Часть 8 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я ж – мученик по помыслу чужому.
К чему свобода? Вечность постигать[4].
Теодор Рётке
Сержанту было известно имя Дентона, местного поэта. «Похоже, поэтов всегда поджидают под их дверями прелестные юные создания. Интересно – почему?» – задался вопросом Демарко.
Ответ был прост: потому что поэты и прелестные юные создания все еще верят в романтику. Они еще верят в то, что истина заживляет, а красота затягивает раны. И в то, что любовь предвосхищает, сдерживает и отвращает трагедию под названием жизнь.
Демарко снова подумал о своей жене. Когда-то и Ларейн была прелестным юным созданием. И тоже верила в романтику. Верила… до тех пор, пока ей не пришлось баюкать на руках сынишку со сломанной шеей.
Кабинет № 214 огораживала желтая полицейская лента. Демарко нырнул под нее и толкнулся в дверь, хотя уже понял, что она заперта. Сержант вернулся мимо юной обожательницы поэтов к секретариату кафедры. Секретарша – светлокожая негритянка около тридцати лет – сидела за компьютером прямо и строго, высоко приподняв подбородок и изящно постукивая по клавиатуре своими длинными и тонкими пальчиками с красивым маникюром. Демарко приблизился к ее столу.
– Мне нужен ключ от кабинета профессора Хьюстона. Будьте добры…
Его голос напугал молодую женщину. Но она лишь слегка дернулась, тотчас же собралась и повернулась к сержанту, изобразив на лице удивление:
– Там же уже побывали полицейские, – сказала она. – Забрали его компьютер и еще какие-то вещи.
– Да, мы уже там побывали, – с улыбкой подтвердил Демарко. Потом достал из кармана кожаный футляр и показал ей свое удостоверение и жетон. – Но это не значит, что мы закончили там свою работу.
Секретарша кивнула, открыла ящик стола, нашла там ключ и вручила сержанту.
– Обычно я ухожу на ланч в половине первого, – сказала она ему.
Демарко взглянул на часы: 12:21.
– А когда вы обычно возвращаетесь с ланча?
– Через сорок пять минут, вас устроит?
– Можете и через час. Я подожду.
Кабинет Хьюстона показался сержанту холодным и безжизненным. Встав спиной к закрытой двери, Демарко снова обвел глазами забитые книжные стеллажи и серый металлический шкаф для хранения документов. Шкаф был теперь пуст. Демарко это знал. Его содержимое все еще проходило процедуру описи в хранилище вещдоков в его полицейском участке. На письменном столе Хьюстона остались только телефон и блокнот для записей. А на маленьком столике позади рабочего кресла лежала невысокая кучка студенческих работ, уже оцененных и ожидавших своих авторов. Демарко просмотрел их еще два дня назад: двенадцать коротких рассказов из мастерской Хьюстона «Ремесло сочинительства».
Рядом с ними в рамке величиной пять на семь дюймов красовался портрет, запечатлевший Хьюстона с его детьми в погожий летний день. Маленький Дэви, вцепившись пальчиками в густую песочно-коричневую копну отцовских волос, восседал верхом на плечах писателя, стоявшего на небольшом причале у озера на заднем дворе. Томас-младший рискованно наклонялся вперед, пытаясь с краешка причала дотянуться веслом до красного каноэ, дрейфующего в озере. Рядом с братом, ожидая, чем закончится его отчаянная попытка, стояла Алисса, почти не дыша и приложив руки к груди, словно в молитве.
Жены Хьюстона на этом портрете не было. Ее отдельная фотография в тяжелой серебряной рамке стояла чуть левее семейного портрета. «И что бы это могло значить? – задался вопросом Демарко. – Если это вообще что-то значит?»
Он пересек кабинет, уселся в кожаное кресло Хьюстона и начал поворачиваться вокруг, рассматривая фотографии. «А значить это может следующее, – сказал он улыбающемуся лицу Клэр Хьюстон. – Возможно, именно вы фотографировали мужа с детьми на причале. Поэтому вас нет на общем снимке. И Хьюстон поставил рядом ваш отдельный портрет. Но не было ли это с его стороны только жестом? Для общественного потребления, так сказать? Или он удостоил вас отдельного портрета, потому что вы занимали в его сердце особое место?»
Демарко перестал вертеться и замер. В ожидании шепота, подсказки, намека.
– Поговорите со мной, Клэр, – призвал он.
И, замолчав, превратился в слух. Но Клэр молчала.
Зато, вдруг скрипнув, приоткрылась дверь кабинета. Демарко повернулся в кресле, ожидая увидеть статную фигуристую секретаршу. Но вместо нее перед ним возник нескладный гиббонистый мужчина средних лет с вытянутым обвисшим лицом.
