Часть 20 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Совсем?
— Геть! Ну, вот разве что коз, бывает, Марфами кличут.
— Коз? — переспросил Натан с долей обиды.
— Ага. А что ж, имя подходящее. Ма-а-арфа! Ма-а-арфа! — Степан довольно сходно изобразил козье мэканье.
Было бы, наверно, преувеличением сказать, что Натану захотелось броситься на приятеля с кулаками. Хотя… в общем-то, и не таким уж преувеличением. Однако он совладал с собою и спросил голосом, по возможности равнодушным:
— А что ж, у вас, казаков — какое имя вместо Марфы?
— Зрідка, але бува: Марта. От ляхов к нам попало.
— Постой, так что, Марфа и Марта — это одно имя?
— Нібито.
Впрочем, глупо было спрашивать. Это ж и так очевидно, в европейских языках «ф» и «т» часто меняются…
Тут как раз за ними приехали.
И снова эти игры в таинственность! Благо, теперь хоть руки не связывали. В остальном же было похоже на прежние похищения, тайные переезды. Крепкие спутники — причем вида более разбойного, чем у подручных Ставраки и Понятинских. Перед тем как ему со Степаном сесть в крытую карету — одели повязку на глаза. А пока они ехали куда-то к Спиро, Натан думал о важной перемене, произошедшей в его жизни.
Итак, он изменил своей amore Росине. Впрочем, можно ли сие считать изменою, если и она имеет своего иного, «благодетеля»?! Горлис подумал, любопытно, а как можно было бы переложить на Марфу систему ставшего привычным для него актерского гименейства? Выходило забавно — что он для Марфы и «благодетель», и «воздыхатель» одновременно. Но, едва успев подумать сие, укорил себя за цинизм. Нехорошо так, не нужно. При одном воспоминании о ней в сердце горячело, и эта теплая кровь живо расходилась по всему телу.
А ведь Марфа совсем не такая, какой представлялась ему прежде. Нет, ну, конечно, старше его, но не старая. Просто вечно укутанная, всегда в работе и, как бы это сказать… заезженная? «Ах, нет, — вновь отругал себя мысленно. — Не подходит сие грубое слово ей, совсем не подходит. Она прекрасная, нежная, женственная, как сама Богиня любви… Она — Русская Афродита. Да-да, и не надо смеяться». Это Натан говорил внутреннему чертенку, засевшему в нем и пытавшемуся всё истрепать, опошлить.
Что до русского Ареса[37], то бишь мужа солдатки Марфы, то он был не совсем солдатом — а младшим унтер-офицером, что давало ему право, при разрешении начальства, на проживание в казарме с венчанной женою. Человек он был неплохой. Но когда выпивал, в голове что-то путалось. И дома русский Арес, подружившийся с Бахусом, вел себя немилосердно, как с ворогом на войне.
Марфа-то оказывается… И тут вдруг начавшая расти мысль обломилась, как ветка, при воспоминании о Степановом «Ма-а-арфа!» Тьфу ты, черт, такое имя испортил. Подумалось: а может ее лучше теперь Мартой называть? Да, это ж, если признаться, совсем другой человек. Была солдатка Марфа, а стала любимая Марта.
Да, так Марфа-Марта, как выяснилось, давно приглядывалась к Натану, мысленно называла его «мальчишечкой». Но большего не смела. И потому что венчанная, и потому что малым она его считала. А тут вот само собою вышло. Еще в Горлисе ее очень удивило, что крещенные французы… ну, это… ну, в том месте, удном, оказывается, совсем, как евреи или мусульманские нехристи. (Она сама-то ранее такого не видала, но бабы сказывали.) Натан не стал объяснять ей подробности своего происхождения, просто ответил, мол, да, есть в далеком католическом Париже такая мода на это дело.
Еще подумалось, как права была Росина, когда ревновала его. Женщины, они всё же лучше и тоньше чувствуют. Но не это смущало его более всего. А то, что перед тем как броситься целовать Марфины колени, Натан вспомнил маму. И в этом было действительно нечто в высшей степени предосудительное, почти кровосмесительное — будто сын может желать своей матери. О, ужас — как такое безобразие могло прийти в голову приличному еврейскому мальчику из Австрии?!
