Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 18 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вы чего-то грустный. У вас глаукома? – спросила она чуть ли не с порога. О моем диагнозе в Москве еще никто не знал. Да и вообще об этом тогда никто не знал. Ах эти желтые ботинки Из тонкой кожи лодочки, Они бегут по Сретенке домой… Но вернемся в домик посланника, тем более что пишу я эти строки, сидя на диване в гипермаркете «Икеа» летним вечером 2017 года. Здесь мы с моей прекрасной подругой Ксюшенькой купили корзинку, тарелку, картонку, но не маленькую собачонку. После Агузаровой в ходе импровизированного концерта выступил пухловатый юноша с радостным – даже, я бы сказал, сияющим лицом. Это был Владик Мамышев-Монро, которого я тогда увидел впервые. Он спел роскошно. Конечно же, главным его хитом всегда была песня «Гремит январская вьюга…». Все разрыдались, но одновременно возрадовались. Тут поднялся Гор Чахал и тоже запел. Третий вокалист оказался достоин предшествующих певчих птиц. Гор поет превосходно. Вообще-то он страдает сильным заиканием, но на пение это не распространяется. Публика была тронута и потрясена, но неожиданно всех выступавших затмила жена посланника Магнуса. Она оказалась исландкой, и она настолько гениально спела нам песни своей холодной родины, что всех властно унесло к суровым берегам далекого острова, затерянного в Атлантическом океане, где потомки рыжебородых викингов смирили свой буйный нрав в туманах, предчувствиях, грезах, в бесстрашном отчаянии глядя в глаза троллей, в зеленые глаза фей, в изумрудные глаза обитателей горячих озер: там есть такие дороги, по которым нельзя пройти до конца, не потеряв рассудка. Там случаются ветры, рассказывающие сказки более чем странные: о ботинке, наполненном кровью, который некий святой водрузил на свою голову и так пронес с одного края острова до другого края. О трех минутах в Царствии Небесном: пока длятся эти три минуты, в Юдоли Земных Скорбей проходят века, обрушиваются царства, великие города обращаются в прах… Достойно отпраздновал свое двадцатишестилетие Сергей Александрович Ануфриев, благородный старший инспектор «Медицинской герменевтики», почетный председатель Клуба Авангардистов (Клава), основатель и родоначальник множества художественных течений, отважный нейропроходец и экспериментатор, также известный в различных кругах и городах под кличками Дядя, Оболтус, Ебаный и Максим Аронович. После праздника мы вернулись ко мне на Речной. Грибы всё еще держали нас. Мы с Оболтусом даже ухитрились написать на шлейфе кусок из главы «Смоленск» для романа «Мифогенная любовь каст», где свирепый Карлсон сносит своим пропеллером лихие головы гусей-лебедей… Потом, уже глубокой ночью, пришел Лейдер. В тапках и в какой-то дедовской телогрейке-поддевке он сидел и читал нам вслух какую-то книгу. Под это равномерное, убаюкивающее чтение мы, трое отважных грибоедов, погрузились в сон, рухнув в скрипучие кресла и диваны моей речновокзальной обители. Через пару дней после этого знаменательного Дня Рождения старшие инспектора МГ вылетели в Дюссельдорф. Там должна была состояться выставка «Медгерменевтики» – та самая, о которой мы договорились с Юргеном Хартеном в необычный весенний день 1989 года. Глава одиннадцатая Язык Говоря о формировании философского и терминологического языка МГ (в те времена я написал бы не «философский язык», а «дискурсивный инструментарий»), должен сказать, что здесь не обошлось без влияния многих философов, которые интенсивно читались и обсуждались тогда в нашем кругу, но прежде прочих следует назвать Жиля Делёза и Феликса Гваттари, в особенности их совместный труд «Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения» – с этим текстом мне случилось войти в загадочно-интимные отношения наподобие кровного родства, и произошло это «братание с текстом» в результате приключения, о котором