Часть 34 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Гости съезжались на дачу. Держались просто, без церемоний, чинов и титулов. Пользуясь хорошей погодой, все устремились к прудам или в поля, Тургенев, отговорившись усталостью после вчерашних подвигов и действительно ощущая ломоту в ногах и тревожное покалывание в животе, остался в доме, вместе с князем Урусовым.
— Мы с любезнейшим Леонидом Дмитриевичем нашли множество общих знакомых, а в Париже, представляете, он обычно останавливается всего в двух кварталах от нас, — радостно возвестил Тургенев заглянувшему в гостиную Толстому.
Князь Урусов оказался милейшим человеком, вернее, казался им, пока не начал говорить на политические темы. Набившая оскомину славянофильская жвачка! Тургенев тихо позевывал, внутренне готовился к предстоящему разговору и все чаще кидал взгляды в сторону двери.
О приближении гостя первыми известили чуткие ноги, уловившие легкое дрожание пола, потом донеслась мерная тяжелая поступь, вот двери распахнулись и на пороге возник… Да, этот был Командор, могучий рыцарь из ставших легендарными времен, его тонкое горбоносое лицо почему-то обратило мысли Тургенева к Франции, и сразу же в памяти всплыло виденное недавно изображение Готфрида Бульонского, предводителя крестового похода и первого короля Иерусалимского. Тургенев тогда еще иронично пожал плечами — во времена Готфрида Бульонского не писали портреты, но теперь он изменил мнение — то же лицо, разве что борода другой формы.
Да, это был Командор, но не возвратившийся из дальнего похода и не сошедший с каменного пьедестала, чтобы покарать нечестивца, а вернувшийся после охоты или долгой верховой прогулки. Вместо доспехов он был обряжен в короткий кафтан с широкими откидными руками, зеленый с золотыми разводами, кафтан немного походил на маскарадный и был определен Тургеневым как старинный польский кунтуш. Под кафтаном виднелась красная шелковая рубашка, крепкие ляжки были обтянуты белыми лосинами, едва видневшимися над высокими ботфортами, на голове была небольшая польская шапка, украшенная фиолетовым камнем размером с перепелиное яйцо и пером цапли.
Командор, обернувшийся польским магнатом, снял левой рукой шапку, обнажив бритую голову, устремил глаза в передний угол и уже поднял правую руку со сложенными щепотью перстами, чтобы осенить себя крестным знамением, но, не увидев иконы, опустил ее. Движения были насквозь русскими, но Тургенев не удовлетворился этим, быстро мысленно накинул на обнаженную голову татарский малахай и коротко обкорнал густую бороду, подбрив щеки и шею. Перед ним предстал вылитый татарский хан, жестокий и беспощадный, стоящий во главе бесчисленной дикой, азиатской орды. «Вот твоя суть! — подумал Тургенев. — Остальное — детали».
Между тем мужчина вступил в комнату, с каждый шагом наполняя ее все больше, не столько своим могучим телом, сколько исходящей от него силой и поистине царским величием. Толстой, бывший почти десятью годами старше своего гостя, а на его фоне и вовсе казавшийся стариком, держался с ним подчеркнуто уважительно.
— Позвольте, ваша светлость, представить вам Ивана Сергеевича Тургенева, величайшего из ныне здравствующих русских писателей! — с несвойственной ему велеречивостью сказал Толстой и еще более торжественным голосом, сделавшим бы честь царскому дворецкому, возвестил: — Светлейший князь Иван Дмитриевич Шибанский!
— Польщен знакомством, князь! — сказал Тургенев и тут же рассердился на себя за этого «князя», наказал себе впредь не использовать это обращение, но что удивительно — во все время их разговора язык его упорно отказывался произносить привычное величание по имени-отчеству.
— Истинный и давний поклонник вашего таланта, глубокоуважаемый Иван Сергеевич, — сказал князь Шибанский с легким поклоном и, повернувшись к князю Урусову, продолжил с доброжелательной улыбкой: — Как всегда бодры и рветесь в бой, князь! Рад вас видеть!
Голос его был глубок, но негромок, как будто он нарочно притушивал его. Так же и рукопожатие его было крепко, но сдержанно, хотя у Тургенева все равно возникло желание подуть на пальцы.
