Часть 15 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Натан раскинул мозгами: про общение со Стефанией Понятинской и рассуждения, появившиеся у них со Степаном после этого, рассказывать не стоит. Магнаты от коллежского советника отговорятся, откупятся, а он будет крайним. Тем более у Понятинских есть в этой канцелярии источник информации, видимо, покупной. Не следует так рисковать, обострять отношения с могущественными людьми. А уж про картотеку Австрийского консульства говорить нельзя категорически: там было служебное нарушение. И если это всплывет, отвечать будет не только австрийский чиновник, но и сам Горлис. Значит, нужно уходить от прямого ответа, куртуазно насколько возможно.
— Ваше высокоблагородие, вы хотели от меня результат — я приношу результат. А всё прочее… Признаться, я просто не смею отвлекать такого важного и занятого человека, как вы, какими-то ничтожными подробностями. Просто не имею на это права.
При первой реакции на этот его ответ в глазах у чиновника без труда можно было прочитать нечто вроде: «Хорошо б тебе плетей всыпать, ослушнику». Но мысль эта вскоре растаяла, не успев оформиться как следует. Сие и вправду затруднительно — хлестать французского подданного, это ж не свой солдат и не крепостной мужик. Однако неловкая пауза повисла. Но ее удачно прервало появление напросившегося на срочную аудиенцию Дрымова. Он сообщил, что, по данным полицейской канцелярии, на Ежи Гологордовского есть вот что: около года назад в одной из приличных греческих кофеен была зафиксирована драка. Рукоприкладствовал некий Гологордовский, который был задержан. Он называл себя шляхтичем и офицером, союзным русской армии. После недолгого разговора и небольшой суммы, данной как пострадавшему, так и полиции (исключительно в виде штрафа!), означенный Гологордовский был отпущен. Помечено происшествие мартом 1817 года. После этого более никакой информации о Гологордовском ни в полиции, ни в городских учреждениях не было. Однако уже с мая прошлого же года в старых Рыбных рядах «тираспольским мещанином Гологуром» была взята на откуп рыбная лавка. Установить более явную связь между двумя этим событиями и именами не получалось. Но, с другой стороны, это косвенно подтверждало возможность того, что «мещанин Гологур» и «дворянин Гологордовский» являются одной и той же личностию.
Вязьмитенов встал из-за стола, походил по кабинету, видимо, чтобы Горлис всё же почувствовал имеющееся в нем недовольство. Дрымов же, не осведомленный о сути происходящего, молча стоял навытяжку, поедая глазами начальство. В конце концов чиновник по особым поручениям вновь вернулся за стол и похвалил — теперь уж обоих — за усердие. А также сказал, что со своей стороны узнает о сём человеке, Ежи, а равно Георгии, а равно Юрии Гологордовском в других канцеляриях. После чего доведет до сведения заединщиков новые знания и новые задания в текущем расследовании…
В хорошем настроении, на радостях, что дело движется, Натан отправился к Росине. И — о чудо! — теперь застал ее дома. Такую же светлую и столь же соскучившуюся по нему. На теплую после дневного сна девушку Горлис набросился, как на любимую камбалу, и насыщался ею, не забывая запивать вином. Впрочем, и себя отдавал без остатка. При том и итальянка ценила хорошее вино не менее его. Потому иногда освежала себя и свои чувства им же. А когда случилось то, что французы называют «маленькой смертью», он уснул и вновь оказался в Бродах. Готовый, впрочем, и к большему путешествию.
III. Натан Горлис. Судьба
Броды — Вильно — Мемель — Гавр
В конце зимы 1815 года, буквально на следующий день после похорон родителей, случилось непредвиденное. Пришло письмо… из Парижа. Писала Эстер, сестра Лии, считавшаяся «порченой». Живя под Веной, в Пресбурге, и рано овдовев, она в редком перерыве между войнами уехала в Париж с наполеоновским офицером (не евреем!). Эстер писала, что детей у нее так и нет, потому смиренно просила позволить воспитывать какую-то из племянниц. Или же, если уж все обрели приемные семьи, то, может быть, дорогой племянник Натан, человек совсем взрослый, решится переехать сюда, чтобы при поддержке близких людей начать свое серьезное дело: «Большой город большой страны таит в себе много возможностей». К тому же, как уточняла тетушка, «в нашем районе есть две синагоги».