сейчас расскажу. Летом восемьдесят восьмого года мой друг философ Миша Рыклин дал мне почитать свой только что законченный перевод «Анти-Эдипа» на русский язык – текст был перепечатан на пишущей машинке (еще длилась светлая докомпьютерная эпоха) и я с удовольствием читал это великолепное сочинение, валяясь на кровати в промежутках между другими формами времяпрепровождения. Тогда я уже перестал пользоваться услугами метро, а поскольку на такси у меня, как правило, не хватало денег, я часто добирался из центра до своего дома с помощью троллейбусов и автобусов. У метро «Сокол» (именно возле этой станции метро поезд часто останавливался в туннеле по каким-то причинам, что спровоцировало во мне приступы клаустрофобии, которая и привела к отказу от метрополитена) требовалось делать пересадку с дребезгливого и тяжеловесного троллейбуса на расхлябанный легкокрылый автобус. То есть следовало выйти из троллейбуса (говорят, только СССР и Шотландия могли похвастаться этим видом транспорта) и пройти несколько метров до автобусной остановки. Одним прекрасным теплым днем я ехал этим путем. Выйдя из троллейбуса, направился к автобусной остановке, и тут меня как будто нечто сильно толкнуло. Вокруг в тот момент не было людей, я не торопился, не бежал – спокойно шел сквозь солнечный свет от одной остановки к другой по летнему тротуару, ровному и гладкому, и вдруг, ни обо что не споткнувшись, не оступившись, упал так резко и неожиданно, что даже не смог зафиксировать момент падения – просто я только что шел и вдруг оказался стоящим на коленях. Никто даже не оглянулся на меня, да там и не было поблизости никого. Я не обратил особого внимания на это странное происшествие, будучи погружен в свои мысли. Я встал и вошел в автобус. Устроившись на сиденье, я достал из рюкзака манускрипт «Анти-Эдипа» и погрузился в чтение. Однако через некоторое время меня стало беспокоить ощущение, что пассажиры автобуса почему-то смотрят на меня. Поймав направление их заинтересованных взглядов, я опустил глаза вниз и тут увидел, что мои брюки из тонкой ткани (светло-серые, вполне воздушные, в мелкую клетку – эти штаны мы покупали с Холиным в пражском универмаге «Май») грубо порваны на коленях и свисают клочьями, а по этим клочьям от коленных чашечек стекают два кровавых ручья, уже успевших щедро оросить мои легкомысленные сандалии. Никакой боли я не ощущал, но щедрость кровавых потоков выглядела устрашающе, поэтому я предпочел продолжить чтение, искренне увлеченный процессом превращения президента Шребера в «тело без органов». По дороге домой я купил бутылку водки и, оказавшись у себя в квартире, смочил ею свои разбитые колени в целях дезинфекции, после чего тут же забыл о коленях, привольно валяясь в компании с «Анти-Эдипом». Но тут ко мне пришел мой друг Илюша Медков вместе с красивой и незнакомой мне девушкой. Девушке было лет восемнадцать, она была стройна, смугла (солнечное выдалось лето) и, по всей видимости, уже вступила с Илюшей в те отношения, которые способствовали их взаимному удовлетворению. Мы выпили бутылку водки, купленную для дезинфекции коленных чашечек, весело болтая о защите прав человека, потому что именно правозащитной деятельности эта прекрасная девушка собиралась посвятить себя. В течение беседы я все сильнее поддавался очарованию юной правозащитницы, чему способствовала ее субтильная красота, веселость и летняя беспечность. Нам захотелось продолжать пьянствовать, но магазины уже закрылись – в те времена водку в таких случаях покупали у таксистов. Что мы и сделали. Выйдя втроем в благоуханный вечер (Речной вокзал в июне погружался в цветение, там было тогда ароматно, и дикое произрастание растений опьяняло душу, и возбужденно орали соловьи в кронах деревьев), мы встали на дороге, размахивая руками. Вскоре остановилось такси. Тогда они были не оранжевые, как сейчас, а бледно-лимонные. Илюша наклонился