— Чувствую, что нарушил вашу беседу. Продолжайте, господа. Не обращайте на меня внимания, мне нужно немного отдышаться — семьдесят верст верхом!
Он опустился в кресло чуть поодаль, в тени, и, сцепив руки, принялся разглядывать Тургенева. Толстой незаметно покинул гостиную, тихо прикрыв за собой двери. Князь же Урусов продолжил свои разглагольствования, как будто ничто его не прерывало. Тургенев стряхнул сонливость и принялся понемногу возражать Урусову, но не рьяно и более по непринципиальным вопросам. Вот и на утверждение, что западная «мануфактурная» цивилизация исчерпала себя и стремительно приближается к гибели, он лишь мягко заметил, что у Запада большой запас прочности, и тут же обратился к князю Шибанскому, вовлекая того в разговор.
— А вы, князь, что думаете по этому поводу? Вы, вероятно, разделяете эти взгляды?
— Да, рад, что такой достойный человек, как князь Урусов, разделяет мои взгляды, — спокойно ответил Шибанский.
— И вы полагаете, что Россия должна отряхнуть прах западной цивилизации со своих … ног (хорошо, что успел заменить готовое сорваться с языка — лаптей) и вернуться к старорусским ценностям? — нажал Тургенев.
— Нет, не полагаю, — против ожидания сказал Шибанский, — за время своего короткого, двухвекового расцвета западная цивилизация явила немало полезных изобретений, многого добилась в культуре, осуществила многообещающие начинания. Не в обычае русского народа отвергать полезные знания и умения только потому, что они чужие. Мы должны взять у Запада лучшее, действительно лучшее и перенести на нашу, тысячелетнюю почву. Но ни в коем случае не воспроизводить бездумно все подряд, как это делается сейчас, тем более что по какому-то дьявольскому наущению в первую очередь воспроизводится все самое вредное и бесполезное. — Немного утешает то, что все это преклонение перед Западом и воспроизведение всего западного действуют лишь в тонком слое так называемого высшего общества, сильно разбавленного выходцами из немецких земель, и в части столь же тонкого слоя, именующего себя русской интеллигенцией. Толща же русского народа осталась незатронутой этими пагубными веяниями, именно русский народ обладает большим запасом прочности, он не склонен ни к бездумству, ни к воспроизведению, — тут лицо Шибанского вдруг осветила лукавая улыбка, отчего он помолодел лет на десять, — русский человек и свое-то, раз придуманное, воспроизводить не любит, не лежит у него душа к работе по образцу, непременно начинает улучшать да украшать.
«По первому вопросу все ясно», — подумал Тургенев и стал прикидывать, как бы ловчее перейти к следующему. Помогло ему появление Толстого, вспомнившего о долге хозяина и предложившего собеседникам напитки и закуску. Урусов выбрал водку, Тургенев — бордо, князь Шибанский — квас. В присутствии Толстого разговор естественно перешел на литературу. Заговорили о европейских писателях, об их отношении к России, к русскому народу, к русским писателям. Тема была болезненная, касавшаяся самого Тургенева, поэтому говорил он горячо, в этом единственном вопросе отклонившись от своего последовательного западничества.
— Как-то раз в Лондоне мы вместе с Диккенсом присутствовали на обеде в честь лорда Пальмерстона, усадили меня рядом с Теккереем. Нисколько не стремясь сказать ему приятное, я просто в разговоре привел факт, что его романы после появления в английской печати тотчас переводятся на русский язык. Он позволил себе во всеуслышанье усомниться в моих словах! Затем, вспомнив мои предшествующие рассказы о наших замечательных писателях, принялся язвительно говорить, что насколько он слышал, в России существует цензура, а при цензуре замечательных писателей быть не может — вот и весь приговор! Я вспылил и сказал ему, что у нас в России был писатель, который стоит выше его, Теккерея, во всех отношениях, и указал ему на Гоголя. И что вы думаете? Хорош гениальный писатель, о существовании которого Европа не знает! Таков был безапелляционный ответ!
— Иван Сергеевич, будете в Лондоне, передайте, пожалуйста, сему господину, что живет-де в России, в городе Туле князь Урусов Леонид Дмитриевич, который никогда не слышал о писателе Теккерее, поэтому сомневается не только в его гениальности, но и в самом его существовании! — смеясь, сказал Урусов.
