Часть 43 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Год назад Майлз был допущен к первому причастию, и, конечно, он знал, что утаивание смертного греха означало совершение еще одного, не менее страшного. Уже не первый день в нем крепла уверенность: не только его мать, а он сам в чем-то согрешил, отдыхая на острове, но не понимал, какой разновидности был этот грех и как ему объясняться на сей счет с человеком по другую сторону решетки. Он знал, что предал своего отца, пообещав матери сохранить ее тайну, но ему было столь же ясно, что, нарушив это обещание, он предаст мать. Он согрешит в любом случае, пытаясь скрыть от Господа секрет, который он и так знал. Зачем, собственно, было необходимо признаваться в том, что Бог уже знал, объяснялось в духовном наставлении, написанном тем же человеком, что сидел за решетчатым оконцем, но филигранная логика наставления лишь сбивала Майлза с толку, и смысл до него так и не дошел. На исповедь он явился, вооружившись списком грехов, которых не совершал, надеясь, что в сумме они равны тому, что он утаивает, и еще больше надеясь, что Господь поймет: он не выкладывает все начистоту вовсе не из желания показать себя молодцом перед другими людьми. Отец Том выслушал его литанию подложных грехов и назначил покаяние с видом человека, убежденного не столько в правдивости сказанного этим мальчиком, сколько в общем моральном разложении, из коего подобное поведение и проистекает.
Майлз сидел на крыльце уже с полчаса, когда мать вышла из церкви, и лицо у нее было пепельным. Он вел ее домой, как вел бы слепую, и дома она прямиком направилась в спальню, плотно закрыв за собой дверь. На следующее утро, в воскресенье, они пошли к мессе, но во время проповеди Грейс стало плохо, и, наказав Майлзу оставаться на месте, она поднялась, пошатываясь и зажимая рот ладонью, и вышла в боковую дверь. Наверное предчувствуя приступ тошноты, Грейс, вопреки их обыкновению, захотела сесть подальше от алтаря, и тем не менее люди оборачивались на нее, пока она, спотыкаясь, шла к выходу, и, по мнению Майлза, отец Том только усугубил ситуацию, прервав проповедь и продолжив, только когда за Грейс захлопнулась церковная дверь. В квартале от церкви находилась автозаправка, и Майлз предположил, что мать побежала туда опорожнить желудок, но от проповеди перешли к причастию, а Грейс все не было. Майлз встал в конец очереди причащающихся, остро, до боли, сознавая, что не должен вкушать облатку. Он солгал на исповеди вчера, и не таким, как он, вбирать Бога в свое нечестивое тело. Опять же, поскольку на исповеди он побывал, могло показаться странным, что он не принимает причастие, и он получил вафельку на язык, но во рту у него так пересохло от виноватости и стыда, что вафелька не растаяла во рту, но ощущалась как лоскут тонкого хлопка. Он все еще пытался проглотить облатку, когда почувствовал, что мать, бледная и ослабевшая, села рядом с ним. Она взяла его за руку, крепко сжала, будто хотела донести до него то, чего он больше всего боялся: она умирает из-за того, что съездила в отпуск на Мартас-Винъярд. Она чем-то заразилась там и вернулась домой совершенно больной. Вчерашняя исповедь не принесла ей облегчения, и Майлз подумал, не солгала ли она священнику, как и он, решив в последний момент не выдавать свою тайну отцу Тому, ее старому знакомому, вот если бы на его месте оказался новый молодой священник… Отец Том, вероятно, заподозрил ее в том же и повел в ризницу, но даже там Грейс, надо полагать, не стала рассказывать о Чарли Мэйне.
Однако натянутость этого сценария Майлзу была очевидна. Мать тошнило и раньше, задолго до появления на сцене Чарли Мэйна. Но, рассуждал он, возможно, мать загодя настроилась на то, что они там вместе делали, а с этого и начинается грех – с порочности в мыслях, о чем Майлзу не раз говорили в воскресной школе духовные наставники. Возможно, рвота была предупреждением Господним, которое она предпочла проигнорировать. Вот, значит, какова расплата за мимолетное счастье.
