Часть 35 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Надо же, – усмехнулся Еремеев. – Как боевой номер на матросской робе».
– Баня, прогулка, переписка?
– Душ в умывальнике. Прогулки только по коридору. А почты здесь нет, – недобро хмыкнул санитар.
Через полчаса пришел Максим, тот самый дядя, что вез каталку с бомжем. Он не проявил никакого интереса к новичку, спросил только, как зовут, и замолчал. Был он сер, сед и невзрачен. Сутулился и шаркал по-стариковски, хотя годами ничуть Еремеева не обошел. Затем появился еще один оранжевый обитатель подземного царства – куда более живой и разговорчивый.
– Наиль, – представился он.
– Татарин?
– Башкир.
– Я бывал в Уфе, – сказал Еремеев, чтобы завязать разговор.
– А я ни разу. В Москве родился. Кто там сейчас у нас в Кремле?
– Ельцин.
– А у америкосов?
– Блин Клинтон, – переиначил на свой лад Еремеев, и оба улыбнулись. Тут загудел транспортер, лязгнули створки элеватора, и на стол выехал поднос с тремя тарелками, кастрюлей, чайником и нарезанной буханкой серого хлеба. Поужинали гороховой кашей с кусочками копченой колбасы; каждому досталось по бутерброду с куском сельди и треть чайника сладкого чая. Перед отходом ко сну в комнату заглянул санитар, проследил за тем, чтобы все сходили в умывальник и по нужде, затем запер за ними железную гермодверь, в которой даром что не было тюремного «глазка».
Еремеев разделся и залез на койку, нависавшую над Наилем. В его распоряжении была целая ночь, чтобы составить план действий. Но ничего путного в голову не шло, хотя кое-какие рабочие варианты он себе наметил. Наконец, решив, что утро вечера мудренее, день принесет самую главную информацию и более детальную ориентировку, он прочитал на сон грядущий Отче наш, «Трибожие» и «Молитву мытаря» и велел себе спать. Час настойчивого аутотренинга завершился дурным подневольным неглубоким сном.
Глава третья. То, чего не знал Еремеев. И никогда не узнает
Мой мальчик, мой зайчик,
Попал под трамвайчик
И ему перерезало ножки.
К. Чуковский
Это был странный гибрид гинекологического кресла и дачной качалки. Карина, безвольная, обмякшая после сауны, бассейна и вколотого Гербарием препарата, отрешенно покачивалась в нем перед камином. Герман Бариевич, откинувшись на кожаную спинку тренажера, мрачно созерцал беззащитную наготу девичьего тела, посасывая через соломинку тонизирующий коктейль. Эта женская плоть, заставившая бы вскипеть и кровь замороженного покойника, была всецело в его власти, но, увы, жрец Танатоса, бога смерти, испытывал Танталовы муки. Он боялся признаться себе, что ни тибетские шарики, ни финская сауна, ни инъекции из вытяжки рогов алтайских юных маралов, ни коктейль из настоек женьшеня, золотого корня и масла грецких орехов, выдержанных в горном меду, не воскрешат его былой мужской силы и что подарок, который он преподнес себе на шестидесятилетие в виде прекрасной, даром что обреченной на исчезновение девы, будет мучительно дразнить его своей недосягаемостью. О, если бы судьба подарила ему эту девушку тогда и там… Тогда – поздней осенью 1956 года и там – в комнатушке государственной дачи в Серебряном Бору, где он, двадцатидвухлетний лоб, только что вернувшийся из армии, изнывал от избытка накопившихся за четыре года телесной тоски и любовных фантазий. Радиолокационная станция ПВО, на которой он служил оператором, располагалась на острове Визе – скалистом клочке суши посреди Северного Ледовитого океана. Голый камень и льды. Мурманск с его суровой трехмесячной «учебкой» и Амдерма на берегу Карского моря, откуда Германа с дюжиной «молодых» самолетом забросили на этот пустынный островок, грезились оттуда далеким югом, центрами цивилизации, полными почти что тропических соблазнов. Невелика была разница между его «бело-медвежьим углом» и глухоманью казахской степи, где отбыла свой, тоже четырехлетний срок, мама как жена «врага народа». Отца, видного биохимика Бария Полониевича Ольштинского, арестовали за год до смерти Сталина, и умер он в один день с вождем и от того же самого банального кровоизлияния в мозг в подмосковной шарашке. Германа же от