлять о жизни, как не в дороге, когда тебя везут и никуда не деться из возка, кареты, дилижанса.
Потом появились железные дороги, машины помчали вагоны с немыслимой доселе скоростью, тридцать, сорок верст в час, железнодорожные нити, расползаясь во все стороны от столиц и крупных городов, сплелись, наконец, в единую сеть. Жизнь ускорилась, не оставляя время на раздумья, даже на то, чтобы задуматься, куда мы так спешим.
И как бы быстро мы ни летели вперед, мы не можем убежать от своего прошлого, оно нас настигает. Возможно, что мы сами своей заносчивой поступью, торопливым топотом и горделивыми криками о прогрессе вызываем из небытия тени этого прошлого. Как полтора месяца назад, в Париже…
Была очередная Парижская всемирная выставка, являвшая миру новые чудеса науки и техники. Ожидая наплыва литераторов со всего мира, Общество французских писателей решило созвать в те же дни Первый международный литературный конгресс. Тургенев принимал активное участие в его организации, он же указал, кого из русских писателей желательно пригласить в Париж. Среди них был только один его верный друг, поэт Яков Полонский, с Толстым же, Достоевским и Гончаровым он пребывал в давних и непогашенных ссорах и тем не менее назвал их имена! Ни один не откликнулся на приглашение. Гонкур тогда пошутил, что милый Тургенев как был, так и останется для Европы единственным русским писателем.
Ах, как хорошо он ответил ему в своей официальной речи на конгрессе! «Двести лет тому назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей, и происходит факт необыкновенный в летописях России — скромный простой писатель имеет честь говорить перед вами от лица своей страны и приветствовать Париж и Францию, этих зачинателей великих идей и благородных стремлений». Ему аплодировали стоя и громче всех, как ему показалось, председатель конгресса, великий Виктор Гюго.
А затем Гюго пригласил его для приватной беседы, рассказал удивительную историю и попросил об одном одолжении, связанном с поездкой в Россию. Но даже не будь этой просьбы, Тургенев устремился бы в Россию. Сведения были такого рода, что он не мог доверить их ни бумаге, ни русскому послу в Париже графу Орлову для передачи по дипломатическим каналам. Эти сведения, если, конечно, они соответствовали действительности, могли взорвать ситуацию в России, нарушить европейский порядок, что Тургенева волновало даже в большей степени, и нанести непоправимый урон церкви, к этому Тургенев относился даже не равнодушно, а скорее сочувственно. (Надо сказать, что Тургенев, как все писатели, придавал слишком большое значение словам. Он был действительно уверен в том, что миропорядок могут взорвать сведения, упуская из виду то, что они являются лишь отголоском дел, давно делаемых и тщательно подготавливаемых. Слова могут послужить лишь детонатором, да и то зачастую лишним, вызывающим преждевременный взрыв.)
Нет, он никак не мог допустить нарушения пусть не идеального, но все же милого его сердцу, привычного и во многом уютного миропорядка! Случались, конечно, в жизни и неприятные моменты, к которым относились, в частности, периодические контакты со столь нелюбимым Тургеневым российским правительством. Вынужденные контакты, самыми разными, тоже, естественно, неприятными причинами вынужденные, о них и вспоминать не хочется. Он вращался в кругах оппозиционных, в которые вход правительственным чиновникам и их агентам был заказан, он встречался с самыми разными людьми, которые находились, по большей части справедливо, на подозрении у правительства. Нет-нет, никаких порочащих сведений о конкретных людях он не сообщал, это противоречило его принципам, он лишь обозревал общественное мнение, выявлял намечающиеся тенденции, оценивал реальный уровень поддержки тех или иных идей. Слова, одни слова, ничего кроме слов.
Случалось, правда, иногда ему выполнять и некоторые просьбы, дела, которые по каким-то причинам нельзя было доверить правительственным агентам, что-то у кого-то забрать, что-то кому-то передать, ничего особенного, ни один конкретный человек от его действий не пострадал! Уменьшая неприятные ощущения, он старался встречаться лишь с очень немногими чиновниками. Избегал посла в Лондоне графа Шувалова, скрепив сердце, плелся на прием к послу в Париже графу Орлову, явное же предпочтение выказывал канцлеру князю Горчакову, человеку интеллигентному и все понимающему.