Когда они вернулись домой после мессы, Майлз привычно ожидал, что мать запрется в спальне, но она сказала, что ей нужно выйти. Он спросил, куда она собралась; мать не ответила, сказала лишь, что должна кое-что сделать.
Майлз понимал, что поступает дурно, но все же решил проследить за ней. В воскресенье народу на улице было мало, и Майлз осторожничал на тот случай, если она внезапно обернется и обнаружит слежку, но вскоре ему стало ясно: погруженная в свои мысли Грейс ничего не замечает вокруг. Когда она добралась до рубашечной фабрики, Майлз подумал, что туда она и направлялась и сейчас войдет в здание, но, помедлив с минуту, Грейс продолжила путь. Дойдя до Железного моста, она, к удивлению Майлза, не свернула, но, ступив на пешеходную дорожку, зашагала по мосту, и тут он уже не мог следить за ней и оставаться незамеченным. Когда Грейс добралась до середины моста, его осенило: она намерена спрыгнуть. Он был так уверен в этом, что когда она не спрыгнула, но, даже не сбавив шаг, миновала то место, откуда бы он сам спрыгнул, если бы ему приспичило, Майлз все равно не мог выбросить из головы эту мысль.
Потому что другого объяснения он не находил. Зачем ей еще понадобилось выйти на мост? Ведь на другом берегу реки практически ничего и не было, только загородный клуб и два-три дома, принадлежавших богатым людям. У одного из этих домов, ближайшего к мосту, на лужайке, спускавшейся к реке, стояла беседка, где в одиночестве сидела женщина и глядела на водопад. Она находилась слишком далеко, и Майлз не мог с уверенностью утверждать, но ему показалось, что женщина наблюдает за продвижением его матери по мосту. Наверное, Грейс тоже ее заметила и поэтому не стала прыгать в воду. И теперь она повернет назад и прыгнет на обратном пути.
Майлз ждал, пока мать дошагает до другого берега и развернется, но она этого не сделала. И когда он покидал свой пост у моста со стороны Эмпайр Фоллз, ему почудилось, что женщина в беседке сверлит его взглядом.
В День труда приехал Макс, не предупредив заранее. Майлз, наслаждаясь последним днем летних каникул, забежал домой перекусить и увидел “додж” в проулке и отца без рубашки, красновато-лилового, – так обычно загорают, когда красят людям окна закрытыми, – за кухонным столом, читающим “Имперскую газету”, будто надеялся найти в ней статью о том, как Майлз и его мать вели себя в его отсутствие. Когда Майлз вошел, отец, дочитав абзац, поднял голову и улыбнулся. Майлз увидел, что у него недостает пары зубов.
– Что случилось? – мгновенно испугался Майлз.
– Ты об этом? – Макс просунул язык в образовавшуюся расщелину между зубами. – Да ничего. Просто мы слегка разошлись во мнениях с одним малым. Он пока не в курсе, но ему придется заплатить мне по пять сотен баксов за каждый зуб.
