Часть 23 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Смерть вас не впечатляет?
— Смерть — это моя обыденность.
Адвокат удобно устроился за столом и заинтересованно взглянул на Попельского.
— Полицейский-филолог? Латынь знаете с гимназии или с университета?
— И то и другое. Кроме филологии я штудировал математику. Мы можем поговорить о деле?
— Когда везде появились объявления с портретом разыскиваемого преступника, — Махль сосредоточился на разговоре и старательно подбирал слова, — я немедленно позвонил в полицию. Заявил, что в подозреваемом с портрета я узнал Тадеуша Шалаховского, мелкого чиновника, который проживает в моем доме, в каморке на дворе. Дежурный зарегистрировал обращение, вежливо поблагодарил и положил трубку. Возмутившись таким поведением, я позвонил во второй раз, чтобы ускорить действия полиции. Однако дежурный, так же вежливо, как и в первый раз, сообщил мне, что сегодня он уже получил несколько десятков таких обращений, и все они будут проверяться по очереди. Насколько я понял, как раз наступила моя? Разве вы здесь не по этому делу?
— Я пришел к вам по делу Шалаховского. — Попельский посмотрел в пустые глаза Цицерона. — О подозреваемом мне стало известно из других источников, а не благодаря тому, что вы его узнали. Пожалуйста, расскажите мне все, что вам известно про Тадеуша Шалаховского и его сына Анджея.
— Боже мой. — Махль провел ладонью по остаткам волос. — О них я знаю немного, зато о девяностолетнем сейчас пане Клеменсе Шалаховском, предполагаемом отца Тадеуша, мне известно немало… Вас это интересует?
— Меня интересует все, что связано с этой семьей. А больше всего — слова «предполагаемый отец»…
— Тогда бы вам пришлось просидеть тут целый день… Я должен выпить кофе, чтобы мои resumees[81] были содержательными и краткими. Мирон! — позвал он и дернул за веревку большого колокола, а когда через мгновение в дверях появилась голова камердинера, приказал: «Мирон, подайте нам сюда кофе! Скажите, пожалуйста, пани, что я советую ей наконец отдохнуть».
— Да, пан меценас, — сказал лакей и скрылся в просторной прихожей, откуда продолжали доноситься веселые вопли ночных гуляк.
Адвокат сидел молча и прислушивался. Эти радостные возгласы, без сомнения, вызывали у него беспокойство. Протер очки и посмотрел на Попельского покрасневшими глазами, которые едва заметно слезились.
— Прошу прощения, комиссар, за эти крики. Вчера мой младший брат, Михал, приехал со своей женой из-за границы. Они вместе с моей женой развлекались на дансинге в Варшаве. — Он грустно улыбнулся. — Я не мог их сопровождать. Кроме того, я не люблю танцев. Мне известны лучшие лекарства от бессонницы, чем нелепые подергивания в такт lambeth-walk[82].
— Ad rem[83], пане меценас. Пожалуйста.
— Итак, старый Шалаховский… — Махль задумался. — Клеменс… Да… Что мне известно о нем? Примерно шестьдесят лет назад тридцатилетний тогда владелец имений, пивоварен и кирпичных заводов близ Самбора, упомянутый уже Клеменс Шалаховский, поселился здесь с женой Пелагеей. Этот дом, собственность моего отца, был тогда только что отремонтирован. Супруги Шалаховские заняли квартиру… вот здесь, надо мной. — Махль показал пальцем на потолок. — Через несколько лет у них родился сын Тадеуш. Он примерно моего возраста. И это стало началом семейной трагедии. После рождения ребенка Клеменс Шалаховский объявил его байстрюком и выбросил на улицу вместе со своей женой. Ужасное наказание за предполагаемую неверность, вы так не считаете?
— О том, настоящая она или вымышленная, известно только этой пани. — Попельский понял, что прилагательное «предполагаемое» — любимое слово адвоката.