Вот и сейчас он надеялся, что князь снисходительно отнесется к его небольшой проблеме. Тяжелехонька стала жизнь, приданое, которое он справил дочерям Полины Виардо, почти полностью опустошило его карманы, а тут еще после недавней русско-турецкой войны резко упал курс рубля. Записной острослов Салтыков все шутит: «Еще ничего, если за рубль дают в Европе полцены. А вот что, когда за рубль будут в Европе давать в морду?» Хорошо ему ерничать, в России сидючи, а каково ему, Тургеневу, в этой Европе приходится?..
* * *
Тургенев не стал откладывать визит к Горчакову. Разместившись по своему обыкновению в «Европейской» и справившись в Государственном Совете, что канцлер работает с документами дома, что во все времена служило эвфемизмом тяжелой болезни, он отправился в особняк Горчакова на Морскую. Принят он был незамедлительно, да и как мог министр иностранных дел отказать в приеме французскому резиденту. (Слово это, оброненное несколько раз Горчаковым в связи с Тургеневым, следует понимать, несомненно, самым прямым образом — канцлер имел в виду лишь то, что писатель постоянно проживал во Франции.)
Восьмидесятилетний князь сильно сдал с их последней встречи, щеки обвисли бульдожьими брылами, седые волосы приобрели нездоровый желтый оттенок, левая рука заметно подрагивала.
— Чем обязан, дорогой Иван Сергеевич? — спросил Горчаков после положенного обмена любезностями, заверений в цветущем виде собеседника и жалоб на собственные хвори.
— Спешу сообщить вам, глубокоуважаемый Александр Михайлович, новость чрезвычайной важности. Во время моего последнего разговора с Виктором Гюго… — без долгих предисловий приступил к делу Тургенев.
— Умоляю вас, Иван Сергеевич, не надо о литераторах, — остановил его Горчаков, — они мне еще в лицее надоели! У нас, если вы не знаете, весь выпуск был — одни поэты, кроме меня. Старик Державин их заметил и, в гроб сходя, благословил и все такое прочее, один я, неблагословленный, повлекся влачиться по лестнице государевой службы.
— «Приорат Сиона», тайная и, судя по всему, могущественная организация, — зашел с другого конца Тургенев.
— Масоны! Не говорите мне о масонах! — вскричал Горчаков. — Я все о них знаю. Я сам масон! Или был им, — поправился он, — не помню. Пустые люди, то есть люди не пустые, как же они могут быть пустыми, если я сам, возможно, масон, но ложи их — организации пустые, хуже Английского клуба, впрочем, нет, не хуже, Английский клуб и есть самая настоящая масонская ложа, ничто не может быть хуже самоё себя.
Слушая бормотание Горчакова, Тургенев и мысли не допускал о старческом слабоумии. О, он хорошо знал эту манеру! Придуривание, шутовство и даже юродство издавна считались на Руси лучшим и надежнейшим выходом из щекотливых ситуаций, коим пользовались не только простолюдины, но и высокие сановники, и даже носители верховной власти, цари и императоры. Тургенев верно смекнул, что канцлер по каким-то одному ему ведомым причинам не хотел его выслушать, но упорно продолжал гнуть свою линию.
— Говорит ли вам что-нибудь имя князя Шибанского? — в третий раз закинул невод Тургенев.
— Нет-нет-нет! И не спрашивайте! — замахал руками Горчаков. — Я — по иностранным делам, а с этим — к околоточному, к министру внутренних дел, к государю императору! Именно так — к государю императору! Это прерогатива Его Императорского Величества — великие князья, цари Всея Руси, — Горчаков вдруг осекся, но тут же спохватился и заговорил еще быстрее, — а я по иностранным делам и с теми-то, как все говорят, справляюсь плохо.