Майлз кивнул, успокоенный не столько объяснениями отца, сколько его присутствием. Он страшился возвращения Макса, но, увидев его, сразу же почувствовал, как хорошо, что тот дома. Во внутренней коробке передач его отца скоростей было раз, два и обчелся, что делало Макса предсказуемым, а Майлзу сейчас очень не хватало предсказуемости, пусть и предсказуемо несусветной. Может, Макс и отличался от других мужчин, но он всегда оставался самим собой. Другие мужчины, к примеру, могли расстроиться из-за малейшего происшествия на дороге, Макс же рассматривал столкновения как источник интересных возможностей. Если на парковке его стукнули сзади, что люди делали с необыкновенной регулярностью, вызывавшей подозрения, а не нарочно ли им подставляют машину под удар, Макс отвозил поврежденную машину механику, зная наперед, что тот немилосердно завысит цену, а затем предлагал “обидчику” решить проблему в половину запрошенной цены, но наличными, и попутно избавить обоих от услуг страховых компаний. Точнее, избавить того, кто в него въехал, поскольку у самого Макса страховки отродясь не водилось. Деньги в кармане вмиг отбивали у него охоту спускать их на ремонт машины. Нет, конечно, разбитую фару он менял, поскольку этого требуют законы штата, но если боковая панель была изрядно помята, то выправлял ее сам молотком, добиваясь, как правило, результата более уродливого, чем первоначальная вмятина. “Додж” в итоге “чинили” столько раз, что он напоминал нечто скроенное из лома, найденного на автомобильной свалке.
Майлз не сомневался как в том, что отцу удастся вытребовать свой зубной бонус, так и в том, что ни один дантист не увидит от Макса и пенни. Но кое-чего Майлз знать, естественно, не мог, а именно, что он стал свидетелем начальной стадии постепенного разрушения телесной оболочки отца. В семьдесят Макс Роби будет похож на “додж дарт” 1965 года выпуска, который не раз разбивали всмятку.
Сейчас, однако, отец, поджарый, загорелый, прямо-таки лучился здоровьем, и Майлз невольно сравнивал этого мускулистого мужчину с Чарли Мэйном, когда тот разделся на пляже, обнаружив белую тусклую кожу и впалую грудь. А также Майлз не мог не вообразить, что случилось бы, если бы Макс вышел из тюрьмы пораньше, двинул следом за ними на Мартас-Винъярд и застал их на морском берегу за поеданием икры из корзины для пикника. Майлз попытался представить драку между отцом и Чарли Мэйном, но картинка не складывалась. Чарли Мэйн был старше и явно не боец. Макс был крепче и выносливее, но его фирменный подход, начинал догадываться Майлз, заключался не в том, чтобы набрасываться на людей с кулаками, а в том, чтобы вынудить их распустить руки, чего от Чарли Мэйна он бы никогда не добился. Понимая это, Макс, вероятно, попросту напросился бы к ним в компанию, сказав “я тоже люблю икру”. В этом драматичном сценарии если кто и замахнулся бы кулаком, то, скорее всего, Грейс.
– Где мама? – спросил Майлз, ощутив пустоту в доме.
– В церковь отправилась, так она сказала, – ответил Макс. – Она оставила тебе еду в холодильнике.
– Она ходит туда каждое утро, – сообщил Майлз, нисколько не покривив душой. После прогулки на другой берег реки Грейс бывала на мессе каждый день и даже записала Майлза в алтарные служки с начала нового учебного года.
– Уж не чувствует ли она за собой какой вины, – хмыкнул Макс, пристально наблюдая за выражением лица сына.
Майлз направился к холодильнику и притворился, будто ищет сэндвич, отгородившись открытой дверцей от отца, чтобы тот не видел его пылающих щек. Затем он медленно, не торопясь, наливал молоко в стакан и наконец, прихватив сэндвич, вернулся к столу.
– Говорят, ты ловко поймал мяч, – сказал отец.
От кого же он об этом услышал, подумал Майлз, от Грейс или тренера Ласаля? Странно было обсуждать с отцом ту игру, случившуюся так давно. С тех пор как Майлз подставил перчатку летящему мячу, минул месяц, но Майлзу казалось, что много больше месяца и мяч поймал не он, а какой-то другой мальчик.
– Маму сильно тошнит в последнее время, – невпопад произнес Майлз.
Отец, вновь углубившийся в газету, не отвечал. Майлз уже открыл рот, чтобы повторить, но отец опередил его:
– С ними всегда так на этом сроке.