— Конечно, об этом знает только жена, которая изменяет, разве что муж поймает ее in flagranti[84]. Ну, ладно… Дальше, дальше, — сердито сказал он себе. — Потому что из-за собственной болтливости не успею подготовиться к разговору со своим первым клиентом. Так вот, мне неизвестно, что произошло с госпожой Пелагеей Шалаховской и предполагаемым байстрюком Тадеушем. Я говорю «предполагаемым», так как пан Клеменс формально не отрекся от отцовства. Он продолжал тут жить, часто выезжал по делам и приумножал свое имущество. Не знаю, помогал ли он финансово жене и сыну. Когда ему было под семьдесят, старик поручил дела доверенным, а сам поселился в этой большой пустой квартире. — Махль снова указал пальцем на потолок. — Написал необычное завещание, оставил его на хранение у меня, а потом только пил, дурил, слонялся ночами по квартире, и, наконец, лет десять назад добровольно переехал к Домсу[85], где для него приготовили первоклассное жилье. Примерно тогда ко мне пришел странный убогий чиновник вместе со своим больным, как потом оказалось — эпилепсией, сыном. Представился Тадеушем Шалаховским, сыном Клеменса, и попросил у меня разрешения занять пустую квартиру, утверждая, что это его наследство по отцу. Я ответил ему, что это помещение ну никак ему не принадлежит, поскольку пан Клеменс в завещании отписал его монахам-студитам, как, впрочем, и все свое имущество. При этом я прочитал ему все завещание, не минуя причудливого пункта про мученическую смерть собственного сына…
— Про что? — Попельский чуть не поперхнулся собственной слюной.
— Про мученическую смерть, — повторил Махль. — Это какое-то проявление безумия старика. Итак, представьте себе, пан комиссар, что Шалаховский-старший завещал все свое огромное имущество монахам-студитам, при условии, что его сын, Тадеуш Шалаховский, которого он в завещании называет «байстрюком», умрет естественной смертью, не потерпев мучительных страданий. Короче говоря: если Тадеуш упокоится в собственной постели, монахи получат все имущество. Кончиной, лишенной страданий, автор завещания считает самоубийство, даже самое ужасное, а также смерть в результате болезни, даже если недуг окажется длительным. Зато честные отцы не получат ни гроша для своих сирот, если — обратите внимание! — байстрюк Тадеуш погибнет в муках.
— А кому, согласно завещанию, достанется имущество в случае, — Попельскому отнюдь не было смешно, — если Тадеуш действительно погибнет мученической смертью?
— Родным, конечно.
— А у него есть какие-то родственники? — Комиссар напрягся, а потом стал шарить по карманам в поисках сигарет. — Потому что если есть, то именно им могло быть выгодно то, чтобы он умер в муках.
— В ваших размышлениях заметна логика человека, который изучал Аристотеля. — Адвокат пододвинул собеседнику серебряный поднос с сигаретами. — Его единственными родными являются сын Тадеуш и внук Анджей.
— Как повел себя Тадеуш Шалаховский, когда десять лет назад прочитал этот завещание?
— Ознакомился с кошмарной условием, которое, в свою очередь, — Махль задумался, — является доказательством лютой ненависти, которую Клеменс испытывал к Тадеушу. Он стремился, чтобы Тадеуш погиб в муках. И все только потому, что, по его собственному убеждению, парень не был похож на него! Но… — Меценас очнулся от воспоминаний. — Что было дальше с Тадеушем Шалаховским, после того как я сообщил ему про условие получения наследства? Ничего. Он снял у меня комнату под лестницей и жил там десять лет, вплоть до недавнего времени. Несколько дней назад переехал. Вот и все. — Махль дотянулся до звонка и громко заколотил по нему. — Ну, и где этот кофе?!
— Он сказал, что было причиной переезда?
— Год назад Тадеуш Шалаховский серьезно заболел чахоткой, потерял работу и перестал платить за квартиру. Задолжал за полгода. Это и была причина. Я и так отнесся к нему очень терпеливо из-за его больного сына.
— А куда он переехал?
