Часть 25 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А с этой троицей что не так?
— Ты чаще рассказывать за них стал, мнения их передавать.
— И что с того? Это ж мне выгодно было с ними на обед сходить, речи их послушать, настроения в канцеляриях узнавать, новости какие-то. Я сам рад был с ними пообедать.
— Сам ли? Ты же раньше с ними на обеды ходил совсем редко. Или не так?
— Так, вроде… Ходил, бывало. Но реже, чем в последние полторы недели.
— А теперь — раздумай, припомни. Уверен ли, что это ты первый захотел с ними на обед пойти? Или всё же в начале этих походов именно они, кто-то из них, первый предложил тебе? А потом уж ты, согласившись, решил, что это твоя идея была…
Горлис задумался. Это был такой вопрос, в котором ему трудно было оставаться вполне объективным. Если честно, Горенко, Далибич, Шпурцман и раньше частенько звали его идти обедать. Но такая, довольно постоянная компания, как в прошедшие полторы недели, не складывалась. Однако, в том числе, и по вине самого Натана. Всё же обед в трактире стоил не так уж дешево. По крайней мере, намного дороже, чем еда, и тоже вкусная, ждавшая его чуть дальше, дома. Из-за этого субъективного фактора трудно было измерить, кто в большей степени был инициатором того, что теперь компания сложилась — эта троица, кто-то из нее или Горлис?
— Даже не знаю, Степко, что сказать. Может, ты и прав. Но ведь мне самому для нашего расследования эти разговоры были полезны. А было ли сие нужно тем троим, кому-то из них? Ну, чем я мог быть полезен, я ж о ходе следствия не делился?
— Впрямую нет. Но твое общение с Дрымовым и даже самим Вязьмитеновым ни для кого секретом не было. Потому для человека, в это дело вовлеченного, может быть, даже убийцы, важно было всё. Твоя реакция на чужие высказывания, твои слова, то, какие вопросы ты задаешь, куди беседу правишь…
Натан еще раз по-честному попытался восстановить ход своих обеденных разговоров с Горенко, Далибичем и Шпурцманом. И понял, что ничего существенного, полезного при нынешнем развороте дел припомнить не может. Даже догадался почему. Он тогда чувствовал себя охотником, а своих собеседников — загонщиками. Он улавливал их мнения, пересказы, факты — чтобы охота была успешной. Он совсем не следил за их реакцией на себя самого. Натан тогда не предполагал, что всё может оказаться наоборот: кто-то из этой троицы — охотник, двое других — загонщики, а Горлис — жертва.
— Интересная мысль, Степко. Для меня неожиданная, но интересная. Давай! Давай представим, что кто-то из этой троицы и есть «сослуживец».
— Ага. Тогда говори. Насколько ты знаешь — кто из них служил в армии, кто нет?
— Ну, поскольку Шпурцман служит в канцелярии по военному ведомству — он точно армейский. О Далибиче точных сведений не имею.
— А он из каких сербов, из тех, что за Обреновичей или за Карагеоргиевичей?
— Бранимир — из сербов, уже тут родившихся. Так что он за Романовых и славянскую империю. По высказываниям довольно боевой — в гармонии с его именем. Да еще Бессарабская область, в канцелярии которой он служит, пограничная, так что в ней бывших военных много… Ну и Горенко — он из иностранного отдела генерал-губернаторской канцелярии. Служил ли — не знаю. Но помню, что при расправе с Бужским мятежом его к делу звали… — (Тут Кочубей зло прищурился.) —…Что, конечно, не совсем по воинской части. С другой стороны — при войнах, перемириях, мирных переговорах дипломаты часто рядом с военными. Горенко вполне мог быть на какой-то войне вместе с Гологордовским и, значит, считаться его «сослуживцем».
— Так, да… Значит, у всех шансы есть быть убийцей… Ты говорил, Бессарабскую канцелярию, в которой Далибич работает, в Кишинев переводят?
— Да. Давно уже начали. Но всё никак не кончат. В России это долго. А чего ты спрашиваешь?
— Письмо в цесарское консульство оттуда отправляли.
— Ну и что? Мы же точно знаем, что его отправила именно Фина.
— Знать-то знаем. Но слово уже прозвучало — Кишинев. Вот почему письмо оттуда отправлено было?
— Да потому, что в одесской почте письмо на одесский же адрес просто не приняли б.
— Это понятно. Но тут может быть и в другом дело. Ведь Далибич, верно, в Кишинев регулярно ездит?
— Ну да. Наезжает по делам.
