Часть 29 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И повеет здоровьем арктических баз,
И дохнет ледяною зимой.
И Снегурочку спящую выделит глаз
Средь волнистого снега и льда,
И тогда ты поставишь кастрюлю на газ,
Чтобы в ней нагревалась вода.
Ты разбудишь Снегурку, поесть позовешь
Что послал добрый западный бог.
И пельмени сготовишь. И тихо споешь
Про родной долгожданный порог.
А в глазах – ширь небес, а в глазах – тишина,
Как в обычае перед грозой.
Со Снегуркой сидите, бокалы вина
И пельмени на блюде горой.
Ну, родная, давай – за советскую власть!
Взгляд прозрачный и смех ледяной.
И слова как снежинки летят: за тебя!
Береги себя, мой дорогой!
Надмосковье! Священная наша земля!
Наш великий союз облаков!
И над красными звездами башен Кремля
Ты беседу продолжить готов.
Здесь Володя и Лёня, Никита, Сосо
И расстались как будто вчера!
И твой голос вольется в шум их голосов:
Трижды тридцать Алисе ура!!!
Это стихотворение было написано для нашего совместного стихотворного цикла «Секта». Стихи эти писались в 1994 году, во Франкфурте и Аахене, но состояние, присущее зачарованной зиме 92-го года, наполняет эти строки и заставляет их похрустывать от морозной пыли. Цикл «Секта» посвящен кругу МГ и целиком состоит из поэтических прославлений всех витязей Небесной Инспекции, всех Психоделических Нейропроходцев, объединившихся под инициалами МГ. Там есть посвящения Саше Марееву, Герману (Жермену) Зеленину (три стихотворения), Андрею Соболеву, Коле Шептулину, Илье Медкову (к сожалению, посмертно), Антону Носику, Владику Монро, Ивану Разумову, Антону Смирнскому, Каролине, Элеоноре, Ире (Мурке) Муравьевой-Моисеенко, Ивану Дмитриеву и Людмиле Блок, Егору Дмитриеву, Юре Поезду, Аркадию Насонову, Жэке (Евгению) Кемеровскому-Шелеповскому, Саше Дельфину, Дмитрию Дюльфану, Лигейросу, Володе Федорову (Федоту), ну и, наконец, нам самим – Сереже и Паше из Веселого Потустороннего Мира. Все стихотворения (порою почти поэмы) куда-то затерялись. Остались только два посвящения Саше Марееву, одно написанное Сережей, другое мной. Вот посвящение, написанное Сережей:
Саше Марееву
Мы с тобою поднимали снасти, —
Как сверкало солнце на волнах!
Но в преддверье черного ненастья
Эта песнь горька и солона.
И ее приятно петь в печали,
Когда диск и цифры на виду.
Память, вспомни! Было то в начале,
В том античном, бронзовом году.
Перепуталось потом все это,
Это, то, другое, даже то,
Что вопросы знало и ответы,
Показалось нам как решето.
Да и сами мы запропастились
И себя не можем отыскать.
И не только с ног – со счета сбились,
Ну и как тут струны не терзать?!
Как с тобой не воспевать, не плакать,
Пряча хохот глубоко в душе,
Там, где еле видимый сквозь слякоть,
Спит Ильич в зеленом шалаше.
Видно, песня хочет быть вечерней,
Бархатно-пьянящей, расписной,
Чтобы слезы девочки пещерной
Отлились в улыбочке стальной.
Что же касается шоколадок «Моцарт», то они сыграли особую роль. Существенную и волнующую лепту в эйфорию той зимы внесла одна прекрасная дева, которую здесь назову Каролиной. Во многих отношениях загадочное существо, совершенное телом и душой, длинноногое, умное, даже мудрое, сокровенно-легкомысленное, восемнадцатилетнее. Она составила бы гордость любого подиума и сделалась бы украшением самого взыскательного дефиле – собственно, впоследствии она действительно стала моделью, но ненадолго: слишком уж она была ленива и непредсказуема для столь дисциплинированной деятельности. Вскоре после моего возвращения из Вены я познакомился с ней – не помню где, не помню как. И подарил ей красную восьмигранную коробку шоколадных конфет Mozart с портретом Амадеуса на крышке.
– Как же не блядствовать, когда они такие вкусные? – задумчиво произнесла девушка, отправляя в ослепительный рот слегка колючий шоколадный шарик, предварительно выпростав его из золотистой обертки с румяным лицом Вольфганга. Абсолютным наслаждением было следить за движениями ее длинных и нежных пальцев, ловко раздевающих очередной смиренный моцартианский колобок. Она жила тогда в одном из Сретенских переулков, в узком домике восемнадцатого века, слегка голландском на вид. В своей комнате она соорудила из подаренной мною коробки с Моцартом своего рода абажур для лампочки, которая прежде свисала с потолка в абсолютной своей стеклянной наготе. Шприцом Каролина проколола Моцарту зрачки и с того момента румяный Амадеус в красном своем камзоле взирал с потолка светящимися глазами на наши слегка подмороженные, но экстатические соития. За голландскими окнами свирепствовали московские морозы, ледяные сквозняки шастали по стенам, а мы сплетались себе и целовались как бы в бликах восемнадцатого века. Цифра 18 парила над нами: ее возраст, и век рождения этого голландского домика, и век Моцарта – его мы не только лицезрели, но и внимали его звукам.