Меж тем они приехали. Слышался звук прибоя, близкая морская свежесть обволакивала всё естество. Значит, на побережье прибыли, к самому приморью. И вдруг откуда-то из глубин многочисленных и разных обучений всплыло слово Παραθαλασσια, Paratalassia, Параталассия, «приморье» по-гречески. Как бессмысленно и не к месту. Но всё одно приятно, что не зря учился. А потом понял, почему и как это появилось. Ассоциативно, после мыслей о русской Афродите, о русских Аресе и Бахусе — русская же Параталассия.
Их со Степаном вывели из кареты, не снимая повязок. Хотя в чем был смысл такой строгости? Уши-то слышат, да и всё тело чует близость моря. А разные участки побережья в сих краях так похожи друг на друга, что не различишь. Тем более когда дурно, неверно увидено в ночной тьме.
Повязки наконец сняли, лишь когда их завели в какое-то помещение, вероятно, катакомбное. Они находились в некоем подобии греческой харчевни, освещаемой факелами. Однако же не официальной, не на питейном откупе, а, как бы это сказать, походной, временной, разбойной. И чадящие факелы добавляли этому подходящего колорита. Воздух был не затхлый, а относительно свежий, поскольку находилась сия вырубленная комната на краю катакомб, расположенных у моря. Там же, далее, еще ближе к выходу, обустроен был очаг, на котором готовили. При смене направления ветра вкусный дымок иногда завевал к ним.
Их усадили за стол, где уже сидел грек, по-видимому, Спиро. По одежде он мало чем отличался от греческого торговца, коих так много в Одессе. Разве что фареон, греческая шапочка, венчавшая голову (некоторые еще называют ее «фарион»), побогаче украшена. Густая борода и пышные усы в значительной мере закрывали лицо. Натан, бывавший в Театре у Росины, заходил как-то в комнату с актерскими принадлежностями. Ему показалось, что эти усы и борода на Спиро очень похожи на те, что были там, бутафорские. Должно быть, грек нацепил их, чтобы лицо прикрыть. И красно-черную шапочку фареон, особенно нарядную, надел для того же — дабы при общении она одна вбирала взгляд, привлекала к себе общее внимание.
Спиро сносно говорил по-русски, но иногда всё же забывал нужные слова. И тогда на помощь приходил Степан, неплохо знавший новогреческий. Для начала Спиро сказал, что с большим уважением относится к пришедшим, что ему приятно быть в таком славном… филики… то бишь обществе.
Но понятно, что это было лишь обязательное вступление в разговор. А дальше пора было переходить к делу. По ситуации выглядело так, что Натан главный, а Степан при нем вроде как толмач. Такой заранее предусмотренный расклад оказался совсем не плох. Кочубей, знавший язык и потому чаще общавшийся с греками, мог сам делать нужные исправления в словах Горлиса. Правда, при этом всё же нельзя было совсем отступать от общего смысла, без риска быть разоблаченным греком, понимающим основы русского языка.
«Так зачем же уважаемые гости хотели меня видеть? Что так жаждали этой встречи?» — спросил Спиро с улыбкою. Натан в ответ показал рисованный портрет Гологура-Гологордовского и спросил, знает ли глубокоуважаемый собеседник этого человека. Грек с печальной торжественностью ответил, что знает сего Убитого воина.
И тут, следом, Натану со Степаном пришлось играть ва-банк, делая вид, что им известно больше, чем на самом деле. Они вспомнили рассказанное паном Марцином и дополнили это информацией о письме, полученной от Фогеля. Сказано было, что прибывшие знают о встречах Гологордовского со Спиро, столь уважаемым в греческой среде (да и не только). Натан взял на себя смелость утверждать, что ему известно о военных планах «дворянина из Рыбных лавок», то бишь Убитого воина, которые могут быть полезны России, а также другим соседним христианским странам, например Австрии. Однако же Гологордовский убит, и его самого теперь ни о чем не спросишь… Поэтому так важен любой рассказ от каждого, кто с ним общался.
Уже только по одному тому, как весомо кивнул после этих слов Спиро, стало понятно, что слова были подобраны правильные и разговор у них сложится. Перед тем как продолжить его, Спиро расправил плечи, приосанился. И наконец заговорил:
«Убитый воин (он и впредь называл Гологура-Гологордовского исключительно так) был достойным человеком, потому дорогие гости совершенно правы: его убийца должен быть наказан. И наказан примерно!» Потому Спиро готов многое рассказать из того, что знает.
«А что же знает уважаемый Спиро?»
