Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 25 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сегодня снилось: я в составе какой-то группы людей нахожусь высоко в горах. Возможно, Швейцарские Альпы. Вроде бы высокогорный глетчер. Мы над глубокой расщелиной во льду, уходящей вниз на десятки километров: узкая бездна, наполненная блеском бело-синего льда. Прямо над нами, в складке горы, укрепился некий злоумышленник, удерживающий в качестве заложников несколько человек. Он заставляет нас играть в игру с терракотовыми горшками: нечто вроде жребия. Если выпадает один тип объектов, он швыряет в расщелину какой-нибудь ничего не значащий предмет. Если выпадает объект другого типа (только злоумышленник умеет их различать), то он скидывает в бездну одного из заложников. Человек из нашей группы тянет жребий. Выпадает маленький кубический сосуд из красной глины. Мы, затаив дыхание, ожидаем реакцию злоумышленника. В бездну летит сверху темно-синий сверток или пакет. Вначале мы вздыхаем с облегчением: он сбросил какой-то мусор. Но потом мы понимаем, что это младенец. До нас доносится детский плач. Видимо, младенец еще жив. Мы решаем спасти его. У нас полно альпинистского снаряжения: веревки, крюки, распорки, клинья… Спускаемся в расщелину. На дне бездны (невозможное словосочетание, оксюморон) лежит младенец и хнычет. Он находится в специальном водонепроницаемом контейнере темно-синего цвета, пластиковом, с дырочками для воздуха. Лежит в луже ледяной воды, но холод ему не грозит (контейнер утеплен). Поднимаем его. Выясняется: он лежал на книге, плавающей в ледяной луже. Узнаю «Мифогенную любовь каст». Тот же узор из мелких фениксов на переплете увесистого, крупного, потрепанного тома. Беру книгу в руки: это не «Мифогенка», хотя дизайн переплета совпадает. Книга называется «Кашу заварил?». Автор – Валентин Дашко. На обложке рисунок: человек в бордовом свитере сидит за столом перед тарелкой с кашей. Стиль рисунка напоминает Билибина или раннего Конашевича, но похоже также на мои рисунки. Появление тома, похожего на «Мифогенку», навеяно вчерашним чтением двух книг вперемежку. Эти книги – «Забвения» Ильи Боровикова и «Благоволительницы» Джонатана Литтелла. Я познакомился с автором «Забвении» («Забвения» – это не плюрал, а название страны, как следует из текста, хотя и в плюрале звучит отлично) на презентации альманаха «Невидимки» – на этой презентации ко мне подошла группа из трех человек, очень мощных и радостных, которые рассказали, что называют себя Черные Копатели или Волосатые Щупы. Если я правильно понял, они проводят значительную часть своей жизни в лесах (во всяком случае, вид у них здоровый и действительно отчасти лесной), где справляют некие ритуалы. В этих ритуалах, как они утверждали, «Мифогенная любовь каст» играет роль священного и даже заклинательного текста: ее читают вслух у костра. Свой экземпляр «Мифогенки» они меня тут же попросили подписать – вид у тома и вправду боевой и лесной, страницы пересыпаны землицей и лесными хвоями, короче, именно такой видок, что способен осчастливить любого писателя, узревшего свое сочинение в столь деятельном состоянии. Эти ребята вроде бы относятся к таинственной субкультуре «идущих по следам войны», или «следопытов»: они роются в земле в тех местах, где прокатились сражения, в поисках металлических артефактов – оружие, каски, ордена. Это занятие сочетает в себе сектантское радение и бизнес. Существует целый подпольный рынок таких артефактов. Сюжет «Забвении» тесно связан с этой деятельностью. Один из троицы копателей подарил мне эту книгу, оказавшись ее автором. Чтение книги доставило мне большое удовольствие. Автор написал на титуле дарственную надпись: «Дорогому Павлу от Волосатых Щупов с благоговением». От этого «благоговения» прямая дорога к второй книге – «Благоволительницы». В отличие от Боровикова иностранный автор этого сочинения (по объему и формату четко совпадает с МЛК, издано по-русски тем же издательством Ad Marginem) вряд ли знаком с «Мифогенной любовью», так что сходство между романами относится к области мистических совпадений и телепатий. Тем оно интереснее. Сходство порой поразительное. Вот из этих сходств и совпадений и родился, должно быть, роман Валентина Дашко «Кашу заварил?». Да, заварили мы с Ануфриевым кашу, короче. Поэтому Альфред и полюбил московских художников-подпольщиков: они представлялись ему (и не без оснований) фрагментарной и атавистической реинкарнацией Большой