Часть 12 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Меня стукать нельзя! Смотри! — и раздвинул мокрые пряди. Представляешь, если б попало сюда?
Желтая кожа проплешины пульсировала, крупно дыша.
— Там нет кости! — свистяще прошептал человечек..
Череп проломлен. Хочешь потрогать? — и подскочил ближе, нагнул мокрую голову.
К горлу подкатил тугой низкий ком. Стал набухать.
— Отвали! — выдавил из себя. И этот шут мгновенно послушался: отскочил, как упругий, сильно пущенный мяч.
— Не нравлюсь? — «страдалец» метнул искоса взгляд.
Такие взгляды были знакомы. Так перед гонгом прицельно-рассеянно поглядывают друг на друга боксеры.
— Не нра-авлюсь! — удовлетворенно протянул человечек. — А ты видал, как я улыбаюсь?. — и, раздвинув слюнявые губы, он обнажил мясистые десны. Зубы были редки, одиноко торчали они между красных от крови пустот.
Ком нарастал, затрудняя дыхание.
— А она ласкала меня! Представь себе, да! — выкрикнул этот гороховый шут и забегал по комнате. — Не веришь? — выкрикивал на ходу, — целовала! А как же! Вот в эту самую лысину!
Какая-то напасть. Невозможно извлечь из заткнутой глотки хоть какой-нибудь отрицающий звук. Ни пригрозить, ни поднять руку — пальцем шевельнуть невозможно!
— А ты сделал дяденьке больно! — пропищал тот новым, тоненьким голосом. И вдруг, как вкопанный, встал. Обернулся: — Целовала меня, а теперь, значит, тебя! — метнул расчетливый взгляд, И закрылся ладошкой, изображая душенную боль, И внезапно завыл.
Надо было изгнать ком из горла, надо было вытурить к чертовой бабушке этого бесноватого, который то кружился по комнате, развозя по ковру мокрые пятна, а то останавливался, когда этого никак нельзя было ждать. И, вглядываясь время от времени напряженно и ожидающе (что? чего ждал? какого сигнала?), вдруг снова кричал, кричал громко, назойливо, выкрикивал какие-то просьбы, угрозы, так, что нестерпимо хотелось щелкнуть каким-нибудь выключателем, а то вдруг переходил на страстный, пронзительный шепот, от которого щемило в ушах, а то снова выл.
Вой был хрипловатый, тягучий. Как гудок тепловоза, он тянулся, надсадно звуча на одной, все поглощающей ноте, исходил из одного, казалось, бесконечного выдоха.
— Пре-кра-ти-те! — наконец Борис сумел вымолвить.
Вой оборвался. Послушно, мгновенно.
Показалось, что решетку пальцев, закрывших лицо, просквозил быстрый взгляд.
— Темпев-вамент! Нет, какой темпева-амент! — протянул низким и женским, чуть насмешливым голосом. Это был настолько другой, настолько из другой жизни голос, что дрогнули веки.
— Какой пас-саж, дов-вогой! — тянул он голосом Ингрид. — Аккув-ватнее, детка! Не нвавлюсь? Ув-вод? — отвел пятерню от лица. Глаза почти весело, почти живо блестят. Округленные темные брови, красные губы в крови, торчащие уши — так вот он каков: опасный, несчастный, коварный и одинокий, отвратительный и побеждающий Обезьянчик!
Опустил голову, будто с целью демонстрации своих огромных ушей, приделанных к небольшому затылку, Обезьянчик произнес неожиданно будничным тоном, спокойно:
— Допустим, урод. И что из того?
И заходил по ковру взад-вперед, взад-вперед, поворот — и снова назад. И заталдычил — убеждающе, мерно, будто учитель, вдалбливающий известные истины в тугую башку тугодума:
— Американцы открыли, что ребенок похож не только на отца, на отца не только похож, усекаешь? Считают: похож на всех тех, с кем женщина какое-то время жила, жила какое-то время, усек? И больше всего, естественно, на того, с кем это делалось чаще. С кем чаще — постиг? И что из этого следует?