— Не знаю, он не оставил адреса. Я простил ему долг и выкинул его, потому что это помещение ждет один сапожник, который исправно будет платить…
Попельский потушил окурок. Ирод, то бишь Шалаховский, думал он, сказал мне на фабрике ультрамарина, что хотел, чтобы его растерзали иудеи. То есть стремился погибнуть смертью мученика… Как он подготовил эту мученическую кончину? Это было просто и вместе с этим невероятно ужасно — убил Геню Питку так, чтобы все думали, что это ритуальное убийство. Потом собирался поджечь синагогу, наблюдать за погромами, чтобы наконец сообщить иудеям: «Это я убил, все эти волнения из-за меня!» Тогда бы они его линчевали, а его сын получил бы огромное наследство от деда. Но это не удалось, потому что я спутал ему планы. Слишком быстро схватили Анатоля Малецкого, в чью вину все поверили. И прежде всего я, потому что я его даже наказал… Тогда Шалаховский похитил Казю Марковского, переломал ему ноги, потому что ожидал, что взбешенный мститель, то есть я, забью его киркой. А откуда он знал, что я — мститель? Ведь это Валерий Питка, который целовал мне руки в костеле, объявил всем львовянам: «Попельский — мститель». Может, Шалаховский стоял в толпе у кафедры? Потом он лишь случайно избежал моего наказания, потому что со мной случился приступ эпилепсии. Он постоянно опережает меня на шаг. Он мог быть здесь, в этой каморке под лестницей, если бы Махль, эта жадная свинья, не выкинул его на улицу! Сейчас Ирод сидел бы в наручниках возле моих ног, если бы не эта жирный, трусливый и жадный попугай!
— Больше всего меня удивляет, пан меценас, — сердито сказал он, — что вы так запросто выкинули на улицу несчастного чахоточного с его больным эпилепсией сыном.
— Простите, но не вам меня упрекать, — Махль сказал это ласково, не глядя в глаза полицейскому. — Вы тоже далеко не Катон, когда выполняете свои обязанности… А кроме того, каждый из нас имеет какие-то угрызения совести… Каждый из нас, sit venia verbo[86], является Орестом… Как говорят христиане, каждый несет свой крест… А вот, наконец, и кофе!
Дверь приоткрылась, и в кабинет зашла молодая женщина. За ней тянулся запах духов, алкоголя и разгоряченного от танцев тела. Завидев ее, Попельский смутился, как школьник, которого неожиданно застигли в доме разврата. Он обожал иудейский тип худощавых брюнеток с бледной фарфоровой кожей и большими зелеными глазами, в которых, по его словам, крылась весь грусть пустыни Негев. Дама была в черном бальном платье с голой спиной. В руках, обтянутых черными атласными перчатками, она держала поднос с двумя чашечками, сахарницей, кофейником, молочником и тарелочкой с печеньем.
— Ох, любимый! — Она изобразила удивление и смерила Попельского взглядом. — Я не знала, что у тебя кто-то есть… А завтрак уже ждет, шампанское охлаждается…
— Спасибо, Генечка. — Махль принял из рук жены тарелку, злобно взглянув на две чашки, которые явственно свидетельствовали, что женщина прекрасно знала о присутствии в кабинете двух человек. — Это пан комиссар Попельский, пан комиссар, это — моя жена Генрика.
— Очень приятно, — отозвался Попельский, который хотел поцеловать ее нежную руку.
Однако женщина не протянула ему руку, а, покружив вокруг него, начала выполнять руками плавные движения, как будто в такт медленной музыки. При этом заглянула комиссару глубоко в глаза.
— Так это вы — знаменитый комиссар, гроза убийц. — Она едва не застонала удивленно. — И у вас зеленые глаза. — Она коснулась рукой его подбородка. — А какой шершавый, небритый, немного brusque[87].
Попельский стоял, как вкопанный. Махль налил кофе только в одну чашку и, отвернувшись к окну, сразу начал хлебать горячий напиток. На его голове среди редких волос блестели капли пота.
— Какой у вас проницательный взгляд, — прошептала его жена, приложив руку себе на грудь. — Ох, я тут это чувствую!
Последнее, чего хотел Попельский — это чтобы его соблазняла женщина в присутствии собственного мужа. Он быстро надел котелок, кивнул головой, пробурчал слова прощания и выбежал из кабинета в коридор. Да, адвокат Махль был прав, думал он, сбегая по лестнице, наверное, каждый из нас является Орестом, и каждый несет свой крест. Но его крест особый. Это страдания человека, не уверенного в молодой жене, жалкий вой предполагаемого рогоносца, бессонница старца, которому приходится отчаянно верить в несгибаемость супруги. Смерть — моя обыденность, подозрительность — его день и ночь. Каждый из нас является Орестом. Но не каждый — Агамемноном.