— И непременно добавлю, что великого русского писателя Гоголя этот князь с шестисотлетней родословной знает прекрасно и цитирует весьма кстати, — подхватил Тургенев и тут же приступил к следующему рассказу. — Вы представить себе не можете, скольких сил потребовало от меня издание во Франции «Войны и мира» нашего дорогого Льва Николаевича (любезный поклон в сторону Толстого), сколько ругался из-за перевода, ведь они, Толстой, даже ваш французский исправляли, он-де для них слишком сложен. Наконец, получаю переведенные тома, еще пахнущие типографской краской, лично развожу французским критикам, рассылаю ведущим французским писателям. И что же?! Ничего! Нет такого романа! Вот только Флобер отозвался, я нарочно список его письма привез, чтобы вас, Лев Николаевич, порадовать, я сейчас для всех переведу.
Тургенев действительно достал из кармана сюртука небольшой листок и принялся читать настолько легко и складно, словно перед ним был русский текст.
— Спасибо, что вы дали мне возможность прочесть роман Толстого. Это первоклассное произведение. Какой художник и психолог! Два первых тома великолепны; третий значительно слабее, — тут Тургенев споткнулся и далее читал все тише, — он повторяется и философствует. Слишком чувствуется он сам, писатель и русский человек, в то время как раньше перед нами была лишь Природа и Человечество. А, вот! — встрепенулся Тургенев. — Подчас он напоминает мне Шекспира.
Вполне возможно, что Тургенев ожидал в этом месте криков восторга, но в гостиной воцарилось гробовое молчание. Всем было известно, что Толстой считал Шекспира ничтожным писателем, а его пьесы — плохо слепленным собранием несуразностей и образцом глупости. Обстановку разрядил сам Толстой, который, сославшись на какую-то неотложную нужду, покинул гостиную.
— Да что там Россия! Что там русские писатели! Они и соседей не признают! — с несколько преувеличенным жаром воскликнул Тургенев. — Англичане французов, французы немцев, немцы итальянцев, а все вместе испанцев. Возьмем, к примеру, Виктора Гюго, — Тургенев остановился, метнув быстрый взгляд на князя Шибанского, но не заметив никакой реакции, продолжил, — вы бы только слышали, что говорит Виктор Гюго о немцах! О лучших из немцев! Говорит, что в сочинениях Гете он не видит ровном счете ничего. Я как-то заговорил о «Валленштейне», так он заявил, что сего романа Гете не читал, но знает, что дрянь. Я ему указываю, что это пьеса Шиллера, он пренебрежительно отмахивается: что Гете, что Шиллер — одного поля ягоды!
— Странно, Виктор Гюго всегда представлялся человеком основательным и серьезным, — раздумчиво произнес князь Шибанский, озадаченно качая головой.
— Именно что представлялся! — подхватил Тургенев. — А как сойдешься поближе!.. Пустозвон и фантазер! Сам придумает сказку, сам смеха ради будет всех уверять, что почерпнул ее из древних источников, и сам же в конце концов поверит в нее.
— Ваши слова, Иван Сергеевич, только укрепляют нас в убеждении, что европейская культура находится в глубоком кризисе, — князь Шибанский решительно вернулся к прежней теме, — никакой общеевропейской культуры не существует, заграничные писатели, политические деятели, общество в целом не способны подняться над своими узконациональными задачами, выйти за национальные границы, тесные как и все в Европе, они не способны породить объединяющей идеи для всего мира и не способны указать ему цель движения.
— Не то русский народ! Русский человек не отгораживается рогатками от соседей, не замыкается за непроницаемым занавесом, он смотрит вширь и вдаль, и нет предела его взгляду. Но смотрит он не заносчиво, не пренебрежительно, не свысока, он примечает все красивое, все новое, он отзывается на все красивое и все новое, русский человек — отзывчив по природе своей, это одна из главных его черт. Возьмем ту же литературу. Заграничные писатели, да и некоторые наши доморощенные критики-западопоклонники, отказывают Пушкину в оригинальности, говоря, что он лишь воспроизводил западные образцы. Нет, скажем мы, Пушкин пропустил через себя лучшие образцы итальянской, английской, французской, немецкой, испанской литературы, объединил все это с нашими русскими преданиями, былинами, сказками, с живым говором русского народа и в результате явил миру продукт новый, доселе не известный — русскую литературу, литературу общечеловеческую и в то же время чутко чувствующую биение пульса каждого национального организма.