Европейской Культуры – «так уходящей», но всё еще способной к осколочным возрождениям в своих экзотических окраинах, например в советских-антисоветских подвалах и чердаках, где таинственный еврей Давид Коган выстроил мастерские для нескольких в высшей степени романтических концептуалистов. Раз уж я упомянул о «московском романтическом концептуализме», то воспользуюсь случаем, чтобы ввести в повествование человека, который придумал это обозначение. Мне было лет семь, когда на пляже в Коктебеле мама указала мне на некоего незнакомца, сказав: «Вот, Паша, каким ты можешь стать, если будешь сутулиться и пренебрегать спортом». Незнакомец стоял, одетый в одни лишь плавки, и смотрел на море сквозь очки. Видимо, он только что приехал, потому что кожу его еще не тронул загар. Выглядел он и правда несколько болезненно и, судя по всему, был совершенно чужд спортивным удовольствиям, но обладал величественными и даже несколько античными чертами лица, а также светло-серым взглядом, который в литературном тексте принято называть «стальным». В общем, несмотря на свой болезненный вид, он внушал некое заочное восхищение, хотя я понятия не имел, кто это такой. Видимо, поэтому я продолжал сутулиться и пренебрегать спортом, о чем сейчас горько сожалею. Этот человек мне запомнился, и я мгновенно узнал его, встретив через несколько лет в мастерской Кабакова. Это был Боря Гройс, как выяснилось – замечательный и в ту пору молодой философ, недавно прибывший из Ленинграда с кудрявой и общительной женой Наташей. Смотрел я на них (как и на прочих взрослых) рассеянным взглядом ребенка-интроверта, не догадываясь, что впоследствии они станут моими друзьями. Где уж мне было догадаться, что дружба с этими прекрасными людьми поможет мне развеять мою кельнскую тоску. Так я и не смог полюбить город на Рейне, скорее уж я его почти ненавидел – мне стыдно признаваться в этом, потому что я нередко бывал счастлив в этом городе, жил во дворце с любимой девушкой, пил с Альфредом старинное вино, писал вместе с возвышенным другом «Мифогенную любовь каст» и к тому же обрел там новых и прекраснейших друзей – Борю Гройса с Наташей и Вадика Захарова с его женой Машей. И всё же город Кельн давил на меня, нечто содержалось мучительное в этом месте для моего душевного состава, поэтому я до сих пор испытываю острое чувство благодарности и восторга в адрес Бори и Вадика: общение с ними не позволило мне погрязнуть в меланхолии и сообщало смысл моему пребыванию в городе, где было много зеленых лужаек, по которым в сочной траве скакали толпы черных кроликов. Давно там не бывал и не знаю, как обстоит дело сейчас, но в те годы черные кролики встречались в Кельне везде, где наблюдался хотя бы минимальный простор, заросший травой. Их было множество, и Боря Гройс уверял меня, что они смертельно опасны. Философ предостерегал от любых попыток приблизиться к этим внешне миловидным существам, компетентно заявляя, что кролики, во-первых, радиоактивны, а во-вторых, заражены какой-то страшной болезнью, способной убить любого представителя человеческого вида, вознамерившегося погладить их мягкие уши. Особенно интенсивное скопление черных кроликов отмечалось нами на зеленых лужайках парка, который раздольно простирался возле дома, где жили Гройсы. Этот дом на Швальбахерштрассе выглядел совершенно по-московски: типичная жилая многоэтажка где-нибудь в Строгино, квартира Гройсов тоже была совершенно московская, так что я мог вполне убаюкать свою ностальгию, сидя за их кухонным столом. В конце 70-х, когда Боря и Наташа только появились в Москве, Илья Кабаков сразу же влюбился в Борю безоговорочно. Он остро нуждался в интеллектуальном собеседнике, в друге-философе, и хотя таковые вроде бы имелись в избытке, Илья упорно и страстно искал идеального мыслителя, способного встроить опыт московского концептуализма в интернациональный философский и эстетический контекст. Он быстро отклонил притязания Евгения Шифферса, желавшего стать придворным философом этого круга (от Шифферса остался только Шеффнер, вымышленный комментатор кабаковских альбомов, трактующий их в религиозно-мистическом ключе). Битва между богами и Кентавром. 