В письме было столько родственной любви, столько с трудом сдерживаемой тоски по родным местам и людям, что Натан решил: нужно ехать. Но не подумайте, что это было исключительно самопожертвованием. Нет! Юноша сам очень хотел в Париж. Хоть Франция и проиграла, но это Франция. И пусть Броды любимы, привычны, но это всего лишь Броды. Не говоря уж о том, что тетушка Эстер осталась в его детской памяти очень милой и доброй женщиной. «Квартал Маре, рю Тампль, № 20», — повторял он, как сказочное заклинание.
Натан держал совет с сестрами. И, уладив все дела, отвез Ирэн в Вену — к жениху, ставшему мужем. Отпраздновал там веселую свадьбу. Сидя рядом с Ирэн, пожалуй, самой близкой к нему из сестер, представлял, как бы тут сидели папа Наум и мама Лия. Что бы говорили, как бы смеялись, как танцевали. Это было и хорошо, и грустно, но с некоей совершенной иной, новой печалью, спокойной и светлой.
Вернувшись в Броды, уж и сам засобирался всерьез. Нужно было ехать с Ривкой в дальний путь, через Русланд, в Вильно. Это ей — в Вильно, а ему еще дальше — морем во Францию. Дела были улажены так, что все лавки, кроме той, которая в Олельках, продали, так же, как и всё, что осталось после пожара в фольварке с большим земельным участком. Полученные деньги в точно посчитанных долях поделили между наследниками. Отдельная история с Кариной. Домик для прислуги решено было оставить за ней, вместе с небольшим кусочком земли, идущим от него к реке. Чтобы избежать всевозможных исков и претензий, оформили это как купчую по цене в несколько раз, ниже обычной (minimum minimorum).
Перед отъездом Ривка и Натан прощались с Кариной по отдельности, поскольку у каждого были свои особые секреты и воспоминания. Потеря и сопровождающая ее боль состарили их учительницу и гувернантку. Казалось, что часть души Дитриха вместе с его сединой и морщинами перешла на нее. И снова случилась неожиданность. В какой-то момент разговора, когда казалось, что всё, и смешное, и грустное, уже выговорено, Карина вдруг проговорила с торжественностью: «А теперь — святое и важное». Она должна была исполнить последнюю волю мужа. Тот завещал Натану самое дорогое, что у него было (после Карины, разумеется): особый обоюдоострый нож, чуть ли не дамасской стали, добытый им в какой-то войне.
Как странно — Дитрих с мальчиком столько раз отрабатывали бой на ножах и деревянными обманками, и железными ножами, но ни разу за всё это время старик и словом не обмолвился о своем любимом предмете. Натан с большим волнением всматривался в поданный ему нож — изящный, тонкий, легкий, украшенный диковинными узорами и вписанной в них вязью арабских слов. Оказалось, что старый солдат считал этот чудесный предмет едва ли не продолжением себя самого и называл его Дици (то есть кратким именем от Дитриха). Раньше к ножу полагались особые ножны, позволявшие незаметно крепить его к повседневной одежде и быстро из нее доставать. Однако ножны истлели в сыром подвале, куда их неразумно засунула Карина. Она призналась Натану и в другом грехе: когда Дитрих не видел, она позволяла себе использовать нож для кухонных дел. Уж больно он был хорош и ловок в обращении, так что просто приятно держать в руках, не говоря уж о том, чтобы что-то им делать.
Право же не знаю, нужно ли рассказывать, что именно случилось далее. Ну, ладно, расскажу… Почувствовав себя героем некоего рыцарского романа, Натан повел себя несколько по-детски. Встав на одно колено, он принял дамасский нож обеими руками. После чего поднялся и спрятал его в карман штанов. И уже через несколько шагов ощутил, что тот прорвал его карман и чувствительно порезал ногу. После чего нож был вновь изъят на поверхность, завернут в грубую холстину и перевязан веревкой. Зато Натаном был получен незабываемый урок, что сия вещь не терпит детского подхода, а нуждается в исключительно серьезном отношении.
Но вот все прощения окончены, все слова сказаны. И они с Ривкой отправились в путь до Литовского Иерусалима. Ночевали в еврейских постоялых дворах. От одного до другого довозили еврейские возницы — балагулы. С непривычки эта дорога казалась тяжелой, возможно, не легче, чем до Иерусалима настоящего, посуху — нестерпимо тряская, в дождь — зыбучая. Легче было разве что на самом подъезде к Вильно. Да еще на исходе первой половины пути, на отрезке Домбровица — Пинск, оказалась хорошая старая дорога, ухоженная «литовка», как ее здесь называли.