Прежде всего Спиро точно знает, что Убитый воин был большим и храбрым человеком со значительными планами. Он собирался воевать турка, для чего хотел собрать и объединить под своим началом разных воинов греческой (то есть православной) веры. И для того вел переговоры со многими. Греки и арнауты его интересовали как храбрые каперы[38], имевшие опыт морской войны с османами. Воин же планировал бить турок и на суше, и в море, и на реках. Да, по словам Убитого воина, его планы поддерживаются и близки к утверждению сразу двумя Империями — как Всероссийской, так и Австрийскою.
Тут Натан и Степан значительно переглянулись. Так, всё сходилось: письмо, отправленное из Кишинева в Австрийское консульство, было написано Гологордовским.
А Спиро продолжал свою речь… И оно, окончательное утверждение планов Убитого воина представителями Всероссийской и Австрийской империй, должно состояться в начале мая. В связи с чем он просил Спиро и других греческих воинов не медлить, принимая решение о том, чтобы примкнуть к нему.
Натан со Степаном вновь не сдержались и переглянулись. В начале мая! То есть к приезду в Одессу Александра I, вместе с которым прибудут два деятеля, имеющих сейчас большое влияние на монарха, — генерал Аракчеев и министр Каподистрия. У русской и греческой партий в Одессе были свои виды на этот приезд. Да тут еще вмешалась варшавская речь императора в Сейме, усилившая разговоры о польской партии. Хотя понятно, что никакой единой польской партии не только в Одессе, но и в Русланде, во всей Европе нет, все по своим магнатским объединениям, конфедерациям. Но само происхождение Гологордовского, для людей знающих, заставляло подозревать не столько даже его самого, а всю наличествующую ситуацию в присутствии и неких польских планов. Так он оказывался завязанным в переплетение множества интересов…
«Да, — повторил Спиро, — планы Убитого воина были великие, дерзновенные, правильные». И Спиро договорился общаться с ним в будущем. Однако, извинившись, сказал, что непосредственного участия в сих планах не возьмет, поскольку у него с его… этерия… то бишь с его друзьями есть несколько иные непосредственные дела и прожекты.
Во всё время разговора хозяин пристанища так ни разу не назвал объект их общего интереса по имени. Только «Убитый воин» или просто «Воин». При этом важно было знать, как он с ним общался — как с Гологуром, как с Гологордовским? Или, может быть, под каким-нибудь третьим (четвертым, пятым) именем? Натан спросил об этом, Степан со своей стороны добавил несколько слов цветистой уважительности.
Но Спиро ответил, что никаких особых имен злодейски убитого человека не знает. А лучшее имя для него одно — Воин! Это было сказано очень кратко, что, кажется, тоже было неслучайно. Похоже, на этом грек готовился закончить строго деловую часть разговора, перейдя к скромному ужину, запахи которого становились всё заманчивей.
Так и было. Для закрепления разговора и дружеских отношений принесли вина и свежеприготовленную… камбалу à la Corfou. Натан, конечно же, уже не удивлялся этому. Всего лишь еще одно подтверждение того, что у Спиро и Ставраки — общие источники информации. (Не зря поговаривали, что Ставраки в молодости тоже каперствовал под русским патентом и чуть ли не в помощниках у Спиро.) Ужиная, Натан выражал высшее восхищение тем, как приготовлено блюдо. Но при этом он лукавил. Как бы это выразить — появилось ощущение, что пик его любви к камбале по-корфуски прошел. Говоря проще, Горлиса начинала раздражать та бравада, с которой его греческие собеседники показывали, что знают о нем многое. При желании в этом можно было бы увидеть и знаки внимания. Но такое внимание, пожалуй, было ничем не лучше магнатского высокомерия Понятинских.
Разговор за столом шел о многом, но только не о Гологуре-Гологордовском. И лишь когда Степан упомянул о дружеской компании, об обществе друзей, Спиро опять ненадолго вернулся к Убитому воину. И выдал вещь прелюбопытную. Оказывается, в последнее их общение Воин сказал, что дружба, конечно, великое дело, однако не всегда надежное. И сам он, Гологур-Гологордовский то есть, совсем перестал понимать своего лучшего друга и даже начал его опасаться. Эта информация была новой и чрезвычайно важной. Кого Гологордовский мог считать своим лучшим другом в Одессе? Стефанию Понятинскую? Нет, он никогда бы не стал обсуждать с греческим капером даму, pani. Марцина Понятинского? С ним Ежи приятельствовал, но не был настолько уж близок. Значит, был кто-то еще. Не просто партнер, не просто некто, предложивший ему некое дело, давшее толчок к появлению великих планов. А именно друг. Причем друг, взаимопонимание с которым утратилось и который по этой причине мог стать опасным. Но кто же, кто был сим другом? Вот какой вопрос становился главным.