2010 Илья пытался обнаружить нужного человека в Пятигорском, которому он предложил прочитать у себя в мастерской курс лекций по дзен-буддизму, что тот и сделал. Лекции были превосходны, но Пятигорский быстро уехал и в целом у него были другие дела. Во время застолий на Речном вокзале Илья почти каждый вечер увлеченно беседовал с философом Карлом Кантором, уроженцем Буэнос-Айреса: философ жил в нашем доме. Но Карл был ограничен рамками марксизма и к тому же плохо разбирался в современном искусстве. Илья записывал триалоги с Бакштейном и Эпштейном, но Бакштейна влекла стезя организатора, а Эпштейн казался исследователем современных сект, однако Илья не считал московский концептуализм сектой. Пожалуй, самым глубоким и адекватным собеседником Кабакова был Андрей Монастырский, но он сам являлся художником-концептуалистом, а требовалась фигура философа, который смог бы описать художественные практики этого круга языком скорее внешним, нежели внутренним. И вот появился Гройс, и Кабаков с восторгом осознал, что вот он – тот самый человек, о котором он так долго и пылко мечтал. И Боря Гройс не разочаровал его. И вообще никого не разочаровал. Боря, безусловно, не относится к разряду разочаровывающих персон, скорее наоборот – очаровывающих. Меня он тоже очаровал. Его вальяжность, его величие (имя Гройс ассоциировалось с немецким Grosse), его кудахчущий смех, острота мысли и в то же время глубоко артистическое отношение к мыслительным конструкциям, наконец, его невозмутимость. Боря всегда говорит и пишет так, как будто вокруг него мечутся горячие головушки, охваченные иллюзиями излишних страстей, а он способен сообщить им всем некий coolness, трезвую и элегантную прохладцу. В философии Боря – денди. Но не поверхностный и эгоцентричный модник, а денди смиренный и трезвомыслящий. К тому же особо ценными его качествами являются сердечность и доброта, скрывающиеся за завесой прохлады. Я бы даже назвал это склонностью к милосердию плюс готовность прийти на помощь – эти его качества я особо прочувствовал в периоды своей жизни в Кельне, а эти периоды иногда бывали более длительными, чем я рассчитывал. Часто мы тащились сквозь кроличьи парки с бутылками красного вина, чтобы насладиться ужином и философскими беседами, которые неизменно бывали очень увлекательными. Мы записали с Борей довольно большое количество диалогов, а иногда триалогов (если участвовал Сережа Ануфриев) на магнитофонных кассетах. К сожалению, большая часть этих великолепных разговоров так и осталась на кассетах, а кассеты пребывают неизвестно где – тлеют или зреют в недрах архива, медленно перевариваясь в магической утробе квартиры № 72. Или же унесены хаотическими вихрями Промежуточности. Помню две особо гигантские беседы (на несколько кассет каждая) «Об интерпретации» и «Истина и бред». Из всех этих бесед с Гройсом расшифрованы и опубликованы только два диалога: «О прозрачности» и «Будущее» (Unsere Zukunft). Первый из этих диалогов записан для сводного каталога галереи «Риджина», второй – для тематического выпуска журнала «Пастор». Наконец, есть еще большой триалог с Гройсом и Кабаковым, который мы записали во Франкфурте, а предназначался он для нашей тройственной выставки в музее Цуга («Выставка одной беседы», Kunsthaus Zug, 1999). Всем известно, что практика магнитофонных бесед является центральной, стержневой практикой московского концептуализма – мы никогда не относились к этим беседам как к досужей болтовне: это была работа. Более того, это была самая главная работа, а все остальные произведения (романы, картины, трактаты, статьи, инсталляции, объекты, перформансы, стихи и прочее) уже являлись последствиями и продолжениями этой основной работы. Эти беседы всегда мыслились не в качестве рабочего материала или документации общения – они осуществлялись нами как полноценные произведения искусства, как речевые и текстуальные артефакты, которым мы склонны были придавать особенное (привилегированное, структурирующее) значение. Тем не менее эти бесчисленные записи бесед (столь значимые в наших глазах) так и не удалось «валоризовать» (в честь Гройса воспользуюсь одним из его любимых терминов) – в результате многие записи сгинули в потоках хаоса. Видимо, современная публика желает фронтального общения с автором или авторами, она желает, чтобы писатель обращался к читателю, художник – к зрителю, лектор – к аудитории. Роль невидимки, роль развоплощенного свидетеля, присутствующего при речевых актах, вроде бы игнорирующих такое присутствие непосвященного соглядатая, – такая роль не по вкусу нынешней публике. На литературном рынке царствуют беллетризованные биографии и автобиографии, но при этом читатель наших дней не проявляет особого рвения в отношении опубликованных личных писем или дневников – жанры, обожаемые