Домбровица запомнилась Натану и по другой причине. У балагула что-то приключилось, отчего он, с уже загруженными пассажирами, вынужден был подъехать к почтовой станции и там задержаться. Отправление всё затягивалось, и к их карете подошла рутенская девочка лет десяти-двенадцати. Прехорошенькая — с волнистыми темными волосами, большими карими глазами, по-античному точенным подбородком. И не сказать чтоб она была так уж похожа на его младших сестер. Но в чем-то — неуловимо — такая же. Глядя на нее, Натан почувствовал, что начинает плакать (ох, не прошло бесследно чтение неимоверного количества сентиментальных французских романов). Вот просто плачет, не понимая почему, и не может остановиться. Наконец карета тронулась, неторопливо, переваливаясь с боку на бок. А девочка всё бежала и бежала за ней. И почему-то махала рукой, глядя ему прямо в глаза и тем самым не давая Натановым слезам застопориться.
Другое сильное впечатление, столь же яркое, но менее душевное, случилось на полпути между Пинском и Вильно, в городке Здзецеле. После тряской дороги и скромных хаток удивительно было наблюдать за окном кареты столь роскошный дворец. Когда Натан спросил: «Чей?» — ему ответили, что князей Радзивиллов. Сразу вспомнились Радзивиллы, зеркальные милым Бродам по ту сторону границы. Но на сей раз слез не было. А появилось — впервые! — удивительное чувство, которое позже будет еще не раз. Что не только Б-г един, но и Мир един, всё связано со всем. И чередой невидимых связей всё, что ни на есть в нем, соединено и с твоим родным местом.
Дорогою следить за новостями было некогда и незачем, а узнать их — неоткуда. Но зато когда уж прибыли в Вильно, то они обрушились — все разом. Оказывается, Наполеон бежал с Эльбы, высадился на побережье и за три недели достиг Парижа. Было это еще 20 марта. Сделав сие, Бонапарт снова стал императором. Франция же — империей. И это, конечно, делало все имевшиеся планы Натана Горлиса чрезвычайно зыбкими, а то и рискованными. Он хорошо помнил, что муж тетушки Эстер — офицер, причем именно наполеоновский офицер. И кажется, даже из гвардии! Если же верить европейской прессе, ветераны императорской армии встретили возвращение узурпатора с большим воодушевлением.
Впрочем, что нам до прочих ветеранов, главнейшим был вопрос: как к этому событию отнесся именно супруг тетушки Эстер (чтобы не дразнить еврейских родственников, она даже имя его в письме не называла)? Не менее важными для Натана были и иные вопросы европейской политики. Надолго ли пришел Наполеон, навсегда ли? Будет ли новая война, о чем говорили многие (да почти что все)? А если будет, то сколь долго и кто в ней победит? Возвращаясь к началу — какова будет роль во всем этом мужа тетушки Эстер и ее самой? В конце концов, выживут ли они в этой вновь начавшейся кутерьме?
Разумеется, у Натана появлялись мысли бросить всё и вернуться домой в Броды. Но в этом было такое неприкрытое малодушие (после всех-то возвышенных прощаний, расставаний, пожеланий), что упрямому молодому сердцу было категорически невозможно согласиться с таким решением. Другой вариант заключался в том, чтобы остаться в Вильно и при поддержке местных родственников начать свое дело. Некие средства для этого у него были (понятно, что брать деньги в дальнюю дорогу, да еще через Русланд, довольно рискованно, так что свою долю наследства Натан перевел в Бродах в именные векселя). Но проблема в том, что виленские Горлисы, люди, в сущности, хорошие и по-родственному внимательные (тем более что Ривка тут всем приглянулась), были от него очень далеки. Достаточно сказать, что само слово «гаскала» являлось для них ругательством, и довольно злым. В их присутствии Натану, дабы не обижать, приходилось скрывать свои подлинные мысли и чувства, как мы помним, довольно вольтерьянские.
Меж тем время шло. На благословенной земле Лиетувы зазеленели деревья, кусты, травы. Весна вступала в свои права. А вместе с ней вступал в свои права и император Наполеон. Писали, что он готовится внести изменения в Конституцию, отчего власть его должна была укрепиться еще больше. Так что же, получалось, что это навсегда?.. И Натан решил, что нужно собираться в дорогу.