участи «члена семьи изменника Родины» спасло то, что он, повинуясь мудрому совету Валерии Валерьевны, любовницы отца, забрал документы из приемной комиссии медицинского и отнес их в призывную комиссию родного Фрунзенского райвоенкомата. К ней же, милейшей ВэВэ, он и вернулся в дембельской шинельке. В их квартире на Волхонке жили счастливые новоселы-вселенцы, мама после лагеря пристроилась пока в Караганде, а верная лаборантка отца поселила его в комнатушке госдачи, которая в летние месяцы являла собой двухэтажную коммуналку с шестью керогазами на общей кухне и одной уборной с выгребной ямой. В октябре дача пустела и превращалась в подобие заброшенного деревянного замка, утопавшего в диких зарослях запущенной сирени, жасмина и жимолости, почти невидного со стороны шоссе из-за густой хвои разросшихся елей. От их лап, лезших в окна даже в солнечные дни, в комнатах стоял полумрак, который едва рассеивали тусклые двадцатисвечовые лампочки в коридорах, на лестнице и кухне. Лето выдалось дождливым, и от непросыхающей сырости бревна двухэтажного сруба покрылись зеленоватым грибком. Всякий раз, когда Герман возвращался из города и входил в осиново-еловые дебри участка, ему казалось, что угрюмый казенный дом хранит какую-то мрачную тайну, что именно в таких унылых местах творятся убийства или вызревают кошмарные преступления. Как и во всяком уважающем себя старинном замке по ночам, а то и поздними вечерами шуршали в гнетущей тишине, скреблись и топали привидения. Правда, у них были острые мордочки, красные глазки и длинные хвосты, но от этого ночные шумы вовсе не становились менее загадочными и пугающими.
По субботам приезжала Валерия Валерьевна, голубоглазая веселая хлопотунья, типичная дама бальзаковского толка. Она привозила абитуриенту-отшельнику авоськи с московской снедью, вывешивала в холод между оконных рам гирлянду сосисок или кольцо ливерной колбасы, ставила в ведро с холодной водой баночки с шоколадным маслом и костным жиром для жарки картофеля, прятала от крыс в оцинкованном баке кульки с вермишелью и рисом, ванильные сухари и обсыпанные маком халы.
Запас картошки хранился на кухне в железной бочке, прикрытой самоварным подносом с десятикилограммовой гирей-калачом для тяжести.
После каждого такого визита Германа изнуряли жаркие сны, но он ни разу не позволил себе никаких двусмысленных намеков своей благодетельнице. Конечно же он волен был найти любую девчонку, зазвать ее в келью будущего студента. Мешали это сделать два обстоятельства – жестокое безденежье и врожденная застенчивость, доведенная трехлетним полярным одичанием почти до патологии.
Право, в этом заброшенном сумрачном тереме под мерный шум дождя-листогноя хотелось иной раз забросить веревку на крюк, услужливо торчавший из стены под лестницей. Вполне возможно, что кто-то однажды им уже воспользовался – такая чудовищная тоска была разлита в этом казенном домине. Спасали учебники и крысы. Герман глушил телесную дурь и душевную хандру ярой работой: вгрызался в науки, охотился на крыс, препарировал их и ставил опыты, которые не успел проделать отец. Его научные дневники, записи, наметки и планы, спасенные Валерией Валерьевной, хранились здесь же, в чуланчике с дачной рухлядью в круглой картонке из-под дамской шляпы. Барий Полониевич стоял на пороге разгадки тайны серого вещества головного мозга, его биохимического механизма, и Герман старательно экспериментировал с крысиными нейронами. Старенький цейссовский микроскоп, а также кое-какие реактивы и приборы неутомимая ВэВэ приносила из своей лаборатории, видя в Германе достойного продолжателя ученой династии Ольштинских. Основатель ее, известный российский химик, профессор Полоний Евгеньевич Ольштинский, друг великого Менделеева, назвал двух дочерей и сына именами элементов периодической системы: Аргента, Аурина и Барий. В свой черед Барий Полониевич нарек сыновей Германием и Палладием. Годовалый Ладик умер в войну от диспепсии.
* * *
…Карина с высоты своего странного кресла увидела вдруг, как в приоткрытую дверь каминной вошел сенбернар с восседавшим на нем человечком.