прошлыми веками. Поэтому мы наблюдаем определенную асимметрию в публичном восприятии московского концептуализма: созданные этим кругом стихи, романы, инсталляции, картины, эссе, альбомы и перформансы давно уже стали классикой, но записи бесед концептуалистов друг с другом так и не приобрели статус классических и широко известных текстов, несмотря на тот высокий статус, которым эти записи обладали в нашем кругу. Здесь можно усмотреть влияние капиталистического стереотипа: капитализм не верит в коллективное производство идей, он не желает верить, что идеи рождаются в процессе общения, в разговорах, в обсуждениях. В капиталистическом обществе идея рассматривается как потенциальный капитал, следовательно, она должна рождаться в одиночестве, в тайне, а уже затем, в товарной упаковке, продаваться, публиковаться, подвергаться обсуждению. Капиталистическое сознание напоминает архаические суеверия: идея должна приобрести товарный вид прежде, чем ее можно было бы рассмотреть, подобно тому как в некоторых архаических сообществах не рекомендуют пристально разглядывать грудных младенцев или демонстрировать их лица и тела малознакомым людям. В данный момент, пытаясь освоить модный жанр беллетризованной автобиографии, я придаю особое значение контрапункту, выстраиваемому между короткими и длинными фразами, соответствующими двум полюсам: на одной из этих полярных точек располагается идея непринужденного и простодушного изложения событий, на другой – ускользающий умысел, соприродный ускользающему воспоминанию. Длинные фразы, сложноподчиненные предложения (как бы путающиеся в складках своих собственных мантий или же вязнущие в болотной ряске своих зеленоватых ряс) манифестируют возражение против рубленого слога, а такое возражение есть не что иное, как простое указание на тот очевидный факт, что текст ценен не только информацией и «правдой», но также наркотическими эффектами, возникающими на границе между республикой словесных сочетаний и разлагающейся (до состояния почти полной свободы) империей поощряющих идеократических конструкций. Впрочем, мне (коль скоро я не в силах отделаться от некоего формального интереса к осваиваемому литературному жанру) следует тщательно избегать превращения данного повествования в философский текст, что может случиться хотя бы уже по той причине, что в фокусе рассказа оказалась фигура философа. Впрочем, Гройс является не только философом, но и писателем – автором восхитительного романа «Визит», а этот роман, вне всякого сомнения, является одним из драгоценных камней, украшающих корону московского концептуализма. Еще один великодушный друг, обрызганный кельнской водой моих благодарных воспоминаний, – это Вадим Захаров, значительный художник и нежнейший человек, которого я мысленно вижу сидящим за компьютером на тесном чердаке узкого старого дома по адресу Глойлерштрассе, 22. Я знаю не менее десяти человек, придающих особое мистическое значение числу 22, и Вадик Захаров – один из них. На этом чердаке в течение почти десяти лет Вадик собственноручно и самоотверженно издавал журнал «Пастор», одно из структурирующих изданий нашего концептуального круга, а этот круг мы в те годы (с моей легкой руки) называли номой. Собственно, нома располагала в 90-е годы двумя, можно сказать, собственными журналами, которые выходили в свет с достаточной регулярностью. Сейчас наличие двух номных периодических изданий «Пастор» и «Место печати» кажется невероятной роскошью, потому что более нет никаких журналов номы, да, собственно, почти нет и самой номы – люди, слава Богу, живы, но круг распался или почти распался. Стоит скорбеть об этом, но грех жаловаться – этот круг радовал своих участников более четверти века, что, полагаю, является рекордом долгожительства в истории интеллектуальных и художественных сообществ. В 2003 году, когда вышла Золотая книга московского концептуализма (эта книга является результатом героического трудолюбия Вадима Захарова), этот круг был еще жив. Очень приблизительно можно сказать, что этот круг существовал с 1972 по 2005 год, то есть тридцать три года – срок земной жизни Иисуса Христа. А впрочем, возможно, нома всё еще существует в некоем редуцированном виде, потому что продолжает существовать круг КД (всегда являвшийся ядром номы), и сама группа «Коллективные действия» продолжает осуществлять свои коллективные действия. Вчера, например, позвонил Андрей Монастырский и пригласил на очередную акцию КД. Значит, нома еще