XXIV
Ежик спал этой ночью очень хорошо. После утреннего туалета, поглотив сырочек с редиской и тарелку манной каши, которой в этот раз он испачкался совсем немножко, мальчик аж кипел весельем и энергией, которая сегодня не приобретала злобных и разрушительных форм. Поводом такой необычной Ежиковой учтивости было обещание пойти погулять, что мама сообщила ему, как только малыш проснулся. Раздраженный многодневным пребыванием дома, малыш аж покраснел от удовольствия, услышав, что они пойдут посмотреть на их новую хатку. Он сразу стал смирным и послушно запихивал ручки в подставленные рукава пальтишка. Во время натяжения шерстяных чулок и блестящих туфелек малый не болтал ногами и не стукал маму, что стояла возле него на коленях, а спокойно ждал, пока та распутает узлы шнурков и снова завяжет их очаровательными бантиками. Он больше не носился по дому, неистово крича, пока мама, как обычно, довольно долго и тщательно подбирала себе одежду, а потом подкрашивалась перед большим зеркалом в прихожей.
Когда часы на стене пробили восемь, Ежик вышел вместе с мамой на лестницу, а потом приблизился к окошечку конторы администратора. Пан Леон Гисс, могучий голос и большое брюхо которого немного пугали мальчика, поздоровался, улыбаясь, с мамой и протянул ей ключ от каморки, где держали коляску. Ежик не любил этого помещения, главным образом из-за того, что оно соседствовало с дверью в погреб, который всегда упоминался в угрозах в адрес малыша. Мама много раз говорила, что закроет его там в темноте за какое-то баловство, однако никогда до сих пор этого не сделала. Погреб в этих угрозах был «мокрым подвалом», а фраза приобретала новое значение и превращалась в воображении мальчика в волшебное заклятие, похожее на те, которые он знал из сказок. Хотя Ежик говорил немного и ходил неуверенно, он хорошо знал чувство величайшей радости и чувство наибольшего беспокойства. Первое всегда ассоциировалось с большой лысой головой дедушки, а второе — с влажным дуновением пивного запаха.
Когда мама зашла в кладовку за коляской, приказав сыну ждать на лестнице, Ежик, конечно, ее не послушался. Напуганный близостью погреба, он поднялся по ступенькам и спрятался под крышкой в конторе администратора. Если бы он был старшим, то, возможно, понял бы, что тихонько говорит в трубку пан администратор. Но малыш, которому только исполнилось пятнадцать месяцев, понимал лишь единичные слова, которые произносил Леон Гисс. Из первого предложения «Здравствуйте, пан Кичалес, она выходит из дома» мальчику показалось знакомым только «здравствуйте», а из второго «Я должен пойти за ней?»— только вопросительная интонация и слово «пойти», после которого мама всегда добавляла слово «прогулка». Потом Ежик на удивление понял два слова, которые часто слышал от разгневанных родных: «Ладно, нет — так нет». Однако пан Гисс произнес их без хорошо знакомого мальчику раздражения. Позже малыш из своего тайника слышал, как пан администратор напевает и выстукивает пальцами по крышке какой-то ритм.
Через миг Ежика позвала мама. Но он не выбежал к ней, а залез поглубже под крышку и ждал дальнейшего развития событий.
Мама вышла и сразу его увидела.
— Ах ты, проказник! — воскликнула она и вытащила сынка из его тайника. — И куда это ты спрятался?
— Какой хитрый малыш, — подхватил пан Гисс. — Я и не увидел, как он залез сюда!
Мама явно не испытывала к Гиссу особой симпатии, ибо не отозвалась ни словом и, подняв Ежика вверх, посадила его в коляску.
Выехали на улицу. Ежик бросил погремушку на тротуар и громко крикнул в знак того, что коляска должен немедленно остановиться. Мама выполнила его просьбу, подняла игрушку и протянула сыну. Однако малыш не отреагировал, потому что его внимание привлекло поведение чистильщика обуви, который обычно сидел под их балконом. Этот человек внезапно перестал чистить ботинки и, не смотря на протесты клиента, которого он только что обслуживал, свернул тряпку и запихнул ее вместе с коробочками гуталина себе в карман. Нетерпеливая мама не ждала, пока Ежик возьмет в нее игрушку, бросила ее малышу и двинулась дальше, толкая перед собой низенькую, плетеную из лозы, коляску. Ежик выглянул из нее и увидел, что чистильщик быстро идет за ними.
