Часть 35 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Наоборот. Они все запутывают. Слова вообще мешают общению. Чем больше люди говорят, тем меньше понимают друг друга, тем больше у них недовольства, раздраженности и нетерпимости.
– Как же мне общаться с тобой, Вадим?
– Обними меня, поцелуй куда-нибудь и скажи: «Как же я соскучилась по тебе, дураку…»
– Значит, все-таки мне придется что-то сказать?
– Можешь не говорить. Но тогда поцеловать придется дважды.
– Как легко ты выкручиваешься! – рассмеялась Света.
– Это потому, что я не придаю слишком большого значения словам, я понимаю их ограниченность, понимаю, как легко их истолковывать в противоположном смысле, как легко найти в них возвышенность и низменность… В зависимости от того, кто будет толковать. Я сказал тебе что-нибудь обидное?
– Нет, – Света покачала головой.
– А теперь представь себе, что весь наш разговор слышит Квардаков… Что мы делаем? Мы краснеем.
Анфертьев видел Свету в окружении желтых, красноватых, бледно-зеленых листьев, и солнечные зайчики пробегали по ее лицу, как отблески тайн и надежд. Анфертьев не удержался и мысленно щелкнул несколько раз фотоаппаратом, навсегда врезая в память и конопушки на носике Светы, и отсветы листьев на ее лице, и воротничок белой рубашки из-под темного свитера, и маленький серебряный кулон в виде штурвала – сквозь какие бури он поможет ей пройти, какие рифы миновать, какие бермудские треугольники обойти десятой дорогой? Стоит ему когда-нибудь в будущем, через десять или через двадцать лет, когда Светы Луниной не будет в его жизни, ощутить на лице осеннее солнце, запах осени, приправленный заводской гарью, он обязательно вспомнит этот обеденный перерыв у щели в заборе, и боль необратимости пронзит его. Боль, которую вызывает уходящее время. Каждый раз, вспоминая эту встречу, Анфертьев будет видеть все больше подробностей: уголок воротника Светиной рубашки из модной ныне мятой ткани, кулон, слегка тронутый красной или синей краской, детище Подчуфарина – шестиметровые, сваренные из листовой стали серп с молотом, выкрашенные серебристой краской. Из неимоверной двадцатилетней дали своей памяти он вытащит потускневший снимок и опять увидит, что сапоги на Свете замшевые, на высоких каблуках, ее стеганое пальто розовато-перламутровое, маникюр свеж и небросок, и он снова услышит в ее голосе то неуловимое, что делало его счастливым и безутешным…
– Значит, мораль – понятие растяжимое? – спросила Света, не придавая слишком большого значения своему вопросу. Она подняла с земли кленовый лист, посмотрела через него на солнце, и лицо ее озарилось цветом осени. И в душе Анфертьева дрогнуло и заныло. Скорее всего это была любовь. Или что-то очень на нее похожее. Анфертьев испугался, он не был готов к смятению и нервной взвинченности, сопровождающим подобные смещения в душе. Но это был приятный испуг. Жизнь, которая ограничивалась заводским двором, щелью в заборе, тридцатью метрами квартиры, сумрачной фотолабораторией, жизнь, в которой самыми большими радостями были свежие рубашки и хороший галстук, вдруг раздвинулась, запреты рухнули, и только легкий прах от них вился на свежем осеннем ветерке. С радостным ужасом Анфертьев видел, что мир вокруг него простирается бесконечно и зовуще. Все рядом, все доступно, достаточно протянуть руку. Он провел ладонью по щеке Светы, и она приподняла плечо, пытаясь задержать его ладонь, прижать к своей щеке.
– Нет, – сказал он, – мораль не растяжимое понятие. Просто его нельзя сводить к толкованию, которое дает очередное начальство.
– Но тогда все очень легко свести к своему толкованию.
– Ну и что? Если веришь в себя, веришь себе… если твои желания никому не грозят… Разве что собственному растительному существованию… если это дает тебе ощущение постоянной, насыщенной жизни… И у тебя не корыстные расчеты, а надежды на счастье…
– Но и корыстные расчеты могут обещать счастье, – возразила Света, не отпуская руку Анфертьева.
– Если счастье в корысти… Много ли оно стоит?
– Какова корысть, – усмехнулась Света.
– Мой самый корыстный расчет заключается в том, чтобы пройти по этой тропинке еще метров сорок, и тогда бледные лица, приникшие к окнам бухгалтерии, скроются за листвой.
– Почему им так любопытно?
– Они лишены чего-то подобного.
– Но это же страшно?
– Конечно.
– Нас осуждают?
– Осуждают меня.
– Почему?
– Я старше, я мужчина, я женат… А ты – моя жертва. Они боятся за тебя.
– Разве я в опасности?
– Да. Ты отступила от здравого смысла. Вернее, ты еще не отступила, но именно этого они и боятся.
– То, что я сейчас с тобой…
– Они опасаются большего.
– А ты?
– И я.
– Я тоже.