Ужин закончился. Разговор тоже. Спиро уважительно попрощался с ними, попросив отнестись с пониманием к предпринимаемым им защитным мерам. После чего на глаза — с элементом ритуальности — были одеты повязки и друзей повели к карете. По дороге их спутники молчали. Но в просьбе Степана развезти их по домам, а не в одно общее место, откуда забирали, греки не отказали.
Так что поговорить, тут же, по свежим впечатлениям, не удалось. Но это, кажется, не было столь уж необходимым. И Натан, и Степан хорошо понимали, что было главным в прошедшем общении со Спиро. Прежде всего то, что Гологордовский незадолго до смерти больше всего опасался своего лучшего друга. А во-вторых, знание о той особой ставке, какую делал шляхтич к приезду в Одессу Александра I.
Едучи домой, Горлис пожалел, что на сей раз при нем… вовсе нет никакого оружия. Условия поездки к Спиро такового не предполагали. А ведь глубокая ночь. И путь до дома с Гаваньской улицы — после событий последней недели — перестал казаться ему таким уж простым и безобидным. Потому Натан попросил довезти его не до Гаваньской, а до Екатерининской площади. Несмотря на унылый вид и заброшенность, она ему сейчас представлялась местом более безопасным.
Проходя мимо казармы, где, как он знал, жила Марта, бывшая Марфа, Натан почувствовал, как вновь потеплело в сердце. Подумалось: может, сие было большей причиной того, что он изменил маршрут, нежели забота о безопасности? Кто знает, кто знает…
Прошел вглубь квартала, обходя кучки носимого и иногда собираемого ветром вместе мусора да стараясь не вывихнуть ногу, попав в глубокую ямку. Да, вот этим самым путем к нему ходит и Марта. И от одного этого сия дорога, неловкая, необустроенная, обретала какой-то новый, высший смысл. Всегда ходит и с утра опять придет. Ах, нет, теперь целых два утра он ее не дождется. По субботам Марфа целый день работала дома. Ну и воскресенье — семейный день, святой день отдыха. А вот с понедельника…
Господи, да как же ему теперь общаться с нею? Вот пойдет он в комнатку для умывания, а по дороге увидит Марту и… И всё, прощай умывание! А ведь в соседнем доме — Росина. Самым правильным и честным, наверное, было бы прийти к ней и всё рассказать. Что она не просто красива, прекрасна, но и очень умна. И была совершенно права в своей ревности. А теперь…
А что теперь? Натан представил этот разговор и реакцию, которую он может вызвать. О-о-о, тут, пожалуй, трудно представить гнев Росины, когда пред ней откроется, что «воздыхатель» бросает ее, а не она его, как водится. И почему, и ради кого? Из-за плебейской солдатки Марфы? Росина, пожалуй, никому не стала бы это говорить, ну а вдруг тут сестре проговорится? А что знают двое, то знают все. Когда ж о сём узнают другие… Тогда Марфу на весь квартал ославят. А муж… Он ее и раньше бил. Услышав же такое, просто… О, нет-нет, не моглось об этом думать. Как сложно всё получалось. И никто, кроме него, в этом не виноват. То есть виноватить, конечно, можно всех, но он сам свою вину прекрасно чувствовал.
В таких размышлениях Натан дошел до дому, уже не очень-то и скрываясь. Но, к счастью, на сей раз никто не собирался его похищать. Перед сном Горлис прочитал по обыкновению несколько молитв — Шаббат. И сразу заснул.
Тут такая интересность. Самыми спокойными и безмятежными сны Натана были в Бродах. В Париже, несмотря на голодный год, ему было хорошо, интересно, весело. Но всё же во снах своих он всё время был в отлучке, в отъезде, в путешествии. Не дома! Потому что домом оставались только детские Броды с большой еще семьей.
В Одессе в текущей повседневной жизни ему было прекрасно. А вот ночью, во сне… Тут, в свою очередь, Париж тоже уже стал совмещаться с ощущением дома. Потому что жилье и люди, встретившие его там, стали для него настоящей семьей.