— Вы слышали, что случилось в Берлине? Там был конгресс, делили турецкий пирог. Вы там в своем Париже поди и не знали, что мы войну выиграли, не отнекивайтесь, знаю я, о чем французские газеты пишут, но мы эту войну выиграли и щит свой к вратам Царьграда прибили. Тут все переполошились и слетелись. Все по поговорке: один с сошкой, семеро с ложкой. С сошкой — это мы, Его Величество Император Всероссийский, с ложками, а вернее, с ножами и вилками — хозяин дома Его Величество Император Германский, Король Прусский, затем Его Величество Император Австрийский, Король Богемский и Апостолический, Король Венгрии, — канцлер, возможно, забывшись, перешел к другому, не менее надежному приему смирения нежелательного собеседника, скрупулезному, строго протокольному перечислению всех действующих лиц, — затем Ее Величество Королева Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии, Императрица Индии, Его Величество Король Италии, затем единственный не венценосный, Президент Французской Республики, в качестве агнца для заклания присутствовал Его Величество Император Оттоманов. Вернее, все вышеперечисленные высокие персоны незримо присутствовали на конгрессе, особу Его Императорского Величества представлял ваш покорный слуга, хозяина дома — канцлер князь Отто Бисмарк фон Шёнгаузен, Вену — граф Юлий Андраши, Чик-Шент-Кирали и Крашна Горка, королеву Викторию — высокопочтенный Веньямин Дизраэли, граф Биконсфильд, виконт Гюгендена.
— С этим старым евреем у меня и случилась нелепая промашка, заметно уменьшившая наши приобретения в этой войне, — Горчаков неожиданно вернулся к прежней тактике. — Мы так долго и основательно готовились к этому конгрессу и переделу карты Европы, что сами карты забыли в Петербурге. Кроме одной, на которой государь император собственной рукой соизволил провести три линии: синим карандашом — то, что мы хотели бы получить, зеленым — то, чем мы удовлетворимся, а красным положил предел нашему позору и отступлению. Но с одной картой работать несподручно, пришлось отправить секретарей в берлинские магазины покупать карты, нашли только немецкие, а на них болгарские да сербские названия выглядят варварской тарабарщиной, очень неудобно, так что я заветную карту всегда при себе держал для справки.
— Англичане свои карты не забыли, но совсем в них не разбирались, англичане всегда были слабы в географии, потому и лезут вечно куда ни попадя, и империя их Британская из лоскутов состоит, не то что наша. Поэтому на конгрессе они к нам же и обращались за разъяснениями, совсем доняли. Где, спрашивают, Алашкертская долина, мы показываем, а они, радостно: вот ее-то мы вам ни за что не отдадим! Потом как-то Дизраэли спрашивает у меня: а где Мустафа-паша? Я отвечаю: наверно, на колу в Константинополе сидит. Дизраэли справляется с каким-то листком, потом достает из кармана какую-то карту, долго изучает ее, потом говорит: нет, это город, я вот только найти его не могу. Я достаю свою заветную карту, действительно нахожу такой город, показываю Дизраэли. Так и продолжаем наши переговоры, вдруг Дизраэли как-то странно замолчал и с изумлением вперился в маленькую карту, которую он в руке держал, от всех загораживая. Я, чтобы сгладить неловкость, точно так же в свою уставился.
— Тут чувствую, что-то не то. То, что названия по-английски написаны, это я уже потом сообразил, мне ведь все равно, на каком языке читать, но вот линии карандашные по-другому проведены, вернее, проведены точно так же и теми же цветами, но цвета перепутаны. Оказалось, что это тайная карта английского кабинета, синей линией отмечено то, что они были намерены нам предложить, зеленой — на что после долгой торговли будут вынуждены согласиться, красной положен предел нашим аппетитам. И как нас угораздило картами поменяться?! Нам-то что с английской карты, а вот они все наши планы узнали и, вцепившись, как у английских бульдогов принято, нас дожали.
Тургенев уже слышал в Берлине этот анекдот, так что удивился он не тому, что это оказалось правдой, а совпадению мельчайших деталей вплоть до цвета линий на карте. Но дальше Горчаков принялся рассказывать другие, неизвестные Тургеневу анекдоты об участниках конгресса, которые, не имея свидетельства достоверности, звучали полнейшим бредом.