– Извините, – сказал он и быстро исчез, хлопнув дверью.
«Какого хрена?» – обозлился Демарко. И встал так резко, что кресло вылетело из-под него и врезалось в маленький столик; оба портрета упали лицами вниз. Едва Демарко поправил их, как затрещала его рация.
– Водолазы нашли орудие убийства, – сообщил Морган.
Демарко поморщился; в груди что-то защемило.
– Буду через пятнадцать минут.
Сержант поспешно вышел в коридор. Теперь в нем уже никого не было, даже худосочной студентки. Демарко снова посмотрел на часы; стрелки показывали 12:32. Сержант притворил за собой дверь кабинета Хьюстона, запер ее на ключ, снова прикрепил полицейскую ленту, слетел по лестнице вниз и выскочил на улицу. Секретарша кафедры уже сидела в белой «Селике». Заметив бегущего к ней Демарко, она опустила стекло.
Демарко передал ей ключи.
– Я все запер. Мне нужно срочно вернуться в участок.
– А-а, – протянула негритянка. – Тогда ладно.
– Но в кабинет заглядывал какой-то мужчина, – сказал Демарко. – На вид ему шестьдесят один, может, шестьдесят два года. Килограмм девяносто, не меньше. Чем-то напомнил мне Томаса Вулфа.
Секретарша насупила брови:
– Того, что написал «Взгляни на дом свой, ангел»?
– Того самого. Кто бы это мог быть?
– Боюсь, я не знаю, как выглядел Томас Вулф…
Демарко рассмеялся и попытался сбавить темп. Его сердце всегда заходилось бешеным стуком в волнении или спешке. А когда его сердце так колотилось, сержант начинал говорить очень быстро.
– Признаюсь, я тоже. Но представляю себе его именно таким, как этот мужчина. Нескладным и неряшливым. С параноидальным выражением в глазах.
Секретарша кивнула:
– Тогда это, наверное, был профессор Конеску.
– Конеску, – повторил Демарко. – А зачем ему пересекать полицейскую ленту и заходить в кабинет доктора Хьюстона?
– А он это сделал?
– Он явно не думал застать меня внутри.
Секретарша оглянулась на корпус и понизила голос:
– Да он всегда такой. Уж больно любопытный. Сует свой нос куда не следует. Всегда и всюду.
Демарко снова рассмеялся и отступил от машины.
– Приятного аппетита, – пожелал он секретарше.
Та завела двигатель и тронулась с места. Теперь уже Демарко обернулся к Кэмпбелл-Холлу. И посмотрел на второй этаж как раз вовремя, чтобы заметить, как от одного окна отпрянула чья-то тень.
Глава 11
Ступни Томаса Хьюстона были синими, но не черными. Он постарался усесться внутри бетонной сточной трубы как можно выше, упершись ягодицами в одну ее стенку и ступней ноги в другую. Но все равно от тонкой струи воды, журчащей по трубе, его отделяли каких-то четыре дюйма. Рискуя потерять хрупкое равновесие, Хьюстон снял намокшие ботинки и носки и начал поочередно растирать свои голые ступни. Не будь он уверен, что это его собственные ноги, он принял бы их на ощупь за склизкие упаковки замороженного мяса. Наконец мучительное ощущение покалывания исчезло. Переведя дух, Хьюстон продолжил массировать ступни. И делал это до тех пор, пока не смог сгибать пальцы без опасения, что они отвалятся.
Он забрался в эту сливную трубу всего несколько минут назад. Неловко хлюпая ногами по водному потоку, он прошел по ней футов пятнадцать, примерно до середины асфальтированной дороги, бегущей наверху. Судя по его наручным часам, было уже без двадцати двенадцать дня. Хотя точное время и даже дата уже не имели для Хьюстона никакого смысла. Что-то случилось с его восприятием времени. Время будто бы треснуло, раскололось; и какие-то его фрагменты слились в один миг, а другие совсем утратились. Десять минут вмещали в себя боль целого месяца, а два дня казались мгновением – уколом стеклянного осколка в уголке его глаза, не более того. Возможно, он всегда сидел в этой сточной трубе. А возможно, он был героем в пьесе Беккета, и то, что он считал своей памятью, было всего лишь измышлением его создателя.
Хьюстон стянул воротник своей грязной куртки вокруг шеи и засунул обе руки в боковые карманы. И только тогда он понял, что на нем куртка и эта куртка не его! Хьюстон понятия не имел, откуда она взялась и когда он успел ее надеть. Эта вещь была ему слишком свободной в плечах и в груди. Она подошла бы по размеру более крупному мужчине. Старая стеганая куртка темно-зеленого цвета, заляпанная темными пятнами с душком моторного масла и с длинными прорезами в обоих рукавах, из которых проглядывал грязный белый ватин. Маленькие кусочки засохшей глины облепляли весь перед и рукава; они были везде, куда доставал его взгляд. Хьюстон понюхал один из них. И в голове всколыхнулись воспоминания о какой-то пещере. Они были смутными, призрачными, почти нереальными. Когда он был в той пещере? И с чего его туда занесло?