«Ну, пошло-поехало! Сел на любимого конька!» — неприязненно подумал Тургенев. Но приходилось терпеть и умело подбрасывать все новые темы для обсуждения, чтобы как можно полнее понять строй мыслей этого необычного человека.
(Тут Северин, проклиная словообилие классических авторов, их пристрастие к долгим диалогам, многочисленным повторам и философствованию, принялся судорожно пролистывать страницы рукописи. Земельный вопрос, сельская община, земское самоуправление, вертикаль власти — кому это интересно?! Разве что самому автору. Вдруг глаз выхватил слова, напомнившие о другой прочитанной недавно книге, о «Записках» незабвенного Ивана Дмитриевича Путилина, и Северин вновь погрузился в чтение.)
Дошли, конечно, и до революции, до революционеров, до молодежи, рвущейся в революцию.
— Сейчас много лишнего наговаривают на революционеров, вот и вы, уважаемый Иван Сергеевич, не избегли этого, что уж говорить о господине Достоевском. Понятно, что выхватывая и отображая уродливые черты, вы хотите предупредить общество об опасности крайностей, о том, какое пагубное развитие могут получить события, если возобладают идеи маленькой группки фанатиков, но читающая публика невольно распространяет эту вашу характеристику на всех революционеров. Но это несправедливо. Эти молодые люди, в подавляющем большинстве своем, чисты, честны и искренне желают облегчить жизнь народа, послужить ему, отдать ему свой долг. Беда их в том, что они мало чего умеют из того, что действительно нужно народу, ничего не знают о народе и не умеют разговаривать с народом. Но эта беда поправима, при чистоте помыслов и доброй воле они научатся, надо просто их научить. И еще — иметь терпение.
— Был такой случай, в наши саратовские земли забрел один такой народник, стал объяснять нашим крестьянам, как им плохо живется, потом — почему им плохо живется, закончил, как водится, призывом к топору. Крестьяне «скубента» связали и сдали уряднику. При ближайшем рассмотрении этот бывший студент, назовем его С., оказался честнейшим и безобиднейшим человеком, только с мусором в голове. Ему сказали: понимаешь в землеустройстве — занимайся землеустройством, знаешь медицину — иди работать в больницу, в наших землях во всех селах есть больницы, понимаешь в технике — занимайся машинами, наши умельцы делают молотилки и сеялки не хуже английских, ничего не умеешь — иди в школу, учи детей читать и писать, у нас где больница, там рядом и школа. Пошел в школу. Поначалу трудно ему пришлось, но потом втянулся, ветры степные выдули мусор из головы, теперь он не мыслит себе иной жизни, благодарит за то, что помогли ему найти его истинное призвание. И случай этот далеко не единичный. Князь, сколько у нас таких в Калужской и Тульской губерниях?
— Двадцать семь душ! — бодро доложил князь Урусов, который давно стушевался и сидел молча.
— Именно — душ! Спасенных душ! — возвестил князь Шибанский.
(Вновь Северин пролистал несколько страниц, пропуская последнюю часть разговора, прерванного на полуслове приглашением к столу, и нудное описание обеда. Наконец, глаз зацепился еще за одно ключевое слово, которое преследовало его все последние дни, и он, вернувшись чуть назад, продолжил чтение.)
После обеда, когда все гости уютно расположились в гостиной, по сельской простоте не разделяясь на мужскую и женскую половины, и приступили к размеренной, немного сонной беседе, Тургенев вдруг откашлялся, привлекая всеобщее внимание. Все разом почтительно замолчали.
— Вы знаете, я последнее время почти ничего не пишу, — начал Тургенев, — но, следуя многолетней привычке, записываю приходящие мне в голову мысли, наброски рассказов, эскизы возможных произведений. Вот так и позавчера, на дороге из Москвы в Тулу, меня вдруг посетила поэтическая муза, и в отнюдь не располагающей к романтике обстановке, в купе поезда, я набросал стихотворение, стихотворение в прозе. Я вам сейчас его прочитаю, — сказал он просто, без свойственной писателям рисовки.