IV. Натан Горлис. Судьба
Париж
Итак, в середине лета 1815 года Натан оказался в столице Франции, вновь ставшей королевством. Высадившись в речном порту Парижа, он, как было подсказано капитаном в Гавре, пошел искать лодку, транспортирующую до набережной Селестен. И с большим волнением думал только о том, как бы ничего нигде не забыть, как бы чего не перепутать, как бы чего не потерять. Сойдя на нужном причале, Горлис отправился на улицу Тампль (интересно, имеет ли это отношение к тамплиерам?), где проживала дорогая тетушка с супругом в доме под № 20. Нашел довольно быстро, удерживая себя от того, чтобы дорогою слишком внимательно разглядывать окружающие здания. Квартал Маре, где жила его родственница, когда-то был аристократическим районом. Но еще до революции он начал приходить в запустение. А уж после подстригания в революцию генеалогических древ аристократов процесс этот ускорился. Место, однако, не пустело. Здесь селилось всё больше стряпчих, ремесленников, рабочих. (Забегая вперед, можем также сказать — более всего на юношу произвело впечатление то, что примерно в версте от тетушкиного дома находилась знаменитая площадь Бастилии. Натан жалел только, что уже прошло 14 июля. Но всё равно при первой возможности прошелся по сей площади. Как бы случайно, с самым легкомысленным видом и нигде подолгу не задерживаясь, чтобы никто случаем не заподозрил в нем тайного нуво-якобинца или бонапартиста.)
…Долго можно описывать встречу Эстер с племянником. Она не уставала расспрашивать его обо всем, что случилось с родными в Бродах, а также Галиции и Австрии, после ее отъезда. Тетушка была в восторге от приезда Натана, такого симпатичного, вежливого и образованного. Ее муж, дядюшка Жако, поначалу был настороже, но быстро оттаял. Он вообще оказался славным человеком, до смерти уставшим от войны. Последние несколько лет в нем трудно было узнать бравого гвардейского офицера Жако, соблазнившего некогда в Пресбурге невинную вдову Эстер. Натану пришлось раз десять выслушать, как сие сталось. В 1805 году, когда после оглушающей победы французов под Аустерлицем заключили перемирие, решили далеко на переговоры не ездить. Собрались в Пресбурге, что под Веной. Неотразимый Жако с сияющими глазами и пышными усами стоял в охране французской делегации. Конечно же, Эстер трудно было устоять перед таким непобедимым напором.
В последующих войнах, чередовавшихся с мирными переговорами, Жако до маршальского жезла, до королевской, герцогской, баронской или на худую голову хотя бы дворянской короны Империи не дотянулся. Что было, в общем-то, к лучшему. Ибо наполеоновских маршалов и венценосных ставленников в Европе нынче преследовали и даже казнили. Жако же был жив, здоров и владел вместе с женою семейной пекарней с прилавком для продажи да еще квартирой над ней.
И он также категорически не хотел говорить о политике! Не только из осторожности, но еще и потому, что при таком разговоре каждый находил, в чем его упрекнуть. Одни — за службу в наполеоновской гвардии до 1814 года. Другие же за то, что не вернулся в нее год спустя — во время «Ста дней» их кумира. Самое любопытное, что наиболее гневно Жако осуждали ни в одной армии не служившие спорщики, пороху вовсе не нюхавшие.
От Жако же теперь пахло не порохом и металлом, а, как и от его предков, свежим хлебом, булочками и прочей выпечкой. Он вообще теперь многое пересмотрел в своей жизни. Например, говорил, что он — вот дурень! — лишь сейчас понял: это не Эстер была им завоевана, но он ею. Тетушка неизменно рдела, слушая эти слова, многословно возмущалась, журя супруга за казарменные выпады. Однако же чувствовалось, что сии рассуждения ей весьма приятны и, по-видимому, от истины недалеки.
Натан, с детства привычный как к продуктовому делу, так и к счету, и даже управлению торговым оборотом, помогал в работе, где и когда скажут. Но более всего любил стоять на продаже, торгуя свежеиспеченным. Клиентам и особенно клиенткам также был симпатичен стройный юноша, быстроглазый (почти, как Ирэн) и острый на язык, с курчавыми темными волосами и тонким носом с пикантной, истинно французской горбинкой. Имелись, однако, и проблемы. Французский язык Натана был несколько книжным, устаревшим, да еще с непонятным, но очень забавным акцентом. Отчего над ним подтрунивали. Впрочем, обладая прекрасным слухом, парижское произношение Натан освоил довольно быстро. И лишь иногда по просьбе Эстер весьма точно воспроизводил свой (и ее) давешний акцент.