Тем более что и безо всякого Наполеона мирно соседствовать с ортодоксальными виленскими Горлисами становилось всё труднее. Впрочем, и ссориться с ними, обижать да обижаться тоже не хотелось. Аккуратно, насколько можно, Натан сказал им, что планирует продолжить задуманное путешествие. И потому просит подсказать, как ему добраться до порта Мемеля (любопытно будет оглядеть сей град, во время войн бывший прусскою столицей). И как там быстрей будет найти тамошних Горлисов.
Увы, нам, слова эти, сказанные вежливо и спокойно, прозвучали грубостью. Похоже, виленские родичи уверили себя в том, что благовоспитанный юноша забыл все прежние глупости про далекий Париж, рядом с которым, кажется, пылают врата ада (нечто подобное тут говорилось и про Мемель, в коем, правда, врата эти несколько поменьше). Что он так воодушевлен всем увиденным в Ерушалаим де-Лита, что и помыслить не может о существовании где-либо еще, кроме как здесь. И вот — получите…
В возникшей паузе, тянувшейся нестерпимо долго, Натан вспомнил правила, преподаваемые Кариной на уроках по этикету (на самом деле, не чисто аристократические, а довольно универсальные). К примеру — в любой ситуации нужно вести себя спокойно, с достоинством, без суеты. (Интересно, но в Бродах о том же издавна говорили короче — «швицать не надобно», что, впрочем, лишний раз подчеркивает общеприменимость подобных норм.) И действительно — пауза, казавшаяся бесконечною, таковой не стала. Старший из местных Горлисов сказал, что узнает о ближайшей оказии в Мемель и накануне поездки подготовит весточку прусским родственникам, на каковой укажет их же адрес.
Натан особо отметил про себя, как было сказано «родственникам». С одной стороны, с долей уважения, потому что, как бы то ни было, а всё же кровно близкие люди, на которых в случае чего можно положиться. Но, с другой — с не менее ощутимым неприятием, как о людях, не вполне оправдывающих возложенные на них надежды. И тогда бродский Горлис с радостию подумал, что с мемельскими родичами, пожалуй, общаться ему будет полегче… На окончание разговора он сказал, довольно неожиданно, обращаясь как бы ни к кому, но одновременно и ко всем: «А еще я очень море люблю. Хотя никогда и не видел». Повисшая, было, пауза разразилась, как небо в духоту, громом, только смеховым. (Натан отметил для себя — на будущее, поверх всякого этикета, — какой это хороший прием выхода из неловкой ситуации. Сказать нечто наивное, искреннее, трогательное, касающееся сути разговора не напрямую, а опосредованно.)
Общаться с мемельскими родичами действительно было проще. Правда, когда они начинали подшучивать над религиозной истовостью виленских Горлисов, Натан разговора не поддерживал, предпочитая лишь держать на лице несколько смущенную улыбку и слегка покачивая головой, ни вправо-влево, ни сверху-вниз, а этак — по диагонали. Так что и не разберешь, что сие значит: ни «да» ни «нет».
Что касается дела, то Натану было предложено два варианта отбытия во Францию. Оба — до Гавра. Один — прямой рейс, который обойдется значительно дороже. Второй — совсем дешевый, поскольку крайне неудобный. К тому же в компании, осуществлявшей второй рейс, у мемельских Горлисов имелась небольшая доля, так можно было говорить еще и о скидке. Но главная причина низкой цены была не в этом. Это был рейс вроде как каботажный (что означает плавание вдоль берега, «от мыса к мысу»), но в то же время дальний. И потому осуществлялся на большом корабле с объемными трюмами. В итоге дорога до Гавра получалась очень уж околичной, поскольку будет много заходов в разные порты, с погрузкой, а равно и разгрузкой в каждом из них. «И что же это за порты?» — с некоторой дрожью в голосе спросил Натан. Старший из мемельских Горлисов, любивший во всем точность и определенность, пошел за бумагами. И, вернувшись с ними, огласил полный список портов, куда планируются заходы: Мемель — Либава — Видава — Рига — Аренсбург — Ревель— Санкт-Петербург — Гельсингфорс — Або — Стокгольм…
Тут мемельский Горлис прервался, дав пояснение, что по южному побережью Остзее (то бишь Балтийского моря) ходит другое судно той же компании, отправляющееся из Кёнигсберга. Да, так что там у нас было? Стокгольм. Ну, после него заходов в порты, погрузки-разгрузки будет уже поменьше.