существует? Ну да, существует, получается. Пока есть КД, есть и нома. Долгое время казалось, что эпицентром этого круга является Илья Кабаков. Но теперь, оглядываясь назад, я вижу, что скорее Андрей Монастырский является и всегда являлся стабилизирующим платиновым и магическим стержнем этого круга. «Человек смертен, но концептуализм – не человек» – так называется один из текстов Андрея. Если бы я взялся писать историю этого великолепного сообщества, я озаглавил бы ее так: «Московский концептуализм: от Сумнина до Подъячева». Сумнин это подлинное паспортное имя Андрея Викторовича Монастырского, а Подъячев – это его сетевой псевдоним. Проступает среди мозговых извилин целая гирлянда народных и псевдонародных изречений: «от сумы да от тюрьмы не зарекайся», «подвести под монастырь», «в чужой монастырь со своим уставом не лезут», «не дай нам Бог сойти с ума», «сумма сказуемых», «история сумчатых животных Австралии и Новой Зеландии», «Сумасвод», «Сумка», «всем хорош монастырь, да с лица пустырь» (пустой центр). Было бы неплохо, если бы историю этого художественного сообщества написал критик Дьяконов – тогда церковнославянский номинал номы зримо уложился бы внутрь светящегося пузыря. Но Дьяконов – это вам не Подъячев: мелковат, соврисковат. Пускай уж лучше пишет кто-нибудь из немцев. А впрочем, напишут еще и японцы, и индусы напишут, а про арабов я вообще молчу – эти напишут о московском концептуализме больше всех, вообще заебут весь мир своими книгами о номе. Сейчас, когда я это пишу, постепенно скатываюсь в бред (меня за это часто осуждают, но что уж поделаешь с устройством собственного сознания? Без легкого бредочка как-то скучновато, неуютно). Ксюша вдруг спрашивает меня: – Паш, ты умеешь поджигать ладан?
Ксюша нашла ладан. Сейчас я его подожгу. М-м-м, приятно пахнет. Церковно. Перестаю писать. Текст временно замолкает под влиянием аромата. Володя Сорокин как-то раз сказал обо мне в одном интервью, что у меня каждый текст начинается как бодрое подростковое дрочилово, а заканчивается выпадением на пол вставной челюсти. Воспринимаю это как комплимент: ведь таким примерно образом структурирована и человеческая жизнь, разве не так? Глава пятнадцатая Глубокая Германия В апреле 1991 года состоялась большая выставка «Бинационале» в Кунстхалле Дюссельдорфа, которую курировал Юрген Хартен. Как следует из названия, она была посвящена двум взаимосвязанным странам и складывалась из двух выставок: из выставки советских художников (всё еще советских, последние месяцы) и выставки израильских художников. Были изданы два больших каталога с двумя звездами на обложках. На нашем каталоге – красная пятиконечная звезда, проступающая на фоне руин. На израильском – шестиконечная синяя звезда на фоне каменистой пустыни. Руины и пустыня выглядели почти одинаково. На этой выставке мы представили несколько работ, в частности инсталляцию «Гитлер и животные». В какой-то момент я стал заниматься странной практикой: я собирал фотографии Гитлера и пририсовывал к ним элементы животного и растительного мира. Образ Гитлера либо скрывался за ушками, лапками, усиками анималистического типа, либо обрастал ветвями и превращался в подобие дерева. Впрочем, я уже упоминал об этих приключениях Гитлера. Эти картинки сопровождались инсталляционными элементами в виде уголков, приспособленных для жизни домашних животных, но без самих животных. Там лежал матрасик для собачки, стояла корзинка для кошки, пустая птичья клетка, а также пустой аквариум, наполненный водой. Еще на этой выставке мы показали мини-инсталляцию «Памяти снеговика»: ведро, в нем грязная вода, плавает морковка, метла туда воткнута и плавают два уголька – всё, что осталось от растаявшего снеговика. Этот объект встраивается в ряд работ «Медгерменевтики», которые мы называли «прощальными жестами»: мы жили среди сплошных исчезновений, что объясняет эту поэтику прощания. Например, у меня была работа «Памяти ГДР», где были нарисованы эротичные голые девочки-спортсменки и приклеена гэдээровская монета. После этой выставки должна была состояться наша сольная выставка в галерее Крингс-Эрнста в Кельне. Эта галерея – клинообразное старинное фабричное здание, когда-то, видимо, винодельня или что-то в этом духе, трехэтажное. Как я уже говорил, выставке предшествовала серия невероятно утомительных, просто изнуряющих бесед с самим Томасом Крингс-Эрнстом. Он называл это discussions. Мне вначале казалось по наивности, что в этих собеседованиях скрывается