Майлз раздумывал, нормально ли будет поинтересоваться, кто эти “они” и что за “срок” такой.
Озадаченное молчание сына подвигло Макса на то, чтобы отложить газету и широко улыбнуться; Майлз, не успевший пока привыкнуть к дыре меж отцовских зубов, слегка вздрогнул.
– Она тебе не сказала? – шутливым тоном спросил Макс.
– О чем?
– У тебя будет братик, вот о чем.
Отец опять взялся за газету, а Майлз молча жевал сэндвич, запивая молоком. И пока он ел, его мир приобретал иные очертания и формы, подстраиваясь под новые обстоятельства и сообщая иной смысл всему происходящему. И этот новый мир, понял Майлз, базировался на физической, а не моральной логике. Никого не тошнит и никто не умирает вследствие прегрешения. Он и раньше об этом догадывался, но теперь настала полная ясность, и он сообразил, что в глубине души давно это знал. Людей тошнит от вирусов, бактерий и детей, от всякого такого, но не от островов и не от мужчин вроде Чарли Мэйна. Новое знание будто сбросило некую тяжесть с его плеч, и когда он заговорил, то сознавал, что его голос звучит иначе, с иными интонациями, отражавшими его новый взгляд на мир:
– Ты не знаешь наверняка.
– Не знаю? Я? – От спорта Макс перешел к комиксам.
– А может, сестренка.
Отец хохотнул – наверное, над картинками из “Мелочи пузатой”:
– В нашей семье рождаются в основном мальчики.
– Значит, пришла очередь девочки.
– Не значит. Это тебе не монетку подбрасывать.
– Если не монетка, то что тогда? – Сам Майлз считал, что подбрасывание монетки – лучшее объяснение, и не желал позволить отцу, только потому что тот взрослый, прибегнуть к какой-то другой сомнительной логике.
Макс посмотрел на него и опять улыбнулся, хотя Майлз предпочел бы обойтись без его улыбки.
– Это больше похоже на игру в кости, – объяснил отец. – Только без чисел. У кубика шесть граней, так? В нашей семье “мальчик” написано на пяти гранях. “Девочка” – только на одной. И когда ты играешь на деньги, на что ты поставишь?
Майлз произвел кое-какие вычисления и спустя минуту спросил:
– Сколько детей у дяди Пита?
Пит, старший брат Макса, давно, лет двадцать назад, переехал на запад, в Феникс, штат Аризона.
– Четверо, – ответил отец. – Все мальчики.
– А у тебя есть я, – продолжил Майлз.
– И ты тоже мальчик, насколько я помню.
– Пятеро подряд, – подытожил Майлз.
У крыльца во дворе послышались шаги: Грейс возвращалась из церкви. Оба, Майлз и отец, повернулись к окну, когда она проходила мимо. На этой неделе приступы утренней тошноты мучили ее меньше, и если она не выглядела потрясающе красивой, как на Мартас-Винъярде, то страх и отчаяние хотя и не исчезли полностью, но несколько утихли по сравнению с тем, что было сразу по возвращении.
– Девочка на шестой грани, так?
Макс размышлял ровно столько времени, сколько Грейс, бравшей с собой зонтик на всякий случай, понадобилось, чтобы повесить его в прихожей.
– Ты становишься настоящей занозой в заднице, вот что я тебе скажу, – ответил Макс.
Они оба ухмылялись, и Майлза посетило странное чувство, похожее на гордость, только он не мог определить, гордится он собой или своим отцом. Он отлично понимал, что “заноза в заднице” была со стороны Макса признанием победы сына, а может быть, даже и проявлением любви.