Через минутку мама ускорила шаги. Однако ребенок заметил, что они как раз ехали мимо пассажа с застекленной крышей, где расположились лавки с мороженным и игрушками. Ежик показал ручкой на вход в пассаж и громко вскрикнул.
— Ежик, маленький мой. — Мама склонилась над сыном и поцеловала его. — Если будешь послушным, то вскоре придешь сюда с дедушкой, а сейчас мама очень спешит!
Ежик снова заорал и резко поднялся. Коляска пошатнулся, потому что малыш пытался перебросить через его край свою толстенькую ножку в шерстяном чулке.
— Успокойся, мышонок, потому что не поедем туда, где тебе понравится! — предостерегла мама. — А ты знаешь, куда мы едем?
Мальчик на минуту успокоился и внимательно смотрел на Риту.
— До нашей новой хатки, — сказала она. — И ты сможешь бегать по своей новой комнатке!
Это усмирило Ежика на несколько минут, которых было достаточно, чтобы мама доехала с ним до трамвайной остановки. Там малыш тоже вел себя вежливо, потому что трамвай, который люди на остановке называли «десяткой», подъехал очень быстро. Ежик не на шутку разнервничался, когда вдруг какой-то усатый пан поднял его коляску вверх и поставил в трамвае. Мальчик расплакался и долго не мог успокоиться, хотя этот пан, несмотря на слабые мамины протесты, смешил Ежика. Не помогло даже декламирование мамой стихотворений о возвращении папы и о палке, которой его ударили по голове[88] и мамины объяснения, что пан на вершине колонны, мимо которой они проезжали — автор этих стихов. Ребенок угомонился лишь тогда, когда мама показала на большой дом, где, как она объяснила, живут солдаты, которые своими ружьями будут мужественно защищать нашу страну от немцев. Потом они долго и нудно ехали между домами и костелами, а Ежик тем временем засматривался на причудливого щенка, которого держал на коленях элегантный господин с незажженной сигаретой в длинном мундштуке. У песика были острые уши, веселые глаза и черный нос, на котором кожа лежала несколькими складками. Мама назвала его бульдогом, но элегантный пан, улыбаясь, поправил ее, сказав, что это — боксер. Это явно было какое-то необычное существо, потому что, несмотря на недовольство кондуктора, вокруг собачки столпились едва ли не все пассажиры трамвая.
Наконец доехали до нужной остановки. Элегантный пан вынес из трамвая сначала боксера, а потом коляску с Ежиком, после чего сопровождал их еще несколько минут, подобострастно говорил что-то маме и постоянно поднимал шляпу, которая показался Ежику похожей на дедушек котелок. Видимо, это привело к тому, что малыш почувствовал к господину определенную симпатию, в противовес маме, которая вскоре что-то резко ответила ему и быстро направилась к большому зданию среди деревьев.
Там она втянула коляску на второй этаж, а Ежик поднимался по лестнице, используя для этого все четыре конечности. Через минуту оба оказались в пустой квартире, где пахло краской. Мама начала кого-то звать. Из какой-то комнаты послышался чей-то голос. Ежик, что держался за мамино платье, вскоре узнал, кто с ними заговорил. Это был один из рабочих, которые, сидя на полу в большой комнате, что-то ели и пили. Ежик спрятался за мамой. Немного так постоял, а когда ничего плохого не случилось, отпустил мамину юбку и неуверенно, покачиваясь вперед и назад, побежал в прихожую. Там почувствовал, как его кто-то поймал и поднял вверх.
Понял, что этот кто-то очень быстро идет от дверей, за которыми мама разговаривала с рабочими. Ежик закричал, но было поздно. Детский крик раздался на лестнице. Мама его не услышала.
Малыш зашелся плачем и беспомощно затрепетал ручками. Одной наткнулся на какую-то ткань, которая торчала из кармана нападавшего. Дернул и вытащил эту ткань.
По лестнице покатились жестяные коробочки с гуталином.
Тисифона