к окошку такси, чтобы договориться о водке, и в этот момент юная правозащитница вспомнила о своем праве на спонтанные эротические проявления: неожиданно прервав наш разговор, она оплела мою шею руками и, как говорится в литературе девятнадцатого века, губы наши слились в долгом и захватывающем поцелуе. Эта целовальная активность не прервалась и с возвращением Илюши, приблизившегося к нам с двумя бутылками водки, сверкающими в его руках, словно два алмаза. Судя по его лукавому взгляду и не менее лукавой улыбке, он ничего не имел против такого разворачивания событий. Всячески ликуя и смеясь, мы вернулись ко мне домой и даже не пригубили приобретенную водку, так как девушка сообщила нам, что намерена (впервые в жизни, как она утверждала) испробовать секс с двумя молодыми людьми одновременно. Мы, конечно же, не собирались обломать столь прекрасное существо в ее чистосердечном стремлении к double penetration, и всё сразу же произошло, к общему удовольствию. After, когда мы отдыхали на кухне после любовных игр, приперся Антоша Носик в своем неизменном бархатном пиджаке, который он предпочитал носить даже в самые теплые дни. Опрокинув алмазную рюмку, воодушевленная красавица тут же поведала ему (не смущаясь того, что впервые его видит) о приобретенном только что волнующем опыте. Она была настолько on the wave, что тут же пожелала доставить себе новое удовольствие, на этот раз уже с помощью трех богатырей, но Антоша неожиданно отказался, сославшись на то, что достаточно изможден сексуальными радостями, ибо ему не более часа назад пришлось проявить особое чувство ответственности, лишая невинности некую деву. К нашему удивлению, у него имелось с собой даже вещественное доказательство его слов, которое он нам и продемонстрировал. Из своего медицинского портфеля он извлек сложенную простыню, которая в развернутом состоянии напоминала японский флаг, поскольку в ее центре рдело круглое кровавое пятно, на которое мы воззрились с осторожным уважением. Тема кровавых пятен поразительным образом продлилась уже после того, как я проводил гостей и остался в одиночестве. Пребывая в самом просветленном состоянии духа, я упал на кровать и потянулся к машинописным листам, привольно рассыпанным возле моего ложа, намереваясь вновь погрузиться в чтение «Анти-Эдипа». Каково же было мое изумление, когда я обнаружил, что изрядное количество аккуратных машинописных страниц залиты свежей кровью. В моем пьяном мозгу даже мелькнула мысль, не являлась ли девственницей моя недавняя гостья, но от этой мысли я торопливо отказался. Довольно долго я в тупом недоумении созерцал кровавые страницы, прежде чем вспомнил о своих разбитых коленях. Оказалось, что в те моменты нашего тройственного соития, когда я нависал над лицом девушки, предоставляя свой нефритовый стержень в распоряжение ее требовательного рта (в то время как Илюша, ухватив своими проворными клешнями ее легкокрылые и элегантные лодыжки, внедрялся, что называется, in the main gate), – итак, в течение всех этих трепетных моментов я упирался коленями в разбросанные листы текста, начисто забыв в пылу страсти о таинственной и невидимой силе, которая сшибла меня с ног возле метро «Сокол». Вследствие трения о поверхность бумаги раны на коленях вновь стали кровоточить: в результате чуть ли не третья часть «Анти-Эдипа» оказалась окровавленной. В итоге мне пришлось извлечь из-под стола мою оранжево-белую пишущую машинку и прилежно перепечатать окровавленные страницы, ведь не мог же я вернуть Мише Рыклину манускрипт в столь обагренном виде?! Так я сменил в отношении этого текста непринужденную позу читателя на роль старательного переписчика, скриптора, даже печатника: благодаря этому обстоятельству философия Делёза и Гваттари впечаталась в мой мозг более прочно, чем если бы я просто пробежал этот текст глазами. Это не то чтобы сделало меня эпигоном французских философов, но, безусловно, укрепило во мне тягу к принципиально незавершенному (и незавершаемому) исследованию, чей предмет рассыпается в осколки, и эти осколки затем сверкают под ногами исследователей, словно битые стекла, относительно коих хочется невзначай воскликнуть словами народа: за одного битого двух небитых дают!