Войдя на кухню, Грейс, видимо, ощутила, что между отцом и сыном происходит нечто важное; опустившись на табуретку за третьей стороной стола, она накрыла ладонями руки обоих, и так они сидели довольно долго в тишине. Впервые после того, как они возвратились с Мартас-Винъярда, Майлз подумал, что все, может, опять наладится и они вернутся к нормальной жизни или, во всяком случае, к той, что была нормальной для них. Если он и жалел о чем, то лишь о том, что Макс не увидит Грейс в белом платье, купленном на острове, поскольку Грейс дня два назад отнесла его в “Добрую волю” в качестве пожертвования неимущим.
Глава 20
Домработница при церкви СВ. Кэт, миссис Айрин Уолш, заканчивала мыть посуду после воскресного ужина, который и готовить-то не стоило. Отец Марк, чувствуя себя виноватым за то, что почти не ел, а также испытывая некоторую потребность в человеческом общении, пусть и в ворчливой тональности, свойственной миссис Уолш, вызвался помочь ей с наведением порядка на кухне, но она категорически отвергла это предложение. Он только задаст ей работы, поубирав вещи куда попало, а не туда, где им положено быть, и завтра она ничего не сможет найти. Она видела, что он обижен, вот и прекрасно.
Миссис Уолш не была злыдней, она лишь придерживалась воззрений, весьма близких к средневековым. Ее отец был военным со склонностью к теологии, и от него она узнала во всех подробностях о Великой Лестнице Бытия, во многом, как пояснял ее отец, схожей с армейской субординацией. На самом верху Бог, ниже – ангелы, ранжированные по ангельским социальным разрядам, затем папа, кардиналы, епископы, священники и так далее. Миссис Уолш грела мысль, что домработница у двух священников находится примерно на одинаковом расстоянии от подножия этой лестницы (оккупированного камнями и прочими неодушевленными предметами) и до ее вершины. Содержать божьих людей в чистоте и кормить их досыта – занятие почтенное, если не возвышенное, а если кто был избран Господом для более возвышенной деятельности, значит, так надо было. Рваться к тому, для чего ты не предназначен в этой жизни, – грех, твердо верила миссис Уолш, и в конце концов всем норовистым и завистливым откроется Истина: на Великой Лестнице от каждого, кто на ней стоит, вверху ли, внизу, требуется лишь одно – следовать божьей воле. Долг священника – быть лучшим священником по мере сил, долг домработницы – быть лучшей домработницей.
Не менее тех, кто вечно норовил занять положение повыше, миссис Уолш раздражали притворно смиренные дурачки вроде отца Марка, который постоянно вламывался на ее кухню, предлагал в своем невежестве помощь, хватался за тряпки, чтобы вытереть со стола, уговаривал ее отправиться домой, когда работа еще не закончена. Расхлябанность – вот чем объяснялось его поведение, и ее отец с ней бы согласился. Миссис Уолш обожала своего отца, хотя ей он уделял мало внимания. Профессиональный военный, он предпочитал наставлять своих сыновей, обладавших характером решительно невоенным. Чем больший упор он делал на дисциплине, тем больше сыновья безобразничали, и он умер в уверенности, что никто никогда его не слушал, что было неправдой. Дочь к нему очень даже прислушивалась. Миссис Уолш, как и ее отец, одобряла разделение людей на обособленные группы по признаку их социального положения и сокрушалась, что столь многие в нынешнем мире жаждали размыть эти границы. Особенно усердствовала молодежь, такие люди, как отец Марк. Эти упирали на добросердечие, что само по себе хорошо и похвально, но старый отец Том, пусть и выживший из ума, куда больше походил на священника, чем все молодые вместе, и за долгие годы, что она у него работала, старый пастор ни разу не испытал желания хотя бы дотронуться до кастрюли.
– Кажется, мистер Роби подъехал, – заметила миссис Уолш, стоя у раковины.
– А его отец? Макс с ним?
– Только мистер Майлз. Но он не выходит из машины, сидит себе и сидит.
Топтавшийся на пороге кухни отец Марк улыбнулся впервые за день. Он догадывался, чем занят сейчас его друг. Майлз смотрит на невыкрашенную башню и думает, что за пакостный код занесли в его гены, мешающий ему лазать по лестницам, как все нормальные люди.