…Стокгольм — Мальмё — Копенгаген — Христиания — Роттердам — Антверпен — Лондон — Кале — Гавр. Ну а там по Сене до Парижа рукой подать. Не без доли бахвальства Горлис-старший также сказал, что может назвать примерную прибыльность сего рейса, а также долю от выручки, ожидаемую именно им. Натан же вежливо ответил, что не смеет утруждать родственника поиском таких подробностей. Тогда мемельский Горлис голосом, отчасти извиняющимся, согласился, что, конечно, долго и неудобно — а если человек морской болезни боится, то вообще ужас — но зато очень-очень дешево. «Ничего, я потерплю», — произнес Натан с той же приглушенной интонацией… Но при этом он с трудом сдерживал рвущийся из горла крик радости.
Он, кто целый год отвечал за ведение дел сразу в нескольких семейных лавках. Он, кто читал кадиш за родителей на их могилах. Он, отвозивший младших сестер в приемные семьи, а старших — к женихам. Он, казалось бы, серьезный взрослый человек, испытывал сейчас невероятный, небывалый восторг мальчишки, которому, предъявив карту с интересным, но условным маршрутом, тут же, следом, пообещали показать всё то же, но уже воочию. Правда, Горлис совершенно не знал, что такое «морская болезнь» и боится ли он ее. Но хотелось верить, что нет.
И она вправду не помешала. На корабле при всякой погоде и любой качке, что килевой, что бортовой, он чувствовал себя великолепно. Так что морское путешествие Натана вышло преинтереснейшим, с некоторыми весьма любопытными событиями. Но говорить о них здесь не будем. Во-первых, из экономии места, а во-вторых, чтобы не портить хорошую историю беглым пересказом. Уж как-нибудь после…
Если же взглянуть на происходившее со стороны и чуть сверху, то это выглядело парадоксально. В Европе по всему периметру Франции, да и в ней самой, то там то тут вновь вспыхивали, горели или тлели очаги войны. А тем временам некий торгово-пассажирский корабль спокойно ходил от одного до другого российского порта, а позже — шведского, датского и прочих, перевозя пассажиров, товары, почту. Войну же обсуждали в одном ключе: ну как, можно уже идти в Северное море или обождать (сбивая тем график и входя в убытки), поскольку английские фрегаты, стерегущие передвижение наполеоновского флота, будут мешать спокойной торговле? Как бы там ни было, а в начале июля, когда корабль вышел в Северное море, было уже безопасно. И очевидно, что для Наполеона всё кончено. А торговля — она вечна.
Высаживая Натана в Гавре, капитан корабля в качестве благодарности за помощь, оказываемую юношей при оформлении документов, подсказал, как лучше и дешевле добраться до Парижа по Сене. А также дал совет поистине бесценный: ни с кем и ни при каких обстоятельствах не говорить о политике. Совсем! Франция сейчас, как растревоженный улей. Ненавидящих Людовика XVIII не меньше, нежели ненавидящих Наполеона. Победил (пусть и чужими штыками) Бурбон, а не Бонапарт. Однако нигде не можно знать, на чьей стороне будет перевес в каждой отдельной таверне, закоулке, борделе. И цена за не вовремя сказанное неаккуратное слово может оказаться самой дорогою. По пути к тетушке Эстер Натан имел несколько возможностей убедиться в правильности данного ему совета.
Часть IV
О внезапностях разного рода в жизни, смерти и в любви
Глава 16,
в коей новость об отставном императоре доходит до Одессы и, кто бы мог подумать, оказывается весьма важной для Горлиса
Настал четверг. Ровно неделю назад к Натану приехал Афанасий и рассказал о странной смерти, произошедшей в Рыбных лавках. Непростая история, однако ж дело движется…
А еще четверг — важный рабочий день в трех учреждениях, где трудится Натан.
Сегодня он постарался отработать поскорее. Но в Австрийском консульстве, вопреки этому стремлению, пришлось еще подекламировать Новалиса и отдельно уточнить, что поиск библиофила Гологордовского результатов пока не принес. В русской же канцелярии на лишние разговоры не отвлекался и дела сделал быстро. Но наибольшая неожиданность ждала Натаниэля во Французском консульстве, точнее, в газетах, пришедших со свежей почтою. Горлис бегло просматривал их, делая пометки для аналитической записки.