Так эротическая сценка (вполне антиэдипальная по сути) проливает некоторый неожиданный свет на процессы кристаллизации медгерменевтического дискурса. Да и как не рассмотреть эту сценку в контексте упомянутого дискурса, если в ней участвовало целых три инспектора МГ! Жиль Делёз выпрыгнул из окошка, а его соавтор Феликс Гваттари еще потусовался после этого среди живых, и с ним даже успели подружиться мои друзья – Африка, Миша Рыклин и Витя Мазин – с ним и его молодой и, кажется, очаровательной женой по имени… Жозефина? Жильберта? Женевьева? Что же касается группового секса, то в те времена он случался не так уж редко в нашем кругу – чаще всего именно в такой конфигурации, как в данной сценке: одна девочка – два мальчика. Конечно, все мальчики мечтали развлечься одновременно с двумя девочками, чтобы воплотить старокитайский идеал любви, но это случалось реже – девушки сложнее относятся друг к другу. Сережа Ануфриев часто заявлял, что мечтает жить с двумя лесбиянками, чтобы каждый день наслаждаться восхитительным зрелищем девичьих сплетений, сам же он (по его утверждениям) готов был ограничиться в этом случае ролью зрителя. Годы спустя он действительно обзавелся двумя супружницами одновременно, но ролью зрителя не ограничился, судя по тому, что этот тройственный союз произвел на свет троих детей. Сам по себе данный тройственный союз оказался не вполне удачным экспериментом – девушки быстро рассорились, и идиллия обернулась каскадом зубодробительных конфликтов и проблем. В те же годы, о которых я сейчас рассказываю, воплотить в жизнь старокитайский идеал любви в более или менее долговременном формате удалось только младшему инспектору МГ Игорю Каминнику по прозвищу Камин. Этот юноша, немного похожий на благообразного вампира, застенчивый и самоуглубленный, с небольшими клычками в углах рта и вечными темными кругами под глазами, около года прожил с двумя сестрами-близняшками. Близняшки оказались столь энергичны и обладали столь бурным темпераментом, что их общий любовник, и без того вечно изможденный, сделался окончательно изнурен: из цветущего вампира он обратился в призрак, которого раскачивал ветер. Участие этого прекрасного молодого человека в деятельности Инспекции МГ было минимальным. Одно время он носился с идеей выставки «Убийство старших инспекторов»: в пустом выставочном пространстве зрители должны были увидеть на полу лишь обведенные мелом силуэты трех тел: Ануфриева, Лейдермана и мой. Неплохая и лаконичная получилась бы выставка, но Камин, по одесской привычке, так ее и не осуществил. В середине 90-х годов он издавал в Одессе газету «На дне», предназначенную для бомжей. Эта газета бесплатно распространялась в ночлежках. Отличная затея, да и газета делалась на высочайшем уровне, так что в какой-то момент ее с удовольствием читали не только бомжи, но и пол-Одессы. «Я вам не скажу за всю Одессу, вся Одесса очень велика…» В дальнейшем Камин полностью исчез из моего поля зрения, и мне ничего не известно о том, как сложилась судьба этого младшего инспектора МГ. Глава двенадцатая Одесса. Смех и хохот Пусть упомянутый юноша по кличке Камин превратится в номинальную каминную трубу и мы, словно Алиса в Стране Чудес, вылетим в эту трубу вслед за нашим повествованием, чтобы оказаться в соленом и прекрасном пространстве волшебного черноморского города. Я уже говорил, что группа «Инспекция МГ» состояла из москвичей и одесситов, эта группа сделалась неким отпрыском любви этих двух городов, столь непохожих друг на друга, но связанных в те годы множеством нитей. Что же это