– Вы же его ждали, – напомнила домработница. – Ну так что, расскажете ему?
Ах, миссис Уолш, хотелось ответить отцу Марку, у вас есть чему поучиться. Великим мыслителем миссис Уолш не была, но старалась все доводить до конца, чем нельзя было не восхищаться. Разузнай. Сделай. И не зацикливайся на всяких разных мелочах. С осмыслением действительности проблема в том, что этому нет конца, нет дедлайна, после которого мысль необходимо обратить в действие. Осмыслять все равно что заседать в комиссии, редко выдающей рекомендации (которые, впрочем, почти всегда игнорируют), – комиссии, не обладающей даже властью самораспуститься.
Миссис Уолш была права. Сложившаяся ситуация требовала, чтобы с ней разобрались, и более того, разбираться должен был отец Марк, уже упустивший кучу времени. Пылкая проповедь, которую он произнес на ранней мессе этим утром, называлась “Когда Господь удаляется”. Он сочинил ее отчасти вчера вечером в машине по дороге с побережья домой, отчасти бессонной ночью и довершил, вещая с церковной кафедры. Проповедь восприняли лучше, чем он ожидал с некоторой опаской, и отец Марк решил повторить ее на следующей мессе, но, зайдя в ректорский дом между службами, обнаружил, что отец Том исчез.
Точнее, исчезновение старого священника обнаружила миссис Уолш, когда пришла на работу чуть позже половины девятого – к тому времени, когда отец Том, проснувшись и одевшись, уже с нетерпением ждал, когда его накормят. По воскресеньям миссис Уолш обычно потчевала его сладкими гренками. А затем, когда у старика подбородок начинал лосниться от кленового сиропа, принималась готовить обед на двоих, запекала свинину или курицу по новоанглийскому рецепту, как сегодня, например, что было непросто, особенно когда у тебя под ногами мешался липкий сбрендивший священник. Верно, чокнутого старого священника она предпочитала здравому молодому, но за отцом Томом нужен был глаз да глаз, тем более когда отца Марка не было поблизости.
Единственное, в чем молодой священник преуспевал, признавала она, так это в умении обращаться со старым. По воскресеньям, зная, что тот, другой, читает свои сумбурные проповеди в церкви, отделенной от ректорского дома просторной лужайкой, отец Том начинал озорничать. Однажды утром он явился на кухню, и миссис Уолш, глянув на него краем глаза, не заметила ничего неподобающего в его внешнем виде. Когда она принесла ему гренки, ей показалось, что он странно на нее поглядывает, будто его что-то развеселило, а она понятия не имеет, что именно. Вникать миссис Уолш нужным не сочла – какое дело ей, женщине пятидесяти трех лет, замужней и в совершенно здравом уме, до причуд старого маразматика.
Однако ничто на свете так не выводило миссис Уолш из себя, как насмешки над ее персоной, поэтому она прекратила фаршировать курицу и воззрилась на священника, сидевшего за столом. Он был одет в свежевыстиранную пасторскую черную рубашку с короткими рукавами и накрахмаленным белым воротничком, а его обычно всклокоченные седые волосы были аккуратно расчесаны. Она даже отметила, что ботинки у него блестели, а черные льняные носки подобраны в тон. Если отец Том и веселился про себя, то не над тем, как он выглядел сегодня, иначе миссис Уолш живо вывела бы его на чистую воду, и она продолжила горстями запихивать начинку в курицу. Лишь когда старый священник поднялся из-за стола и понес тарелку в раковину – нехарактерный для него благодарственный жест, – она увидела, что на нем нет брюк. Поэтому сегодня, войдя в ректорский дом и не наткнувшись сразу же на старого дуралея, она отправилась его искать, подозревая опять какую-нибудь проказу.