Переход к новому тону, лекторски ровному, назидательному, мешал вслушаться, вдуматься. Словно после жестокой схватки, выжатый, иссушенный, Борис тупо следил за хождениями вертлявого человечка с большими ушами на круглой головке, с розоватыми корками на толстых губах.
— … и прикинь! — донеслось, словно бы издали, — родится такой, сам понимаешь, далеко не красавец, сам понимаешь, похожий… Ну да, на кого он будет похож? Вот, взгляни! — и полез в нагрудный кармашек. Ткань была мокрой, карман узковат, фотокарточка застревала.
Борис уныло смотрел, и ладонь его протянулась будто сама по себе. Будто оглушили его: оцепенело стоял, мертво ждал, как ждут подаяния, наблюдал, как цепкие пальцы вытягивали из кармана эту застревавшую карточку, и ощущал странную жадность на то, чтобы смотреть, слушать, узнавать еще и еще.
— Во, каким он родится! Подходит такой?
На ладонь легла фотография. Ушастый и хилый пацанчик с овальным обезьяньим лицом над стебельком худенькой шеи — таких не терпел. Таких в детстве нещадно лупил. Отлавливал в подворотне и бил, тискал и в мягкий живот — кулаком, кулаком!..
— Хочешь сына такого?
И только в этот момент словно бы что-то сдвинулось в голове, словно отвалилась плита, сдавившая мозг. Сглотнув то, что оставалось от кома, незаметно истаявшего, прочищая, словно пробуя, горло, хрипло вымолвил:
— Какого такого? Что за чушь… Сын… Врете, похож на меня! На меня будет похож!
— Ого, сын? Ты сказал: сын? — этот тип помолчал. Сунув руки в карманы брюк, начал покачиваться: с каблуков на носки, с каблуков на носки. — А ежели дочь? — возразил.
Она ждет ребенка? Так я и знал!
— Сын! — ответно Борис. — На меня! — и стряхнул фотографию.
Карточка планировала на ковер. Обезьянчик откачнулся назад: руки в карманах, лицо задрано вверх, густые темные брови шевелятся. Тут вдруг случилась новая странность: напомнил кого-то!
Но кого же, кого?
— Врешь! — сказал Обезьянчик свежим, отработанным баритоном. Полководческим жестом указал на летящую фотографию: — Будет вылитый я! Поздравляю, папаша! Клянусь: вылитый я!
Это была несусветная глупость, но эта глупость проникла в мозги и заполнила все. В голове зазвенело от боли. Сын! На кого? На него? Чушь! А если не?..
Схватившись ладонями за виски, замычал протестующе. А в это время новая подлая мысль точила ходы, и прорезалась, и заставила выпалить то, а чем выпаливать было нельзя.
— Вы… ты… Вы… знаете все?
— Именно так! — победоносный ответ. — Именно все!
Ах, нельзя было выспрашивать! Нельзя было ничего узнавать у него, все это можно и нужно было сделать потом, проверить и выяснить у нее, его будто кто-то тянул за язык:
— Она вам говорила?
— О ребенке, которого ты ей заделал? Малыш, мы ведь все, все с ней обсуждаем! Мы ведь муж и жена, одна, говорят, сатана! Думаешь, жил только с ней? И со мной тоже жил! Через нее — но со мной! Ей хорошо — мне хорошо! Я знаю все, даже, может быть, то, что еще не знает она! Операция?
— Никаких операций!
— Конечно! У нас нет детей, так ведь поэтому мы избрали тебя! Сам подумай: напрасно мы столько лет, а? Семья без детей, ну, скажи, не уродство? Никаких операций! Думаешь, это ты все спланировал? Ошибаешься, милочка! Я! Я — вот кто творец всей истории!