И вот в одной из газет он наткнулся на заметку, в которой была новость, заключавшаяся в отсутствии чего-то нового. Но именно она и именно сейчас оказалась для Натана чрезвычайно важною. В заметке говорилось, что бриг L’Inconstant, известный тем, что в начале «Ста дней» доставлял узурпатора Бонапарта с острова Эльба в пределы Французского королевства, по-прежнему находится в порту Тулона, ожидая решения своей участи: быть восстановленным, чтобы вернуться во флот, или же порубленным на доски в доке, чтобы стереть еще один носитель воспоминаний о кровавом авантюристе, «корсиканском чудовище», принесшем столько бед Франции и всей Европе.
Бриг L’Inconstant! Сразу же вспомнилось это слово — набитое деревянными буками на доме на Средних Фонтанах, вырезанное на кресле, с которого открывался замечательный вид на море из ракушняковой ниши. А ведь и тогда Горлис вспомнил о Наполеоне. Но сам же прогнал от себя эту мысль, посчитав ее слишком юношески восторженной. Однако об историческом бриге с таким названием тогда не припомнил. Не мудрено: после второго и уж последнего — окончательного, полного — поражения Бонапарта говорить об этом корабле не любили. Так что сие название из памяти совершенно выветрилось. И сам собой, без этой заметки, Натан не вспомнил бы его, столь малозаметным было оно под частым градом других событий, столь глубоко, надежно было погребено под множеством другой информации.
Но ныне сей факт многое подсвечивал иным, особым светом. Значит, перед Гологуром-Гологордовским всё же маячил образ Наполеона. В самом прямом смысле «маячил». Был путеводным лучом, указывал величественный путь, как мнилось «дворянину из Рыбных лавок», верный, сиятельный. Теперь также с большим основанием можно было предполагать, что означает число 100 000.
С легких уст графа де Шаброля об этой попытке Бонапарта, который, в 1815 году бежав с Эльбы, попытался восстановить величие Империи и свое собственное, стали говорить Cent-Jours, то есть «Сто дней». А еще те несколько месяцев власти называли Vol de l’aigle, то бишь «Полет орла». И вот Гологордовский, сидя в природном кресле из цельного срубленного им дерева, в ракушняковой нише, «орлином гнезде», величественно возвышающемся над морем, чувствовал себя таким же орлом, местным Наполеоном, готовящимся бежать из своего варианта «узилища на Эльбе». Но он надеялся, что его начинание будут ждать не «сто дней» власти и славы, но «сто тысяч дней». Примерно этак 270 лет, длинный срок, уходящий за пределы человечьей жизни…
И вновь Натан почувствовал некое магическое, магнетическое прикосновение к душе погибшего. Ведь это и ему близко, как и почти что каждому юноше в Европе. Разве он сам не хотел похожего, не совершал подобного? Разве не был его отъезд в Париж из родных милых Брод наивным детским, но столь же возвышенным вариантом «Полета орла»? А далее французская столица с тетушкой и дядюшкой, с надежной спокойной жизнью, тоже стали скучны, тесны. И он отправился в Одессу, как Наполеон в Египет. Зачем? «Делать вермишель»? О, нет же, это была лишь хорошая теплая фраза, дававшая ему связь с прежней жизнью, с семьей, с ушедшими родителями. В Одессу же он отправился за новой жизнью, за славой, за своей персональной маленькой империей. Горлис никому ранее в сём не признавался, кажется, даже и себе, но сейчас вполне это осознал: почему он взял во Франции имя Натаниэль и вписал его во французский паспорт? Имя, полученное с рождения — Натан, — стало казаться слишком простым и коротким, не таящим ни загадки, ни будущности. А в Натаниэле были и то и другое — тут пока до конца его произнесешь, столько надумать и представить успеешь. К тому же Натаниэль и Наполеон были странно созвучны. Не настолько, чтобы этим заинтересовались бурбонисты, но всё же достаточно ощутимо…