были за нити? Или то были морские канаты, пропитанные черноморской солью? Если попытаться вычленить основную нить, связующую Имперский Центр с портово-курортным городом на Черном море, то эту нить следовало бы назвать «большая еврейско-украинская игра с великим русским языком». Речь здесь идет не об этническом происхождении различных деятелей культуры. Речь здесь о том, что в начале двадцатого века выходцы из еврейско-украинской среды особым образом услышали русский язык и проложили путь к его новому межнациональному использованию. Это было сделано посредством музыки (музыка языка) и остроумия. Посредством нового юмора. Этот язык и этот юмор сделались вскоре общесоветскими. Одесса была русско-еврейским городом на Украине: общая мелодия (и мелодика) советской речи возникла на стыке русской культуры и языкового и мелодического опыта украинских евреев, точно так же, как понятие «советская еда» являет собой синтез кухни грузинской, русской и немецкой (шашлык, сосиски, блины, лаваш, колбаса, селедка, горошек, картошка, капуста, гречка, пельмени). Россия долго мыслила себя контрагентом Германии, и Германия немало ценного подарила своему восточному konter-ego: царствующую династию и военную касту, структурированную остзейским дворянством: от Екатерины до Штольца, от Бенкендорфа до Карла Иваныча. Ну и, конечно, Германия подарила России евреев: еще один шквал фамилий германского звучания и еще один каскад языкового опыта, связанного с диалектом немецкого языка. В случае Одессы всё это заквасилось вкупе со знаменитой певучестью украинской речи плюс малороссийская шутливость, витальность и легкое безумие. Поэтому не кажется странным, что пионерами и зачинателями большой еврейской игры с русским языком стали вовсе не евреи, а именно украинцы. Парадоксально и смешно, но факт: у истоков «большой еврейской игры с языком Империи» стоит юдофоб и ипохондрик Гоголь: именно из его шинели, а может быть, из его свитки начинает раскручиваться свиток этой игры. Из того же замеса возникает и польско-русский помещик Достоевский. В России антисемиты всегда были главными проводниками и распространителями еврейского влияния. Один из родоначальников российской юдофобии немец Владимир Даль составил первый толковый словарь русского языка. Через окошко антисемитизма еврейский флюид впервые в истории вырвался на необузданные просторы и унесся «в даль» (если пользоваться игрой слов в духе одесского юмора) – и таким образом докатился до границ Китая, где до сих пор сохраняется единственная в мире (кроме Израиля) территориальная единица, пусть номинально, но всё же закрепленная вполне официально за евреями. Еврейская автономная область с уссурийским тигром на гербе. * * * Смех и хохот – очень разные вещи. Смех может быть произвольным, а может быть непроизвольным. Хохот всегда непроизволен либо его имитируют. Если смех – это некое выплескивание себя вовне, выплескивание внутреннего содержания, даже агрессия внутреннего содержания по отношению к внешнему пространству, когда человек внезапно заполняет внешнее пространство каким-то довольно интенсивным звуком, который при этом находится за границей логоса, то хохот, скорее, свидетельствует о том, что человека разрывает изнутри нечто инородное. Хохочущий человек – это жертва хохота, в то время как смеющийся человек не является жертвой смеха. Мы все знаем эту границу, когда смех переходит в хохот. Можно расширить определение Канта «смех есть разрешение напряженного ожидания в ничто». Смех – разрешение всего в ничто, потому что речь не только о напряженном ожидании, но и о множестве других аффектов. Смех не нуждается в комическом, ему не требуется юмор. Плоть смеется сама по себе, и не потому, что ей смешно, а потому, что она радуется: это смех радости. Типичный пример – детский неконтролируемый смех, который является формой детской счастливой истерики. Мы можем плавно