Тургенев предпочел не слушать. Привычно проявляя живейший интерес к рассказу собеседника, кивая головой в такт словам и даже успевая подхватывать смешки, Тургенев размышлял о том, что ему делать дальше, к кому обращаться. И по всему выходило, что Горчаков указал ему единственно правильный адрес — государя императора. Но этот вариант исключался по множеству самых разных причин. Так ничего и не надумав, Тургенев дождался паузы в рассказе канцлера, поднялся и поспешил откланяться. Прежде чем выйти из кабинета, он резко обернулся и поймал устремленный на него ясный и цепкий взгляд старого лиса.
* * *
Едва Тургенев покинул особняк Горчакова, как навстречу ему тронулась стоявшая поодаль щегольская коляска, запряженная парой лошадей довольно редкой серовато-сизой масти, которая еще называется голубой или мышастой. Сидевший в коляске молодой человек лет тридцати в штатском сюртуке при виде Тургенева озарился радостной улыбкой, через мгновение он уже стоял на тротуаре.
— Господин Тургенев, позвольте представиться, граф Шувалов, — сказал он и щелкнул каблуками, — имел счастье лицезреть вас третьего дня в Берлине.
— Павел Петрович, если не ошибаюсь, — проскрипел Тургенев, который предпочитал обращаться к собеседнику по имени-отчеству или по фамилии, избегая титула, которым сам не обладал. И тут же перешел в наступление, надеясь осадить наглеца и, если удастся, пресечь продолжение разговора. — Позвольте полюбопытствовать, в вашем ведомстве теперь лошадей подбирают под цвет мундира?
— Боюсь разочаровать вас, дорогой Иван Сергеевич, но я не имею никакого отношения к ведомству моего батюшки, — рассмеялся Шувалов, — ни к нынешнему, ни к предыдущему, ни к министерству иностранных дел, ни к Третьему отделению, ни к корпусу жандармов. Имею честь состоять при великом князе Владимире Александровиче, адъютантом, а так как его высочество возглавляет с недавних пор, в частности, Академию художеств, то я, можно сказать, являюсь его заместителем по художествам. Поэтому я и искал вас по всей столице! Великая княгиня Мария Павловна, едва услышав о вашем приезде в Петербург, немедленно загорелась идеей устроить литературный вечер и попросила меня передать вам ее просьбу принять в нем участие.
«Ловко завернул, шельмец, — неприязненно подумал Тургенев, — как тут откажешь? Неудобно».
— Кто еще из литераторов приглашен? — спросил он, втайне надеясь услышать фамилию кого-нибудь из невозможных для него людей.
— Ну что вы, Иван Сергеевич, кто же рискнет выступать вместе с вами, да и кого будут слушать, если есть вы! — рассыпался Шувалов. — Только вы, одна звезда!
— Но у меня нет ничего нового из написанного, что я мог бы предложить высокому собранию, — продолжал отбиваться Тургенев.
— Нет — и не надо! — радостно воскликнул Шувалов. — Не надо читать никаких записок, вы ведь великий рассказчик, вот и расскажите просто о своих последних парижских впечатлениях, о своих последних парижских встречах, вы ведь встречаетесь с такими интересными людьми, круг которых нам, простым смертным, даже и великим князьям, недоступен!
— И когда состоится этот литературный вечер? — спросил Тургенев, унимая дрожь от последних слов графа.
— Через три часа! — воскликнул Шувалов, все более воодушевляясь. — Великая княгиня уже и приглашения разослала. Но немного. Круг будет самый изысканный, самый узкий круг! Я за вами заеду, в пять.
— Да, заезжайте, — смирился Тургенев, — я остановился в…
— Знаю, знаю! — замахал руками Шувалов. — Весь Петербург уже знает! Гончаров Иван Александрович всех известил условным сигналом: чеченец бродит за рекой! Он вас почему-то чеченцем прозывает, да вы, наверно, знаете… Так что все гудят, все пригласить хотят, я потому и поспешил, чтобы успеть вас перехватить. Раньше других, — он, наконец, остановился и сделал приглашающий жест рукой, — позвольте предложить подвезти вас.
— Нет-нет, я пройдусь, — поспешил ответить Тургенев.
— Понимаю! — отозвался Шувалов. — Погоды стоят дивные!