какой-то практический смысл. Потом я понял, что это просто садомазохистическая игра, затеянная этим господином. Когда я с ним познакомился в Москве, куда он прибыл вместе с Петером Людвигом, Крингс-Эрнст показался мне карликом, но потом я убедился, что это человек среднего роста… Карликом он не являлся, но показался таковым в сочетании с гигантским Людвигом. Теперь он был уже без Людвига, постоянно багровый, вечно оживленный, одетый в своем почти церковном стиле – в бордовых либо темно-зеленых пиджаках, в шелковых рубашках, с неизменным шелковым платком, вылезающим из нагрудного кармана. Сверкая огненными глазами, всячески гримасничая и напоминая сочную витальную карикатуру, он проводил с нами бесконечные беседы. Через какое-то время я возненавидел беседы всеми фибрами души. Параллельно происходил выход Юры Лейдермана из состава нашей группы. Произошло это не без влияния Крингс-Эрнста, который считал, что Лейдерман будет более перспективен в качестве самостоятельного автора. Это расставание с Лейдерманом, которое по плану должно было происходить мирно и гладко, на самом деле сопроводилось довольно ярким и выпуклым скандалом, который разгорелся на вернисаже этой выставки. Выставка на трех этажах состояла из трех выставок. На первом этаже внизу – выставка моего папы. На втором этаже – выставка Лейдермана, а на третьем, верхнем этаже была развернута выставка «Медгерменевтики». Выставка наша называлась «Военная жизнь маленьких картинок». Состояла она из двух инсталляций, одна из которых называлась опять же «Военная жизнь маленьких картинок», а другая инсталляция называлась «Государственная жизнь квартиры». Обе инсталляции посвящены теме взаимопроникновения приватных и публичных пространств, поданной через призму галлюцинаторного опыта. За некоторое время до этого меня посетила запоминающаяся галлюцинация. Будучи у себя дома на Речном вокзале, лежа в Комнате За Перегородкой на узкой кроватке, я вдруг почувствовал себя подхваченным водами некой могучей реки, довольно холодной и в то же время ласковой, обладающей сильным, даже могучим течением. Через какое-то время я осознал, что это Москва-река, водная артерия моего города. Присутствие реки в моей галлюцинации объясняется в числе прочего названием места, где галлюцинация меня настигла. Речной вокзал – топоним, связанный с понятием «река», но также с понятием «вокзал»: портал в мир речных странствий. Мне грезилось, что река подхватила меня и повлекла в сторону центра Москвы. На меня особенно острое впечатление произвели в этом видении гигантские патетические здания центра Москвы. Плавно и мощно река привлекла меня в то место, где находится строение, которое вскорости стали называть Белым домом. Тогда еще это здание так не называлось, оно еще называлось просто «здание Верховного Совета Российской Федерации». Напротив, на другой стороне реки, громоздится сталинское готическое здание гостиницы «Украина», сбоку находится Хаммеровский центр, а также гостиница «Международная», а у входа в этот комплекс зданий (что значимо в контексте данной констелляции) – статуя, изображающая Гермеса, с крыльями на ногах, с жезлом, охваченным двумя змеями. С другой стороны примерно на таком же расстоянии от Белого дома находится сталинская высотка МИД – Министерство иностранных дел, с огромным гербом Советского Союза на фасаде. Это сталинское здание окружено двумя брежневскими полунебоскребами, которые представляют собой сопровождающих гигантов, или гигантов-охранников. Еще дальше, напротив Киевского вокзала, располагается полукруглое здание на Ростовской набережной, здание, сыгравшее в моей галлюцинаторной судьбе весьма значительную роль. На пересечении Калининского проспекта (сейчас – Новый Арбат) и набережной возвышается брежневский небоскреб в виде открытой книги. Также следует упомянуть земной шар – огромный глобус, который вращался на пересечении Калининского проспекта и Садового кольца. Все эти элементы городской иконографии сыграли свою роль как в этой галлюцинации, так и в том спонтанном понимании, которое наполняло собой эту галлюцинацию. Я увидел инсталлированный советский герб. Всё это место, как некая единая инсталляция, представляло собой «имперский центр». Я понял, что именно здесь, в этом месте, находится центр СССР, в отличие от центра России, который находится в Кремле. Это был в каком-то смысле пустой, опустошенный центр, наполненный выпотрошенными знаками: гигантская книга, которую нельзя читать. Белый