Вынырнув из глубинных размышлений, Натан решил, что срочно, сей же момент, должен отправиться к Степану, чтобы отзеркалить в нем надуманное и прочувствованное. Взял извозчика, который отвез до кочубеевского хутора на Молдаванке. Но что-то ему везти перестало. Степан, большую часть времени проводивший в работах на земельном участке да в майстернях, на этот раз должен был взяться за иные дела. Вообще-то у них с братом было такое разделение труда. Васыль руководил воловьими упряжками и возницами, которые перевозили пшеницу из магазинов-амбаров в порт. Степан же больше работал по починке транспорта, а также на земле и в саду, выращивая свежее на базар и руководя шелкопрядным тутовым хозяйством (тут ему помогала Ярына). Но вот Васыль, серьезно простудившись, остался дома. И Степану пришлось самому поехать на телеге с волами, чтобы перевозить пшеницу да еще руководить погрузкой-разгрузкой. Натан узнал у занемогшего Васыля, в какие магазины отправился работать брат. Оказалось — на Карантинной балке, но — внимание! — со стороны Польской, а не Карантинной улицы. Взяв пролетку, махнул туда. Но и там Степана не оказалось. Уже в порту. Опять взял ямщика, обещавшего довести «недорого и быстро, как на крыльях». «Да уж, именно что «на крыльях», ибо се есть мой вариант “Полета орла”», — самоиронично думал Натан, въезжая в порт. Но там всё же настиг Кочубея. Тот руководил погрузкой, а это дело серьезное, так что время для разговора было не самое удобное. Но, потратив столько сил — и денег — на разъезды в поисках важного собеседника, было бы слишком обидным не поговорить.
Так, на ходу, урывками, Натан рассказал про Гологордовского и про то, что Степанова задумка с поиском дворянина в Австрийском консульстве сработала! Теперь уж можно сказать наверняка, ну, или почти наверняка: торговец Гологур и дворянин Гологордовский — одно лицо. Документы, найденные Дрымовым в полицмейстерстве, этого не только не опровергают, но работают на подтверждение версии, снова-таки не наверняка, а лишь опосредованно. Тем важнее будет узнать, какую информацию раздобудет про Гологордовского Вязьмитенов, который, безусловно, уже отправил запросы как во все соседние канцелярии, так и в столичную — в Санкт-Петербург. Кочубей с большим интересом впитывал информацию, досадуя на дела, которые его отвлекают. Напоследок Горлис сообщил также о бриге L’Inconstant, имя которого помогает прояснить суть надписей на среднефонтанском хуторе: Inconstant на доме и Inconstant. 100 000 на кресле.
Пока рассказывал, погрузка и закончилась. Степан произвел все денежные расчеты, расплатился. И решил, что может теперь со своими волами и приятелем отдохнуть в тени, образовавшейся от утеса. А заодно спокойно, в удовольствие, под трубочку, поговорить с другом-товарищем.
— Ну, що, Танелю, важные новости. Всё до ладу, — сказал Кочубей, выслушав рассказ товарища. — Теперь и ты послухай. Мне тоже есть про что рассказать…
— Про Спиро?
— Вгадав. Про него сáмого, Спиридона Тримифунтского. — Степан слегка улыбнулся, поминая прошедшее, но далее не стал отвлекаться. — Греки отказывались говорить о встрече. И слухать не хотели. Но вот сегодня прибыла через одного казака весточка от Спиро. Предупредил, встреча имеет быть завтра вечером. Но на особых условиях тайности. Ну, как с тобой было. Завязанные глаза, крытая карета. Ну то таке…
— Постой, а когда это было? С утра или попозже?
— Не с утра… Как раз перед твоим приездом в порт.
— Перед самым приездом?
— Ага.
— Прелюбопытно. Возможно, на это повлияла моя информация про Гологура-Гологордовского. Греки опасались, не будет ли чего-то враждебного им. Потому Спиро не хотел с нами общаться. А тут, увидев, что дело пошло по польскому следу, согласились.
— И я так думаю. А кроме того, может, их еще что-то, касательно ляха гологуровского…
— Гологордовского.
— Ну, да… Гологордовского… Что-то их отдельно беспокоит. Того они хотят нам отговориться, зная, что так оно швидче дойдет до здешних русских канцелярий.
С моря повеяло свежим ветром, даже прохладным. Тут уж захотелось на солнце выйти, погреться. Это ж когда в делах, в работе, в разъездах, то жарко. А когда смирно сидишь или стоишь, то холодно, особенно у моря. Всё же весна только началась — и это в Одессе коварное время. Вон Васыль крепко занемог…
Натан со Степаном вышли для продолжения разговора на солнечное место.