перейти к теме Одессы, которая считается в некоторых пластах дискурса городом юмора или столицей остроумия. Когда я попал в Одессу и действительно столкнулся с этим явлением под названием «одесский юмор», я, конечно же, подпал под его обаяние, поскольку всегда был записным хохотуном. Я гораздо больше люблю смеяться, чем шутить. При этом я спросил себя: почему для одесситов такое гигантское значение представляет собой юмор, шутливый дискурс, остроумие? В какой-то момент, далеко не сразу, далеко не после первого своего пребывания в Одессе, и не после второго, и не после третьего, а через много приездов в Одессу я понял, что единственным каналом рационального общения друг с другом для одесситов является юмор. Это единственный канал, который их объединяет. Они все подвержены совершенно разным и не сводимым в единое целое формам чудачеств, странностей. Как вот только одессит начинает говорить серьезно, он кажется совершенно неадекватным, ебанутым на всю голову, причем демонстрируется совершенно другой тип ебанутости, чем у другого одессита. При этом юмор у них общий, он действительно одесский, и он их объединяет. Таким образом они могут общаться друг с другом, у них выстраивается некий общий дискурс, в котором открываются шлюзы для некоторого взаимопонимания. Это мне неожиданно напомнило разговор с одним немецким банкиром, Фолькером Клауке, очень вертким человеком, который занимался перепродажей крупнейших банков. Он спекулировал банками. Как вот человек спекулирует какими-нибудь старинными ложечками, так Клауке, немецкий финансист и авантюрист, спекулировал банками. В какой-то момент во Франкфурте-на-Майне я с ним подружился, он покупал даже мои рисунки, отчасти меня наебал, поскольку он не мог не наебывать всех, в том числе бедного художника, будучи миллионером. Относился он ко мне очень хорошо, несмотря на это. Мы очень много просто болтали. Почему-то у нас был такой ритуал: мы встречались в Шах-кафе во Франкфурте, такое место было, возле Дойче Банка. Он тогда работал в Дойче Банке, в огромном небоскребе, где на самом верхнем этаже была комната, завешанная моими рисунками, с легкой руки этого Клауке. Как-то раз мы говорили об Америке. Я ему сказал, что у меня американцы вызывают некоторое раздражение, потому что они любят очень громко говорить о деньгах. На что он мне сказал: «Ты просто не понимаешь. У них так мало общего, их так мало что объединяет, потому что американцев – их, по сути, нет: есть итальянцы, есть индейцы, есть евреи, есть ирландцы, китайцы… Единственное общее, что дает некое ощущение объединяющего дискурса, – это тема денег. По этой причине, как только об этом заходит речь, они начинают говорить очень громко. Это примерно такое же поведение, как вот они встают при звуках американского гимна и отдают честь американскому флагу. Это воспринимается как громкая озвучка американских ценностей». Точно такую же роль, какую в Америке играют деньги, играет юмор в Одессе. Он играет роль объединяющего и насаждающего идентичность начала. Попадая в этот прекрасный город, ты в какой-то момент начинаешь ощущать юмор как некое наваждение, как форму помехи, которая на самом деле мешает тебе соприкоснуться с сущностью этого города. А сущность этого города совершенно не юмористическая. Это очень романтическое прекрасное место, совершенно не смешное. Состояние, которое я больше всего в Одессе люблю, – это состояние чистой мечтательности, именно нежной, возвышенной, воздушной мечтательности, которая может осуществиться только на фоне некоего абстрагирования от юмористического дискурса, хотя он там достаточно навязчиво присутствует. Я уже неоднократно упоминал в этих записках, что группа «Медгерменевтика» была московской, но больше чем наполовину состояла из одесситов. Первое инспекционное путешествие стало путешествием в Одессу. Это казалось совершенно естественным, именно туда должны