Что было непризрачным и реальным, так это – тяжелая, глубокая боль в груди, ощущение неизбывной тоски и горя, которое распирало ему голову и стесняло тисками дыхание так, что каждый вдох отзывался пронзительной резью. Хьюстону отчаянно хотелось заплакать, обрести в слезах хоть какое-то облегчение. Но почему – он не понимал.
Время от времени по асфальтовой дороге с грохотом проезжали машины. И всякий раз Хьюстон рефлексивно наклонял голову и втягивал ее в плечи. А после посмеивался над собой, сознавая всю бесполезность этих движений. Какая-то его часть безропотно подчинялась желанию принять поскорее защитную позу, а другая его часть не могла удержаться, чтобы не вышутить это.
Хьюстон сменил положение; теперь он упирался в стенки трубы обеими голыми ступнями, а ноги распрямил и согнул ровно настолько, чтобы они слегка пружинили и не оцепенели от неподвижности. Мокрые ботинки и носки Хьюстон пристроил на колени. Запах сырой кожи и намокшего сладковатого хлопка принес ему толику успокоения. Утренний забег закончился, и все, что теперь делал Хьюстон, казалось ему вполне заурядным, рутинным занятием. Вот сейчас он передохнет несколько минут и направится в душ, а потом оденется и пойдет к одиннадцати часам на занятие в колледж. «А какой сегодня день? – вдруг возник у него вопрос. – Если понедельник, то я веду „Современную литературу“. Если вторник – тогда „Ремесло сочинительства“».
Но он не мог больше не подпускать к себе правду. Она вернулась со скоростью и внезапностью пули, с жужжанием пронеслась по трубе и с силой врезалась в беглеца, отрезвив его сознание и заставив тело задрожать и скорчиться в конвульсиях от горя. «Мои дети, – застонал Хьюстон. – Мои дорогие, ненаглядные ребятишки…» Боль была слишком сильной, намного сильнее его. Она навалилась на него, сковала все туловище, сдавила веки. И он – как сидел, согнувшись в три погибели и обвивая руками колени, – так и погрузился в тяжелый, гнетущий сон.
Спустя некоторое время его сцепленные руки разомкнулись, и Хьюстон резко проснулся, судорожно глотая ртом воздух – теперь уже серый, тусклый и влажный. И первым образом, промелькнувшим в его мозгу, стал нож, воткнутый в грудь Дэви. Не в силах удержать в себе боль, Хьюстон снова пронзительно закричал. Этот крик отскочил от бетона, раздвоился, срикошетил эхом от стен трубы и пронесся по ней, отдаваясь в его голове ударами молота.
Какое-то время Хьюстон мог только рыдать, дыша тяжело и прерывисто. Наконец та его часть, что оставалась обособленной и беспристрастной, заявила писателю, что в таком состоянии он ни на что не годен. Пока Хьюстоном управляла боль, он ничего не мог предпринять. Ему следовало вернуться в роль своего героя. Потому что как Томас Хьюстон он – человек, чья семья была зверски убита и в чьем теле больше не билась жизнь – являл теперь собой ходячий труп, презренный смертью и пропитанный ядом горя.
Хьюстон все это сознавал и даже поражался такому очевидному раздвоению своей психической личности, или, говоря научным языком, диссоциативному расстройству идентичности, позволявшему ему испытывать боль и в то же время воспринимать и оценивать ее с расстояния. Он совмещал в себе одновременно и правду, и вымысел. Но из двух этих сущностей сильней была правда; она мучила, терзала и душила его, и именно из-за нее он чувствовал себя больным, разбитым и опустошенным.
Голод тоже мучил его; и Хьюстон понимал, что должен что-то поесть и как можно скорее. Хотя сама мысль о еде была тошнотворной.
Зато с водой проблем не было. Вся земля вокруг него была сырой, как тайга Аляски, пропитанной сотнями маленьких прудов, болот и водных потоков. Перед тем как покинуть последний ручей, Хьюстон сложил руки пригоршней, зачерпнул из него воды и поднес к своим губам. Он помнил, как пил эту воду. Она была настолько холодной, что обжигала ему горло и вызывала головокружение. И, невзирая на это, он делал глоток за глотком, наполняя водой свой желудок.
Но еду все равно нужно было найти. А теперь, когда терморегуляция тела нарушилась, ему следовало подыскать себе также более надежное и комфортное укрытие. И там собраться с силами и выстроить дальнейший план действий.