Маре считался районом довольно спокойным, но в Париже бывает всякое. Достав из подпола старую амуницию, Жако как-то решил проверить военные качества племянника. По поводу фехтовальных навыков сказал: «Деревенская школа», — в связи с дракой на ножах: «Прусские штучки!» И лишь скоростью перезарядки и стрельбой на точность (для чего как-то специально съездили за город) был доволен без всяких оговорок.
Потом Жако потратил еще изрядно времени, чтобы показать Натану некоторые из своих приемов. После чего, подобрев, вынужден был признать, что этот, как его… старик Дитрих всё же не зря ел свой хлеб в семействе Горлисов. Что касается ножа Дици, то на него Жако смотрел с восторгом и отметил, что эта вещь чрезвычайно ценна не только как память, но и сама по себе. И тут же заказал для Дици новые потайные ножны — у лучшего из знакомых парижских шорников.
Натан как-то поделился с дядей, что мечта его жизни — узнать, отчего случился пожар в его доме, погубивший трех близких людей. Жако ответил серьезно, без обычных шуточек, что это достойная цель. И потому парню не мешает поработать с одним интересным парижским человеком, который способен научить многому, что будет поважней обучения в коммерческом коллеже. Этим педагогом оказался начальник местной полиции Sûreté Эжен Видок. Будучи человеком жестким, колючим — до грубости, — он поначалу категорически отказывался брать юношу на подсобные работы. Видок смягчился, лишь увидев, как быстро и ловко Натан умеет делать зарисовки человеческих лиц и тел (в консервативных Бродах проявлять этот талант ему не дозволялось, а уж в Вильно и заговаривать о чем-то подобном было стыдно). К тому же…
К тому же дело в том, что настал и покатился по Земле страшный 1816 год, Année sans été[39]. Казалось бы, после войны, только-только закончившейся, не может быть чего-то сильно плохого. Но вот же — случилось. Март-апрель-май — а весна и не думала начинаться, зима продолжалась. И лето, наступившее лишь по календарю, летом не было. Оно, в свою очередь, больше походило на раннюю весну, холодную и сырую. Урожай сгнил, цены на хлеб взлетели до небес, серых и мрачных. Начался голод, особенно жестокий на Островах, в Британии и Ирландии. Но плохо было и в Европе, Франции — в том числе.
Мятежи, разгромленные зернохранилища, погромы помельче. То там, то тут заговоры бонапартистов, убеждавших, что уж при любимом императоре такого быть не могло — он бы что-нибудь придумал, он бы что-нибудь сделал. Мятежи и заговоры подавлялись, зачинщиков казнили, виновных рассовывали по тюрьмам и каторгам. Жизнь стоила всё меньше, бывало — не дороже булки хлеба, любовь оценивалась в четверть булки. Дядюшка Жако теперь уж чаще был не в пекарне, оставляя работу там помощникам, а в лавке — с оружием наготове, не только торгуя, но и охраняя ее. Иногда вместе с Натаном, иногда в очередь с ним. Хлеб стал скверным, поставщики для веса добавляли в муку бог знает что: отруби, опилки и даже истолченный в пыль песок. Из поставщиков дядюшки Жако этим не грешил только старина Рауль. Впрочем, и цену выставлял большую, нежели иные.
Париж, который побогаче других городов, и тот был захлестнут волнами преступности, жестоких грабежей и убийств. Вот в такой ситуации Горлис стал одним из помощников Видока. Из-за владения языками, острого ума, многознания, умения воспроизводить голоса, акценты и делать быстро узнаваемые портреты. В свою очередь, и для юноши сотрудничество с парижской полицией безопасности оказывалось чрезвычайно познавательным и щекочуще опасным. Он изучал нравы жизни преступного мира, особенности работы с ним и внутри него. И, что еще немаловажно, помогая Sûreté в работе, Натан вынужден был захаживать (разумеется, исключительно по делу) в некие… м-м-м, скажем так, не вполне серьезные дома. И вот там, наконец-то… Впрочем, нет, об этом, пожалуй, из скромности говорить не станем.