— Вы врете! Нет, это не может так быть. Врете вы все! Я все, все рассчитал: и ее сроки, и время призыва, и мамин отпуск. Я подменил эти таблетки… Вот Ингрид приедет… вот сюда… вот запру, чтоб она не посмела…
— Дурашка! Не бойся: никаких операций! Обещаю тебе: все сам прослежу, пусть остается как есть. Не отправлять же под нож ее, донор ты мой дорогой! Обещаю: дочь! Будет дочь! Вылитая, вся в меня!
И в этот момент в памяти всплыла вдруг фигура. Седоватый сухой человек в весе пера. Перед ним — Володька Громила. Раззявив в ухмылке пасть, Громила ткнул кулаком — пустота. Замахнулся другим — и опять в никуда. И внезапно согнулся, обхватив руками живот, и тут же взмыл в воздух, распрямляясь в полете, и шмякнулся оземь. И — голос, спокойный, негромкий: «Вот так, парни, действует алкоголь! Ни пить, ни курить! Тренировки, режим и — обещаю: станете мастерами! Мастера — обещаю!»
Первый тренер, первый урок. Руки в карманах, откачнулся назад, взгляд из-под седоватого бобрика, взгляд острый, победный, и голос: «Мастера, обещаю!»
— Что вы хотите?
— Я? Ничего! А ты еще чего-нибудь, а?
Покоряющая сила самого первого, полузабытого тренерa. Но… пронеслось и исчезло. А тренер… а этот Володька… а этот… да, муж этот, он все стоит, он совсем рядом, он дышит. Биение сердца. Хорошее, ровное сердце, оно стучит в каких-нибудь сантиметрах. А тренер… а этот… что он задумал? Ударить? Так бей! Ни отступить, ни закрыться нельзя, только один верный способ, способ единственный: ждать! Выстоять! Ощущая в области живота чужие толчки, жимом мышц защитить внутренности от удара, выстоять, ждать!
На спине выступил пот. И вдруг — вкрадчивый шепот:
— Чудак! — завораживающий шепот, шепот шамана: — Что же, что любишь! Верю, что и она тебя лю! Да, лю! Как и меня она лю, как и тебя, как и я, как и ты… Ну так и что? Давай любить ее вместе! Обещаю: буду беречь!
Обещаю!
Магия полузабытого слова будто встряхнула. Мелькнула внезапная, невероятная мысль. Мысль удивительная, мысль, которая потом запомнилась на многие годы. Мысль, открывшая новые методы. Потому что когда Володька Громила, мстя за бездействие, попер на друзей, Толик-Рваный Сандаль, что же он сделал?
Обезьянчик стоял и дышал, и стучал своим ровным сердцем, и плешь приблизилась к подбородку, и вспомнился Толик-Сандаль, и пришло в голову: а что, если подуть на эту желтую плешь? Мысль была замечательной. Он приготовился к исполнению, он вытянул губы, чтобы эдак осторожно подуть, чтобы потом разразиться очищающим ржанием, чтобы разом ото всей этой пакости напрочь избавиться, как…
Как вдруг этот мерзопакостный Обезьянчик, он вдруг приподнялся на цыпочки и быстро ткнулся губами, своими мокрыми большими губами… он ткнулся в раскрытый трубочкой рот.
— Будем любить ее вместе, братишка! — шепнул. И подмигнул: — А за дочку спасибо!
От охватившего чувства гадливости все помутилось.
— Исчезни! — едва просипел. И это не был приказ — была жалкая просьба.
Когда услыхал, как хлопнула дверь, сел прямо на пол, раскачиваясь из стороны в сторону. Что-то сползло на колени — дурацкая тряпка! Оранжевый галстук.
Долго тер губы оранжевым лоскутом, хлестал по лицу горячими струями душа, и плевался, плевался…
— Бо? — это она.
Но какая чужая, какая далекая.
— Почему ты хрипишь? С кем? Ты подрался?
А голос медленный, низкий.