«Опять глюки», – равнодушно подумала она и закрыла глаза. Но мокрый холодный собачий нос, ткнувшийся в руку, заставил поверить в реальность увиденного. Всадник, державшийся за собачий загривок, был, наверное, самым маленьким в мире человеческим существом: тельцем с годовалого ребенка. Ручки его по локоть скрывались в длинной собачьей шерсти, а ног не было вовсе, он обхватывал бока сенбернара крохотными культяпками, обутыми в мокасины. Но самое ужасное – на миниатюрном, младенческом почти, личике топорщились черные усики.
– Что за манеры, Радик, – раздраженно бросил Герман Бариевич, запахивая махровый халат, – врываться без стука!
– Но дверь была приоткрыта, – возразил человечек совершенно нормальным мужским тенорком. Он объехал Карину верхом, не спуская с нее острых черных бусинок. – Где-то я ее уже видел…
– Нравится? – спросил Гербарий, качнув носком вьетнамки податливое кресло.
– Не очень, – скривился Радик. – У нее слабо выражены паховые складки и длинноваты голени. Потом, я не люблю коленки с проступающими чашечками. Подожди… это же та самая, что жила в «черкизовском небоскребе»? Вот теперь узнал! Ее ФСК застукала? Почему ты не отправил ее в бункер?
– С этим всегда успеется… И потом, я полагал выдать ее за тебя. Тебе давно пора остепениться.
– Я подумаю, – всерьез пообещал человечек. Он еще раз объехал вокруг кресла, но в обратном направлении.
– Нет! Она совершенно не в моем вкусе! Я бы без лишних сантиментов пустил ее в дело.
– Видишь ли, – как бы оправдывался Герман Бариевич, – надвигается сезон деловых встреч. Мне нужна надежная переводчица. Я уже снабдил ее предохранителем.
– Ты совсем перестал со мной советоваться! – недовольно проворчал карлик. – Мы должны наконец поговорить.
Радик ловко соскользнул по передней лапе собаки и, перебирая по ковру руками, довольно проворно преодолел трехметровое расстояние, затем быстро вскарабкался на сиденье тренажера. Карина с ужасом узнала в его резвой поползи крабий бег паука-птицееда в ту жутковатую ночь. «Плюшевая игрушка» точно также, перебирая мохнатыми лапками, перебежала с ее кровати на приоткрытую лоджию. Но вспышка страха и омерзения тут же погасла в пустой блаженной истоме.
– Я хочу отдохнуть, Радик.
– Но это важно! Может, перейдем ко мне? – покосился безногий лилипут на Карину.
– Говори здесь. Она сейчас уснет.
Гербарий еще раз качнул кресло, и Карина уснула.
* * *
…В ту последнюю ноябрьскую ночь дождь мешался со снегом, и шквальный ветер, налетавший со Строгинского затона, громко мял железо старой крыши. Герман делал выписки из учебника нейрохирургии, когда в дверь его мансарды сначала постучала, а потом вошла, не дожидаясь разрешения, женщина в белом вязаном платье. Она была лет на десять старше его и не очень красива, может быть, даже совсем некрасива, но в ту минуту глухого осеннего одиночества она показалась прекрасной феей, случайно залетевшей в угрюмый заброшенный замок.
– Простите, нет ли у вас спичек? – робко спросила фея. – Керосинку разжечь нечем.
– Есть-есть! – страшно обрадовался будущий медик. – Я не оставляю их на кухне, потому что крысы грызут коробок и все рассыпают. И мыло грызут, – жаловался он нечаянной гостье. – Вы мыло не оставляйте. Обнаглели твари! Кота бы сюда.
– У меня дома есть кот, – улыбнулась женщина, – но он очень домашний. Мышей не ловит, не то, что крыс.
Они спустились вниз, и Герман помог Галине Сергеевне, так звали соседку, разжечь допотопную керосинку.
– Спасибо, спасибо, дальше я сама справлюсь, – бормотала женщина, явно чем-то взволнованная, потрясенная, убитая. – Спасибо вам, – погладила она его по руке. – Идите, занимайтесь, я не буду вас отвлекать.
Он поднялся к себе, но нейрохирургия уже не шла в голову. Перед глазами стояло белое вязаное платье, облегавшее довольно ладную фигурку. Мысль, что они останутся с ней вдвоем под одной крышей, лихорадила кровь и разыгрывала воображение. Он стал искать повод зазвать Галину Сергеевну к себе или напроситься в гости, однако придумывать долго не пришлось: на кухне раздался глухой стук, загремел медный самоварный поднос.