О чем еще нужно сказать, так это о книгах. Горлис обладал счастливейшим даром быстрочтения, причем на всех языках, какие знал. С годами это свойство в нем только развивалось и совершенствовалось. Потому не удивительно, что он любил книги. Долгой дорогою от Брод к Парижу старался их не покупать. Во-первых, потому что весьма тяжелы, во-вторых, поскольку довольно дороги. (Правду сказать, в Риге всё же не удержался, взяв несколько томов Гердера, уж очень ему рекомендовали — и действительно, как оказалось, автор более чем достойный.)
Зато уж, добравшись до Парижа и найдя там пристанище, юноша просто набросился на книги: бывал в кабинетах для чтения, библиотеках и книжных лавках, одна оказалась на улице Тампль, совсем неподалеку от дома. Дядюшка Жако относился к сему увлечению, забиравшему довольно много времени, в лучшем случае нейтрально. А вот тетушка Эстер — горячо поддерживала. Она тоже любила читать. Да и сама, между нами говоря, пописывала — нет, ну не так чтобы сразу книгу. Но регулярный дневник: взяла такую привычку, причем давно, еще когда жила в Пресбурге.
Конечно же, Натан прежде всего стал читать и Вольтера, как его сочинения, так и о нем. Великолепное собрание таковых было в Королевской библиотеке (бывшей Императорской, бывшей Национальной, бывшей Королевской). И вот тут юношу настигло изрядное разочарование. Не по всем пунктам, разумеется, но одному, очень важному. То, что автор «Простодушного» писал о евреях, показалось даже не оскорбительным, а просто… ну, странным, что ли. Признавая наличие недостатков как в себе, так и в своем народе, Натан никак не мог согласиться с тем, что он, вот персонально он, почему-то виноват всегда и во всем. Такое разочарование в прежнем кумире (ох, права Тора!) надолго ухудшило ему настроение.
Заметив это, тетушка Эстер постаралась раскрыть, в чем дело. А узнав, посоветовала в качестве лекарства почитать «Натана Мудрого», написанного Лессингом. Лечение это вправду оказалось весьма эффективным. Столь уж многое из поэтической пиесы совпало с его жизнью. И имя главного героя, для Горлиса весьма лестное, и тамплиер (он ведь теперь жил на улице Тампль), и тема найденного сына, каковым оказался как раз тамплиер. Но главное — мысль о братстве всех со всеми, о равности всех вер и взаимной их терпимости… А вот дальше произошло то, что каждый может воспринять и оценить, как посчитает нужным — осудить или постараться понять. Впрочем, и тут нужно зайти издалека.
Стоит ли говорить, что Эстер и Жако любили друг друга. Как говаривал бывший гвардеец, а ныне снова пекарь, но с 1816 года — еще и вновь охранник с оружием: «Хорошая жена — это когда хочется рядом с ней жить. Прекрасная жена — это когда готов рядом с ней умереть». Конечно же, им хотелось быть венчанными. А для этого Эстер пришлось перейти в христианскую веру. Живя у них, Натан поначалу исправно чтил и кашрут и субботу, тем более что поблизости были сразу две синагоги (а одна так вообще на той же улице, в нескольких кварталах ниже). Но если, будучи рядом с папой, мамой, сестрицами, делать это было так же легко и естественно, как ходить, дышать, пить воду, то, проживая вместе с обращенной в католичество Эстер и вернувшимся к католичеству Жако, следовать прежним привычкам стало трудно. Несовпадение ритмов жизни начинало действовать… как это сказать, ну, наверно, угнетающе. Да еще слова Лессинга о равенстве всех вер; да еще Новый Завет, вырастающий из Ветхого; да еще вечное обаяние дилеммы «Человек для субботы или суббота для человека?». Вот так и вышло, что через какое-то время мысль о крещении в нем, читавшем кадиш на могиле отца и матери, ужаса уже не вызывала. Это было чем-то вроде оформления отношений с этой страной и главным ее городом, каковой издавна манит лукавой фразой «Париж стоит мессы». При этом, как ни удивительно, но дополнительной убедительности такому решению добавляло то, что до ближайшего католического храма идти дальше, чем до синагоги. Можно было сказать себе: не для удобства же я это делаю, а просто потому, что так нужно. В ту же копилку попало и то, что ближайшая церковь, Святого Николая, со времен революции оставалась в состоянии довольно заброшенном: вот, мол, мыслилось, синагоги рядом — две, а христианский храм — запущенный.