дом похож на пустой трон. Серп и молот, как я в тот момент с трепетом осознал, были воплощены в виде Хаммеровского центра (здесь номиналистическая связка: слово hammer означает «молот») и полукруглого здания, которое своей формой воспроизводит форму серпа. Полукруг – это в то же время и улыбка, и полумесяц, и русская буква «С», доминирующая в таких названиях, как Советский Союз и СССР. В контексте этого галлюцинаторного переживания мы потом часто расшифровывали СССР как «Стальные Струи Северной Реки». Одновременно с осознанием этого места в качестве пустого центра советского мира я очень остро почувствовал, что это некий портал, что это вход в дальнейшее, в дальнейшие события, в какой-то новый исторический период, вообще в некий иной мир. Переживание случилось за год до первого путча, который разыгрался именно в этом месте. До тех пор это место не было перегружено коллективным вниманием. Из этого всего проистекла инсталляция «Государственная жизнь квартиры». Мы сделали черно-белые фотографии упомянутых архитектурных сооружений, в минималистическом стиле, соответствующем архитектуре 60–70-х годов. Потом мы поместили фотографии в рамки под стекло и установили их в некоторых точках моей квартиры на Речном вокзале: на диване, где-то за креслом, на секретере. Затем мы еще раз их сфотографировали, уже в этом интерьере. Так эти официальные здания были помещены внутрь приватного пространства. Мы выставили в Кельне большие цветные фотографии квартиры с размещенными внутри черно-белыми фотографиями зданий Имперского Центра. Что касается «Военной жизни маленьких картинок», то это большая инсталляция, где много мелких рисунков наклеены на черные дощечки. Эти черные дощечки собирались в некие партизанские или диверсионные группы, на стенах, по углам пространства. Все эти группы были связаны стрелками наподобие стрелок на военных картах. То есть становилось понятно, что эти рисунки организованы в отряды, что они участвуют в подрывной деятельности партизанского типа. Во всей этой выставке было немало чего-то пророческого. Например, моя картина, которая называлась «Летают и ползают по комнате». Там был нарисован «имперский центр» и предвосхищалась констелляция грядущего путча: по мосту, по которому через год шли танки, двигались тапки. Слова «танки» и «тапки» отличаются лишь одной буквой, но я не знал тогда, что тапки станут танками. Было и несколько других пророческих касаний. Например, фотография Лубянской площади с памятником Дзержинскому, а под этой фотографией ящик с игрушками. Комментарий сообщал, что игрушки собираются вырваться за пределы «детского мира». Дзержинский мыслился как некая фигура контроля за детским миром, он стоял, обратившись лицом к гигантскому магазину «Детский мир». Огромная надпись «Детский мир», единственная монументальная надпись на Лубянке, венчала весь комплекс лубянских зданий. Деятельность государственной безопасности, которую олицетворял Дзержинский, мыслилась как деятельность по контролю над этим «детским миром». Инсталляция МГ «Государственная жизнь квартиры». 1991 Инсталлирование выставки происходило довольно мучительно, поскольку отягощалось Крингс-Эрнстом. В какой-то момент мы обратили внимание, что в полу нашего этажа находится небольшое индустриальное окошко, прикрытое специальной железной крышкой. Видимо, окошко предназначалось для того, чтобы спускать на тросах какие-то грузы в первоначальном индустриальном функционировании этого здания. Мы решили, что нам надо спустить «агента», который висел бы под потолком инсталляции Лейдермана и наблюдал за выставкой нашего бывшего соратника по Инспекции. Выбрав картинку, на которой некий анонимный мужчина с моржовыми усами, в темных очках вылезал из корзины, мы наклеили эту картину на черную дощечку, привязали дощечку к черной веревке, а потом спустили слегка в эту дырку. Так агент появился под потолком инсталляции Лейдермана. Тут же прибежал возмущенный Лейдерман и сказал, чтобы мы эту хуйню немедленно убрали. Мы не стали с этим спорить, втянули «агента» обратно и закрыли дырку крышкой, а «агента», привязанного к веревке, просто положили рядом с люком как элемент нашей инсталляции. И вот наступает момент вернисажа, я стою на этаже Лейдермана с бокалом вина, о чем-то беседую с Гройсом и его женой Наташей, еще с какими-то друзьями и знакомыми. Вдруг, к своему ужасу, я вижу, что сверху открывается над моей головой этот люк, и туда пролезает наш «агент». Я мгновенно понимаю, что