Часть 49 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Приглашали отцов! Согласись, что это само по себе уже удивительно! — хлопает мама ресницами. — Приглашали отцов только мальчиков! — она делает большие глаза. — Согласись, милый, — делает паузу, — что у этой Тигрицы странные прихоти!
Историчка — Тигрица по прозвищу — наша классрук. Прозвище это ей придумали папы: есть, говорили они, в ней что-то пламенное, затаенное, жаркое.
А мамы находили Тигрицу коварной.
— Нет-нет, у нее странные прихоти! — повторяет мама Коляна. — Какое-то маниакальное — гм-гм! — пристрастие к противоположному полу!.. Только отцов! все повторяет она.
У папы пропадает желание издать какой-нибудь грохот.
Издав то ли всхлип, то ли кхек, то ли что-то еще горловое, папа, мурлыча, направляется к вешалке.
Карман невысокий, плоскогубцы большие. Забытые, они тяжело свешиваются из кармана. Мама, пораженная изменением в папе, сверлит их взглядом.
— А на обратном пути, милый! — кричит ему, измененно-мурлычащему, зайди, будь любезен, в овощной магазин! У нас нет моркови! Капусты!.. Картошки!.. И лука!
Это только так называется — плоскогубцы. На самом-то деле губы у них хоть и плоские, но с мелкими такими зубцами. Когда плоскогубцы ныряют вниз головой из кармана, их пасть раскрывается, и папа орет.
— Милый, никак ты ушибся? — слышит папа встревоженно-воркующий голос. — Господи, таскаешь в карманах всякую пакость!
Плоскогубцы щерят свои мелкие частые зубы. Папа орет, потрясая ногой, как если б по ней бестактно взбиралась гадюка— холодная, беспощадная.
Образцовая мама сует в папин рот карамельку.
— Милый, — шепчет она. Глаза ее излучают печаль и безропотность. Кажется, в эту минуту она с папой прощается. Кажется — навсегда. Эта Тигрица!.. Сплошное коварство!.. — Милый! — повторяет жена. — Не забудь про картошку! Килограммчиков десять!
«Милый», многократно повторенное, придает карамельке вкус мыла. Карамелька проскальзывает в папино горло. Изо рта папы исходит мыльный пузырь… Впрочем, пузырь — это, пожалуй, уж слишком. Литературное преувеличение. Но душа папы, безусловно, клокочет: Как, впрочем, и душа образцовой мамы Коляна.
А у Вовчика папа — зараза.
Во всяком случае, так мама Вовчика говорит. А она знает, что говорит. Даром, что не такая она образцовая.
— У, зараза! — говорит в сердцах в объемистую папину спину. — Конечно ж, у тебя неотложное дело?
Спина папина в полинявшей футболке недвижна, горой. Но шея и уши краснеют. По телевизору передавали футбол, спартаковцы бегали в красном, но шея и уши у папы стали краснее.
Мама подходит и трескает по полинявшей спине своим жилистым кулаком.
— Из-за этих зараз, — говорит в сердцах мама, присоединяя сюда, видно, и Вовчика, — придется самой потеть на собрании!
Кровь отливает от папиной шеи. Его уши — крохотные иероглифы-ушки, прижатые поверху к крутому затылку, — приобретают привычный белесый оттенок. Папа улавливает самое важное: е й придется! Но в этот момент что-то случается у ворот «Спартака»: то ли ударили кулаком по мячу, то ли судью подкупили. Папа вопит: «Судью подкупили!» Его крутой бритый затылок наливается кровью. И тут мама так лупит кулаком по полинявшей спине, что… Ей бы с таким кулаком на медведя!
— Тебе бы с таким кулаком на медведя! — сипит папа плачуще, но героически не отрывается от телеэкрана.
…Раздирая гребенкой рожки волос, разбрасывая по полу бигуди, эта необразцовая мама носится по квартире, торопясь на собрание. Спина папы снова недвижна — горой.
Мы же попрятались в норы, как звери, учуявшие запах охоты. Мимо нас шагали наши отцы, оторванные от футбола, от основательных размышлений об автоматических дверных шпингалетах, от множества других важных забот, — они шли недовольные, нервные, им предстояло узнать о достижениях своих сыновей.
Сыновья смотрели на них из подвала.
Папа Коляныча брел, натыкаясь на урны, то снимая, то надевая очечки.
— О чем размышляет? — с досадой воскликнул Колян, и мы промолчали.
Бледный и тощий, музыкальный папа Абашкина качался, будто от ветра, будто поддатый. Но — мы это знали — поддатым он не бывал никогда. Кларнетист, он шатался под вихрями враждебной ему музыкальной среды, которая выдувала его из оркестра Большого театра.