– Что случилось? – спросил он, выйдя на верхнюю площадку.
Вместо ответа слабый полувздох-полустон. Сбежал на кухню, где отчаянно кипел полупустой чайник. Галина Сергеевна лежала под лестницей с веревкой на шее. Крюк, который казался таким надежным, вывалился из подгнившей стены. Он-то и спас несчастной жизнь. Под нежным подбородком хотя и вздувалась странгуляционная борозда, известная Герману по учебнику судебной медицины, но Галина Сергеевна дышала. Он долго массировал ей похолодевшие кисти рук, потом оттащил довольно тяжелое тело к себе в комнату, уложил на постель, беззастенчиво отстегнул чулки, снял их, а потом так же старательно, как и кисти, растирал ледяные ступни.
– Боже, что вы со мной делаете, – прошептала она, – оставьте. Мне все равно не жить. Я уйду. Не надо…
Он напоил ее крепким горячим чаем, для чего пришлось сбегать на кухню, выскочить с чайником на участок, набрать воды из колонки и ждать полчаса, пока забурлит кипяток. Все это время женщина безучастно и неподвижно пролежала в его постели. Он так никуда и не отпустил ее, снял словно с большого манекена шерстяное платье, шалея от покорной наготы зрелого женского тела, лег рядом, грел ее, гладил, успокаивал, а потом взял ее с неистовством страсти, спрессованной четырехлетним солдатским воздержанием. Может быть, именно этим, сам того не сознавая, он ее и спас, вернул к жизни.
Под утро она рассказала ему о своей беде. Бывший муж, выпускник фармфака Борис Григорьевич Матвеев, с началом войны был направлен в закрытый центр медсанупра НКВД, а в сорок пятом его командировали в поверженную Германию в качестве эксперта по изучению и оценке научных разработок нацистских фармацевтов. В 1942 году немецкие химики по заданию военных медиков, обеспокоенных чудовищным наплывом раненых с Восточного фронта, синтезировали сверхэффективное обезболивающее вещество – метадон. Метадон по своему воздействию в пять тысяч раз превосходил известный всем морфин. Большую часть трофейных материалов вывезли американцы. Матвееву удалось воспроизвести технологию этого анальгетика, наладить выпуск, за что и получил орден Ленина. Но расплата за успех была ужасной. Испытав на себе несколько раз действие суперморфина, он не смог без него жить. В отличие от других наркотиков он не давал абстинентного синдрома (ломки), поэтому Галина Сергеевна далеко не сразу уличила мужа в пагубном пристрастии. Спохватилась тогда, когда родился Радик, Радомир – явный мутант. Когда через год выяснилось, что ребенок навсегда останется таким, какой есть, Матвеев бросил семью. Галина Сергеевна героически растила мальчика одна, таскала его по клиникам, возила к медицинским светилам. Тщетно. И вот вчера новый удар. Соседский мальчик возил Радика на самокате. Влетели под трамвай. Оба живы, но Радик, и без того обиженный судьбой, остался без ног. Этого пережить она не смогла, взяла веревку и приехала в Серебряный Бор.
– Я, я во всем виновата, – рыдала она у него на груди. – Я в то утро читала ему сказку Чуковского «Телефон»: «мой мальчик, мой зайчик попал под трамвайчик и ему перерезало ножки». Это ж надо такое написать! Я сама напророчила, накликала беду. Не надо было читать! Не надо!
Они провели вместе еще одну ночь, а утром поехали в больницу. Герман убедил ее, что у Радика еще есть шанс в жизни, что еще не все потеряно, он сам займется крохотным инвалидом. Через десять дней они забрали его из больницы домой, в двухкомнатную квартиру на Солянке, и стали жить вместе.
Герман поступил в медицинский. Существовали очень скромно – на студенческую стипендию и аптекарское жалованье Галины Сергеевны, которая, хотя и работала в Четвертом управлении, в «кремлевской аптеке», получала не намного больше рядовых фармацевтов. Герман охотно возился с мальчиком, учил его работать руками так, чтобы возмещать утраченные ноги; к десяти годам тот висел на руках и передвигался по висячим трапам, сеткам, трапециям с ловкостью мартышки. Он и походил на маленькую обезьянку, когда сидел на плече студента во время прогулок. Герман приспособил ему на грудь спиннинговую катушку и научил спускаться по леске с балкона их третьего этажа. По ней же он мог и подняться в дом, минуя лифт и лестницу, облюбованную злыми котами.