Многочисленное общество, собравшееся в гостиной, приняло предложение с энтузиазмом и плотнее придвинулось к писателю, готовое внимать, заранее трепещущее от предвкушения чуда. Тургенев достал из кармана сложенный вчетверо лист, развернул его, явив на мгновение ровные, не испещренные правкой строки, и принялся читать тихим, задушевным голосом.
«Я видел себя юношей, почти мальчиком в низкой деревенской церкви. Красными пятнышками теплились перед старинными образами восковые тонкие свечи.
Радужный венчик окружал каждое маленькое пламя. Темно и тускло было в церкви… Но народу стояло передо мною много.
Все русые, крестьянские головы. От времени до времени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает легкий ветер.
Вдруг какой-то человек подошел сзади и стал со мною рядом.
Я не обернулся к нему — но тотчас почувствовал, что этот человек — Христос.
Умиление, любопытство, страх разом овладели мною. Я сделал над собою усилие… и посмотрел на своего соседа.
Лицо, как у всех, — лицо, похожее на все человеческие лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно и тихо. Губы закрыты, но не сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней. Небольшая борода раздвоена. Руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех.
„Какой же это Христос! — подумалось мне. — Такой простой, простой человек! Быть не может!“
Я отвернулся прочь. Но не успел я отвести взор от того простого человека, как мне опять почудилось, что это именно Христос стоял со мной рядом.
Я опять сделал над собою усилие… И опять увидел то же лицо, похоже на все человеческие лица, те же обычные, хоть и незнакомые черты.
И мне вдруг стало жутко — и я пришел в себя. Только тогда я понял, что именно такое лицо — лицо, похожее на все человеческие лица, оно и есть лицо Христа».
Общество молчало, затаив дыхание и очевидно ожидая продолжения, но Тургенев оторвал взгляд от листа и устремил его в залу. Раздались аплодисменты, кто-то громко восторгался кристальной чистотой языка, кто-то — гениальной простотой и краткостью, были и такие, которые тихо и многозначительно переговаривались о том, что Тургенев, убежденный атеист, впервые, вероятно, упомянул имя Христа. Лишь один человек не принимал участия в общем разговоре и задумчиво смотрел на писателя. Именно на него с первого мгновения был устремлен неотрывный взгляд Тургенева. Этот человек был князь Шибанский.
Получасом позже Тургенев вышел проводить отъезжавшего князя. Вокруг них сразу образовалось безлюдное пространство, и никто не мешал их последнему разговору.
— Вы меня сегодня немного удивили, Иван Сергеевич, — сказал Шибанский.
— Чем же? — осторожно спросил Тургенев.
— У меня довольно много знакомых среди людей искусства, художников, поэтов, писателей, лучших из них. Но даже лучшие из лучших очень быстро начинают говорить только о себе, о своих переживаниях, о своем творчестве. У вас же редчайший дар — вы умеете слушать. Внимательно слушать и заинтересованно расспрашивать. Меня не покидало ощущение, что вы меня изучаете, как … персонажа будущего романа. Вероятно, эскиз будущего произведения лежит у вас сейчас в кармане. Боюсь, что вы разочарованы. Во мне нет ничего, требуемого для героя романа. Ни столь любимой современными авторами типичности, ни каких-либо причуд. Бирюк, обычный сельский бирюк.
— Что ж, вы все время живете в деревне? — спросил Тургенев.
— Нет, — коротко ответил Шибанский.
— В Европу выезжаете?
— Не вижу необходимости.
— В столицы?
— Приходится.
— А есть ли необходимость? Я еще могу понять — Москва! Прикоснуться к святыням! Но Петербург!.. Позволю себе по праву старшего годами, много пожившего и много видевшего человека дать вам, ваше сиятельство, один добрый совет: никогда не посещайте Петербург, объезжайте стороной этот вертеп, гибельное это место.
— Вы мне дали сегодня много поводов для размышлений, — медленно произнес Шибанский.
— Поразмыслите, князь, и о совете не забывайте, поверьте, он — от чистого сердца! Я непременно заеду к Толстому на обратном пути из своего имения, дней через десять. Смею надеяться на продолжение нашей интересной беседы.
* * *