произошло что-то совершенно ужасное, видимо, непоправимое. Сразу перевожу взгляд на лицо Юры Лейдермана, вижу, что он смертельно побледнел. Вся кровь отхлынула от его лица, оно стало белым как фарфор, и одновременно с чудовищной силой он впился верхними зубами в свою нижнюю губу, что всегда служило у него признаком крайней ярости. С диким шипением, напоминающим звук половозрелого гуся, попавшего под автомобиль, он выбегает из пространства и вбегает на наш этаж. Как потом выяснилось, он немедленно оторвал «агента» от веревки, добежал до ближайших мусорных баков, швырнул туда «агента». После этого на такой же дикой скорости он вернулся в пространство, где все мы находились, и, подбежав ко мне, сказал, что сейчас он меня будет бить. Он подумал, что появление «агента» под потолком его инсталляции явилось следствием наших злобных происков, что всё было подстроено заранее, специально с целью над ним поиздеваться. На самом-то деле это сделал Крингс-Эрнст. Показывая очередным посетителям выставки нашу инсталляцию, он почему-то открыл крышку и начал туда просовывать «агента». Ярость и гнев, которые переполняли Лейдермана, внезапно передались мне. Спонтанно охваченный низменным гневом, я решил вмазать ему изо всех сил, пока он сам не начал меня бить. Собравшись уже это осуществить, я всё же успел подумать, что передо мной человек в очках, то есть бить его по лицу опасно, очки могут разбиться и поранить человека. То есть некие гуманные мотивы прозвучали. Поэтому я снял с него очки, что было прелюдией к удару по его физиономии. К счастью, пока я снимал очки, уже какие-то люди подбежали, я был остановлен, чему несказанно рад и благодарен тем, кто меня в этот момент остановил. Я бы никогда не простил себе такого брутального поступка: удара по симпатичному, безочковому лицу Лейдермана. Лейдерман без очков выглядит очень трогательно. Он начинает щуриться, у него близорукость, невыносимо представить себе такого человека, ударенного тобой. Я был спасен от этой ужасной кармы. Лейдерман оказался не ударен, но тем не менее этот миг стал символической точкой в истории нашей дружбы. Расставаясь с Лейдерманом на этих страницах, хочется сказать несколько благодарных слов в адрес этого человека. В бытность свою старшим инспектором МГ он являлся ценнейшим и деятельным сотрудником нашей заоблачной группы, великолепным соавтором и отважным старшим инспектором, а также (до нашего первого попадания в зачарованную Германию) душевным и трогательным нашим другом. Неприятная трансформация, случившаяся с ним под влиянием неопытного столкновения с духом западных земель, к сожалению, слегка отравила чудесную историю нашей резко оборвавшейся дружбы. Его уход из МГ принес чувство облегчения как нам, так и ему. После этого ухода он прошел собственный и весьма плодотворный путь. Лейдер – очень талантливый художник-концептуалист и интересный писатель, выработавший узнаваемую и необычную поэтику на основе некоего южнорусско-еврейского бормотания или воркования – потоки ворчливо фонтанирующих поэтизмов, вызывающих в сознании читателя специфическую и хорошо осознанную автором реакцию, смесь воодушевления и легкой брезгливости. Такое ощущение, как будто заглядываешь в детскую тапочку, а там лежит что-то мокро-интимное, нечто неопознаваемое и не подлежащее рассматриванию. Или когда в гостях вдруг случайно заходишь в комнату, не предназначенную для гостей: там детские мягкие предметы, стоит горшочек с лужицей, лежат колготки, носочки… Тоже своего рода эксгибиционизм – демонстрация языка, якобы совершенно аутичного, не готового к тому, чтобы предстать перед публикой. Но это неглиже тщательно срежиссировано автором, хорошо продумано, выстроено. Короче, очень интересная и оригинальная литература. Да и вообще замечательный автор: перформансы, кинопроекты… В жизни Юра вовсе не является тем полураздавленным котенком, который просовывает свою мордочку в молочно-селедочные блюдца его текстов. Это крепкий и целеустремленный парень, вполне вменяемый и догадливый романтик, но крайне раздражительный и обожающий свою раздражительность. Ну и вообще по жизни ему удалось сильно, трепетно и безоговорочно полюбить себя и всё то, что он считает своим, – а это не так просто, как может показаться на первый взгляд. Если прибавить к этому талант и тонкую языковую интуицию (и то и другое у Лейдера имеется в избытке), то является перед нами ценное поэтическое существо.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!