— А если он «сослуживец», так, может, у них с Гологуром по какой-то причине это было постоянное место для отправки разных писем. А потом Гологур к «сослуживцу Далибичу» доверие потерял. Однако считал важным отправлять письма именно из Кишинева. Может такое быть?
— Может. Но очень уж смелое предложение. В воздухе, не заземленное.
— Добре. Тогда перейдем к следующему варианту. Горенко ж у вас в иностранном отделе работает?
— Да.
— Значит, если что, идти в консульство о чем-то говорить Вязьмитенов по канцелярскому расписанию, скорей всего, поручил бы ему?
— В том отделе еще люди есть. Но из нашей троицы — да, ему.
— А там, в консульстве, письмо кто-то и выкрал. Почему бы это не быть Горенку?..
— Да, Степко, нам осталось еще придумать, почему в консульство могли послать не кого-то другого, а именно Шпурцмана. Хотя… Тут долго размышлять не нужно. У Шпурцмана немецкий — как родной. Для доверительного разговора с Фогелем очень удобно.
— Гарно. Выходит, у всех троих одинаковые шансы быть злодеем.
— И у этих троих, и у многих других. Я ж говорю: тут подозревать — многих и многих. Надо еще обдумать.
— Так, треба… Я подумаю, и ты подумай. И гарненько думай. А то мне десять тысяч Понятинского для хозяйства сейчас очень нужны!
В такой шутливой форме Степан дал свой вариант дележа гонорара (ежели таковой появится). Натан, прикинув вклад каждого, счел такую пропорцию не просто справедливой, но и весьма благородной со стороны своего товарища. Степан и Натан пожали руки, скрепляя договоренность.
Глава 24,
в которой Горлис пытается найти разгадку на кладбище, а находит отдохновение и умиротворение дома
Выйдя из хутора Кочубея, Натан решал, что делать дальше.
Усталость и напряжение последних дней сказывались. Распаренная весенняя теплынь навевала дрему. Однако Горлис подумал, что, в отличие от Кочубея, еще не был на кладбище, не видел могилы и креста Гологордовского. Обязательно нужно сходить. А вдруг он подметит нечто этакое, чего товарищ не заметил? Надо сходить, тем более тут близко…
В католической части кладбища Натана охватило странное волнение. А ведь ежели что с ним в Одессе случится, то и его здесь похоронят. От таких мыслей захотелось проверить, не забыл ли на сей раз взять с собой верного Дици. Проверил потайные ножны — всё в порядке, взял. Вскоре вышел к той части католического участка, что прирастает новыми могилками. Вот и крест Ежи Гологордовского с полагающейся надписью. И два венка — один побольше, дорогой, другой поменьше, проще и дешевле. Оба — с двуцветными лентами. И цвета те — белый и красный. Тот венок, что побольше, конечно, от Марцина Понятинского. Но от кого второй? А может, от Фины? Натан отметил, что даже не вполне представляет, из какого города, из какой страны происходят Фина и Росина. В Италии тоже хватает флагов и гербов с бело-красными цветами — Савойя, Генуя… Но девушки на эту символику меньше внимания обращают. К тому ж они артистки, для них родина — там, где сцена. С другой стороны, Фина ведь знала о польском происхождении любимого, могла в честь этого ленту выбрать. Но тут другая закавыка — итальянка, кажется, так и остается в неведении относительно судьбы Ежи. Или, может, она знает больше, чем рассказывает Росине?..
Натан взял в руки меньший венок, всмотрелся в него, пощупал ленточку, как будто через сие прикосновение мог понять, ощутить, кто принес сюда этот предмет.
Он не бывал в комнате Фины, в отличие от общих комнат их квартиры — прихожей, туалетной, гостиной. Но видел, как она одета. Из этого у Натана складывалось представление, что венок, находящийся перед ним, не мог быть выбран и оформлен этой женщиной — артисткой, оперной. Таковой оказался бы более кружевным, изящным. Здесь же — оба венка, принесенные к кресту Гологордовского, были… мужскими — торжественно строгими.
Натан оставил венок и чуть отошел от креста. Чтобы зреть и его, и всю могилу. Слева от нее увидел четыре глубокие вмятины, оставшиеся от церемонии отпевания, когда тут днем стоял гроб Понятинской. Вспомнил ее — несколько заносчивую, но всё же, кажется, неплохого человека. Смерть вообще примиряет со многими недостатками в ушедших людях. Подумал, что в отношениях Ежи и Стефании была какая-то почти шекспировская сложность, страстность, трагедийность. Жаль, что он не успел при жизни познакомиться с «дворянином из лавок». Думается, им было бы о чем поговорить. Вспомнил также надпись Inconstant, вырезанную на ручке кресла. Она казалась более важной, чем парадная, на хуторском доме. Та большая — напоказ. А на кресле — для души, для себя.