– Это хорошо… Значит, мы не сделаем лишнего.
– А необходимое, естественное, разумное?
– Тебе всегда хочется поступать, как велит здравый смысл?
– Нет. Наверно, это плохо, но далеко не всегда.
– Почему?
– Не знаю… В нем есть что-то от ограниченности. Здравый смысл представляется мне чем-то вроде инструкции. Это как при строгой няньке – всегда хочется поступить наоборот.
– Опасные мысли для служителя Сейфа, – сказал Анфертьев и сразу почувствовал, как что-то напряглось в его душе. Ему показалось, что он услышал скрип раздавленных паркетин под чугунными ногами Сейфа, удовлетворенный лязг стальных стержней в его глубинах. Анфертьева охватило ощущение, будто он должен вспомнить что-то, увидеть, понять, будто в эту самую секунду происходит очень важное и необходимо сделать еще небольшое усилие, напрячь кое-какие силы в себе и увидеть нечто – судьбу, будущее, итог. Анфертьев закрыл глаза, сжался, пытаясь вызвать из подсознания зреющее предчувствие. Но нет, не удалось. Он перевел дыхание, утешаясь тем, что ощущение повторится и тогда, кто знает, может быть, ему повезет больше.
А вечером Анфертьев рассказывал Таньке сказку.
Танька была для него чем-то вроде компаса. Не зная, как поступить, в какую сторону склониться, Вадим Кузьмич вспоминал дочь, и ложное отпадало само. Он не пытался вообразить, как поступила бы на его месте Танька, ему достаточно было представить ее круглую мордашку, синие глаза, горевшие ожиданием необычного, чтобы сразу обнаружилась фальшь в словах, поступках, решениях…
Так вот сказка…
Танька (лежит в своей кроватке, сдвинувшись к самой стенке):
– Пап, садись! Здесь много места, садись. Вот так… Тебе удобно? Не тесно? А то я могу еще подвинуться… Сказку, пап!
Вадим Кузьмич (присаживается):
– А может, завтра?
Танька (с отчаянием, мольбой, скорбью):
– Пап!
Вадим Кузьмич:
– Ну, хорошо… Значит, так… Жила-была девочка. Звали ее Маша. Пошла она однажды в лес и заблудилась…
– Нет! Я знаю. Нашла она домик, а в нем жили медведи, их не было дома, она все съела, стул сломала, спать завалилась, а подружки без нее вернулись… Нет-нет, не хитри!
– Ладно… Ты не слышала про ежика, у которого иголки не выросли? Нет? Ну, слушай. Родился однажды в темном дремучем лесу…
– Там и волки были, и медведи, и змеи поганые, да?
– В том лесу много чего водилось – бурундуки, кроты-подземельщики, лисы кровожадные…
– И лешие, и кикиморы болотные?
– Леших там было видимо-невидимо. Так вот, родился в том лесу маленький ежик. И оказалось, что у него нет ни одной иголки. Что тут делать? Ежик подрос, ему погулять хочется, а мама не пускает, потому что любой зверь его сразу же съест. И вот как-то утром, когда мамы дома не было…
– Она, наверное, ушла на базар за картошкой?
– Да, скорее всего. Только мама скрылась за деревьями, ежик выскочил из-под пня и бегом в лес. И вдруг навстречу ему…
Танька (закрывает рот руками):
– Волк?!
Вадим Кузьмич:
– Нет, не волк. Заяц. Спрашивает заяц: «Где же твои иголки? Как же ты не боишься на своих коротких лапках бегать по лесу один, да еще без иголок?» – «Что же делать, – отвечает ежик печальным голосом, – не выросли иголки». – «Плохи твои дела, – сказал заяц, – не знаю даже, как тебе помочь. Будь у тебя ноги подлиннее, вроде моих, ты мог бы удрать от кого угодно, а так… Не знаю, не знаю». И ускакал.
– Почему же заяц не посадил ежика себе на спину и не отвез домой?
– Ежик не хотел домой, он только вышел погулять. Идет он дальше, старается под кустами пробираться, в густой траве, но едва оказался на тропинке, увидел, что навстречу ему летит ворона. Увидела она ежика…
– А вороны едят ежей?
– Нет, что ты! Но она была очень болтливая, эта ворона, и могла рассказать всему лесу, что видела ежика без иголок. Тогда звери бросились бы искать ежика и, конечно, нашли бы его и съели. Приземлилась ворона на тропинке и с удивлением смотрит на ежика одним глазом. Потом спрашивает: «Ты кто такой?» – «Ежик, – отвечает тот. – Только у меня иголки не выросли». – «А почему тебя еще никто не съел?» – опять спрашивает ворона.
– Какая нахальная!
– Они такие. «А потому никто не съел, – говорит ежик, – что меня еще никто не видел». – «Тогда тебя обязательно кто-нибудь съест», – сказала ворона. Оттолкнулась лапами своими когтистыми от тропинки и улетела.
– А почему она его не пожалела?