— Куда ему против Тигрицы! — тоскливо заметил Антоха Абашкин, сам бледный и тощий, и мы не возразили ему.
Широколицый и красноносый, папа Агеева, напротив, был удачлив и обычно подкат. Он и сейчас был поддатый, но шагал тем решительным шагом, каким шагал по ступеням строительно-монтажного треста, в котором до царской площадки начальника ему оставалась самая малость.
Младший Агеев напряженно молчал. Пуще смерти не хотел он встречи отца и Тигрицы, и мы понимали, что дело не в боязни порки. Дело в Тигрице, но об этом позднее.
Мой батя двигал в иссиня-черных очках. У него началась предмайская аллергия, и слезы струились ручьями. Но и в слезах батя был по-тевтонски мужественен и красив, и я полагал, что если кого и надо беречь, так это Тигрицу.
— Но ему нет дела до нашенских достижений! — сказал я со вздохом. — Он в своих достижениях завяз по уши! — И товарищи мои тоже вздохнули.
Замыкала шествие необразцовая мама. На ходу она мелко трогала волосы, будто тревожась, не забылись ли там бигуди, и непрерывно высказывалась. До вас доносилось грозное слово «зараза».
Все говорило о том, что нас ждет ужасный конец.
А достижения наши были такие.
Первое достижение — Вовчика заперли в туалете.
Он всю математику просидел в туалете, и только минут за пять до конца старшеклассники, обвально обрушиваясь из спортзала, услыхали жуткие вопли. И освободили, и торжественно препроводили узника в класс.
Как мы ржали вначале!
Как заступались потом!
Тигрица стрелою влетела в класс:
— Кто запер Вовчика в туалете?
Нет, никто не запирал Вовчика в туалете! Те, кто успел вскочить для приветствия — девочки преимущественно, — стали с легким сердцем садиться. Те же, кто задержался — в основном мы, пацаны, люди и вообще-то сомнительные, а уж при данном раскладе и вовсе как бы подследственные, — вытаращились, как говорится, на голубом глазу.
— Абашкин!
Напряженная тишина нависла над классом. В этом интенсивном молчании мы внимали стуку сердца Тигрицы. Взлелеянному в наших неистовых, поэтически-вольных мечтах, благородному, пылкому сердцу Тигрицы.
— Абашкин!
Абашкин мигает: чаво? Он не запирал Вовчика в туалете. Бледный, как призрак, сын музыкального папы колышется тенью над партой.
— Собирай портфель и без отца не являйся!
Шоколадная блузка с кружавчиками вздымается и опадает. Это пылкое сердце Тигрицы вздымает высокую грудь и опускает. Меловыми губами Антоха вышептывает:
— Я не запирал Вовчика в туалете! За что?
— За то, что жег спички на перемене!
Неслышное движение пробегает по классу. Не повернув своих буйных, голов, мы исхитряемся взглянуть на Коляна. А он недвижен. Коляныч наблюдает воробьев на окошке.
И снова безмолвие, и слова стук сердца Тигрицы.
— Агеев!
Агеев — рот до ушей — поднимается.
— Кто запер? Ты запер?
Агеев влюблен в Тигрицу до потери сознания. И всегда, когда она к нему обращается, от смущения лишь рот разевает. Такая особенность. Такая улыбка — как тик.
— Что значит: не ты? А кто проторчал всю перемену на лестнице? Собирай портфель и без отца не являйся!
Агеев все улыбается. Потный, красный, растерянный.
Ничего не может поделать с губами!
— 3а что?! — А это чей голос? А это мой голос! Какой-то странный, но — мой, без сомнения. Только ржавый какой-то скребуще-скрипучий.
— За то, что смеется, когда учительнице не до шуток!
От стальной, беззаветной любви до скребуще-скрипучей ненависти ровно полшага — я постиг эту премудрость в тот день.
И снова неслышное движение пробегает по классу. Снова мы ищем Коляна. И снова: окошко настежь раскрыто, и два воробья: тук-тук! тук-тук! — о жесть подоконника. Коляныч недвижен.
Коляныч недвижен, а мы не в силах смотреть на Тигрицу. Пусть ее щеки пылают румянцем, пусть, янтарно сверкают глаза — мы утыкаемся взглядами в парты.
И снова стук сердца… но, может быть, это — не сердце? Может быть, и даже скорее всего, это — не пылкое сердце Тигрицы, а — клювики воробьев?.. Следуя алфавиту, теперь секут голову мне. Портфель собираю заранее. Однако Тигрица… Тигрица внезапно:
— …Вовчик!