В Каролине, в ее серых глазах и рассеянных усмешках присутствовало нечто инопланетное: она, казалось, понимает всё и всему слегка сочувствует, сохраняя, впрочем, некую ленивую и воздушную отстраненность от происходящего. Она свободно изъяснялась на парочке европейских языков и в целом была весьма неплохо образованна, что казалось удивительным в случае ослепительной красотки, недавно прибывшей из маленького отдаленного города. В ней не ощущалось ничего от иных провинциалок, завоевывающих столицы: ни порока, ни вульгарности, ни цепкости молодых лап. Тем не менее ее рассеянные глаза ничего не упускали, и она хорошо ощущала свою тропу. К моменту нашего знакомства (несмотря на ее совсем недавнее прибытие из глубинки) она уже была любовницей некоего англичанина, заботливо удовлетворявшего ее материальные потребности.
Это не помешало ей возлюбить нашу медгерменевтическую компанию и сделаться ее неотъемлемой частью. Ее психоделический энтузиазм и ее любовная щедрость не знали себе равных, но при этом она постоянно сохраняла спокойствие, чувство меры, некую аристократическую прохладу души, хотя ее стройное тело источало мощь и внутренний жар, которые в моменты особых состояний требовали от нее срочной и абсолютной наготы – и она непринужденно сбрасывала с себя одежду, оставаясь в нашей компании (даже в тех случаях, когда количество присутствующих переваливало за семь), и могла часами нежиться и бродить обнаженной, чувствуя себя совершенно естественно и непринужденно, и ее нагое присутствие придавало нашим вечеринкам поистине возвышенное очарование. За окнами скрипела зима, и пространства согревались тогда не слишком, но внутренний жар не позволял ей продрогнуть ни на секунду.
Итак, Каролина купалась в роскоши (в роскоши своего тела и духа, а также в роскошной заботе своего англичанина, в роскоши своих любовных забав и своих трипов, в ходе которых она ни на секунду не теряла ровного и гармоничного состояния души), следовательно, мои жалкие конфетки «Моцарт» не могли показаться ей драгоценностью, тем не менее она усмотрела в этих сладких колючих шариках некое сакральное начало, что не могло не тронуть мое впечатлительное сердце. В последующие месяцы она сама нередко баловала нас, принося бутылки иностранного алкоголя или же аппетитные объекты, купленные от щедрот англичанина.
Я не особо задумывался об этом англичанине, механически воображая его в виде пожилого бизнесмена, скорее всего лысого, краснощекого и облаченного в твид. Каково же было мое изумление, когда на Gagarin-party в павильоне «Космос» она указала мне издали на своего любовника. Это оказался вполне прекрасный юноша, несколько изможденный, в измятом модном пиджаке. Каролина убежала танцевать, а я еще какое-то время созерцал его, одиноко стоящего в толпе возле бара, и за это короткое время он успел совершить поступок, который настолько поразил меня, что это позволило мне надолго запомнить этого молодого человека, несмотря на то что я больше не видел его и не обмолвился с ним даже парой слов.
Инсталляция МГ «Бархатная комната». 1991
Он совершил поступок вроде бы микроскопический, но было в этом нечто омерзительное и в то же время великолепное. А может быть, даже и поступком это нельзя назвать – скорее жест. Нечто среднее между поступком и жестом. Алмазно сверкающая рюмка водки явилась перед молодым человеком, а вместе с рюмкой явился бутерброд с черной икрой – простой ломтик белого хлеба, намазанный сливочным маслом, а поверх масла – зернистая черно-серая масса, являющая собой половую эссенцию осетра.
Бутерброд лежал на скромном фаянсовом блюдце. Молодой человек опрокинул в себя водку, а затем ухватил двумя пальцами бутерброд и вальяжно, словно бы задумавшись, положил его в карман своего модного горчичного пиджака, не потрудившись даже завернуть съедобный ломтик в салфетку. Никто не заметил этого непринужденного движения руки, переместившей бутерброд с блюдца в карман. И тут же молодой британец отошел от бара столь же лениво и расслабленно, как и появился. Мысль о том, что жирное и склизкое тело бутерброда непременно превратится в кашу в этом кармане и модный костюмчик будет изуродован могучим сальным пятном, – эта мысль показалась мне поразительно неприятной, но в то же время денди из Лондона выглядел вполне убедительно в этом ленивом, можно даже сказать, холеном поступке.