Мелькнула шальная мысль: вырезать это слово на кресте.
Но зачем, что за детство?..
Горлис оглянулся по сторонам. Еще увидит кто, заподозрит в чем-то дурном, в обрядах каких-то сатанинских…
Но некое упрямство, действительно отчасти детское, требовало сделать эту надпись, тем более что вострый нож был с собой и просился в дело. Душа Гологордовского, ежели увидит сверху, наверняка будет рада. Вправду, чего трусить: решил — так делай.
Натан зашел за крест, достал Дици. И на поперечной планке католического креста вырезал слово, много значившее для человека, здесь упокоенного, — Inconstant. Погладил пальцами сделанную надпись. А потом подумал, что еще чего-то не хватает. И на столбовой части креста, над Inconstant, высек букву S, да этак — красиво. Правда, посреди буквы сучок попался, так что середина S вышла как бы раздвоенная. Что ж, пришлось еще добавить вензелей, чтобы было видно, что буква заглавная. В честь женщины и имени, столь много значивших в жизни покойного, — Stefania. Сделал шаг назад, дабы полюбоваться своею работой. Славно получилось. Казалось, что возвышенная S, отталкиваясь от земного праха Inconstant, стремится в небо и улетает в него.
Что ж, теперь можно ехать к себе.
Едва добравшись домой, он хотел сразу прилечь. Впрочем, нет. Сперва встал за бюро да наново полистал бумаги Гологордовского, надеясь разглядеть в них нечто ранее не замеченное. Нет, не получилось, нужно всё же отдохнуть. Перед тем, помня об осторожности, собрал трость и нож в ДициЖака да положил у изголовья кровати так, чтобы выглядели они невинной тростью, которую, в случае чего, удобно было выхватывать. И лишь после этого заснул глубоким, спокойным, предвечерним сном. Почти без сновидений. Вместо них были какие-то сумеречные, в серо-черной тональности, обрывки непонятно чего. На грани сна и яви он вновь почувствовал горячие быстрые поцелуи. «Роси-и-ина», — захотелось сладко сказать.
Но, открыв глаза, Натан увидел, что это Марфа-Марта, устроившаяся рядышком с ним. Вновь чрезвычайно обрадовался, что не успел молвить запретного слова. В Одессе темнело по-южному быстро. Они же с Марфою всё целовались и целовались. И не хотели торопиться, переходить к чему-то иному.
— Мар-т-а, — с изнемогающей нежностью произнес он.
— Что? — вскинулась она, не признав себя в таком варианте имени. — Перепутал меня, что ли, с кем-то?
— Что ты! — улыбнулся он, нежно водя указательным пальцем по ее лицу, будто набрасывая контуры миниатюры. — Как же можно тебя с кем-то перепутать?
— Но ты ж, барин, знаешь, мое имя — другое.
— Что имена… — сказал Натан. — Мы их даем людям, предметам, явлениям. Но они все так обманчивы и текучи — как вода. Ты — Марфа, Марфочка, Марфушка, — повторял он, каждый раз ударяя на первый слог.
— Да-а-а, говори-и-и, — шепнула она ему в ухо.
— Но это же имя у других народов, в разных странах чуть другое. Марта! И я подумал, что так тебя звать буду.
— Да? — Она посмотрела на него большими удивленными девичьими глазами, будто и не тронутыми семейной болью, казарменной грязью, мужниными побоями.
Натан подумал, что при женщинах, которых любит и которые старше его, он как будто оказывается более зрелым и опытным. Или, может, это им самим хочется, чтобы так выглядело, и они его к таким ощущениям подталкивают? Кто ж знает. Нелегко понимать женщин.
— А почему же Марта? Зачем?
— А затем, что это будет твое имя — мое, только для меня. И ты с ним будешь — моя. Всегда и только моя.
— Твоя… — подтвердила перенареченная Марта.
Ему захотелось развидеть ее. Зажгли несколько свечей. А платий не снимали. Не желая торопить чего-то или боясь что-то спугнуть. Снова долго и мучительно сладко целовались.
— Да — Марта! — сказала она. — Как же хорошо это, как правильно. И нет никакой Марфы — дурынды, битой и жалкой. Мой-то сегодня опять… А есть Марта. Любимая.
— Всё так, — подтвердил Натан и сжал ее крепко, до хруста.