были направиться инспекторы недавно образованной Инспекции МГ. Однако первая попытка уехать в Одессу, которая была предпринята еще зимой 1988 года, оказалась неудачной. Мы втроем, Сережа Ануфриев, я и Антоша Носик, отправились на аэровокзал у метро «Аэропорт» с целью купить билеты на самолет и улететь в Одессу. Тут мы попали в ловушку местного коллективного песенного дискурса. Нельзя было так сразу, с первой же попытки, предпринять такой сакральный бросок в настолько сакральное пространство, каким являлась Одесса. Тем духом, который преградил нам путь, стал очень могучий в советском контексте дух Володи Высоцкого, который буквально погрузил нас в пространство своей знаменитой песни «Открыты Лондон, Рио, Магадан, открыт Париж, но мне туда не надо, а мне в Одессу надо позарез». Стала происходить хуйня, описанная в этой песне. Мы оказались в плену этого дискурса. Три дня подряд мы ездили с Речного вокзала в этот аэровокзал. Происходило тавтологическое струение между двумя вокзалами, между речным вокзалом и аэровокзалом, то есть между вокзалом воды и вокзалом воздуха. Два вокзала замкнулись в какой-то тупичок, и мы никак не могли улететь, почему-то не было самолетов в Одессу. Действительно были открыты Лондон, Рио, Магадан, и Париж был открыт, но нам туда было не надо, как поется в песне Высоцкого. Мастер Йода. 2007 В результате мы так никуда и не улетели. Через какое-то время, уже без Антоши Носика, мы, плюнув на это современное средство сообщения под названием «самолет», просто сели с Ануфриевым в поезд и спокойненько поехали в Одессу. У нас из багажа была с собой только бутылка водки и коробка томатного сока, и то и другое мы в очень эйфорическом ключе выпили, стоя в последнем вагоне, где через стеклянную дверь нам открывалось созерцание уходящих железнодорожных путей. Мы говорили на самые возвышенные и философские темы. И при этом, как водится, дико хохоча, выпили всю эту водку, потом выпили еще одну бутылку водки, но ее, правда, мы не допили до конца. Очень веселые, мы прибыли в Одессу и тут же пошли гулять по заброшенным и полузаброшенным одесским санаториям, пошли на пляж пить пиво, всячески наслаждаясь этим моментом. Квартира, где я жил в тот момент, очень густонаселенная, стала мне буквально вторым домом на какое-то время. Сережина мама Рита, Маргарита Михайловна Ануфриева-Жаркова, невероятная была женщина, добрая и прекрасная, умная, и ко мне она отнеслась как-то очень-очень нежно и воспринимала меня прежде всего как мальчика, у которого умерла мама. Свою материнскую любовь, очень мощную, адресованную Сереже, она в какой-то степени распространила и на его друга, то есть меня, и не только на меня: на всех Сережиных друзей распространялась эта материнская любовь. Я чувствовал это с большой благодарностью, было дико уютно туда постоянно приезжать. Очень гостеприимный дом. Там еще жила Сережина бабушка Олимпиада Федоровна, тоже невероятное существо, очень похожая на мастера Йоду из кинофильма «Звездные войны», то есть веселое инопланетное существо. Сережина сестра Юля представляла собой законченный тип одесской девочки-мечтательницы, абсолютно контрастирующий с расхожим образом одесситки – хваткой, острой на язык, бодрой. Юля представляла образ Алисы в Стране Чудес, воплощала в себе позднесоветскую мечтательную англоманию. Она была оторвана от всего земного, при этом хорошо говорила по-английски, пела замечательно по-английски и по-русски, аккомпанируя себе на гитаре. Ее коронным номером было исполнение песен группы «Нирвана», также она написала много песен на Сережины и мои стихи, очень хорошо их пела. Например, я помню, как она пела песню на мои стихи, глядя в пространство остановившимся и загадочным взглядом – туда, где солнце висело над темным, сияющим морем: Крестики нательные матросов Утонувших будут нам светить
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!