Часть 36 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Потому что это была глупая и злая ворона.
– Она, наверно, работала у лешего?
– Очень может быть. Ну так вот, ворона улетела, а ежик идет дальше.
– У меня прямо сердце изболелось за этого ежика.
– Слушай дальше. Идет он, идет, принюхивается к запахам лесным, присматривается, что к чему, и вдруг видит, что на него сверху…
– Орел?!
– Нет, белка. Спрыгнула с дерева прямо перед ежиком, обежала вокруг, остановилась. «Ай-ай-ай! – говорит. – Как же тебе не страшно в таком виде по лесу гулять?»
– Какая хорошая белка!
– «Почему же не страшно? – отвечает ежик. – Еще как страшно, но что делать, если у меня иголок нет?» – «Придется тебя выручать», – говорит белка. Прыгнула она на дерево, обломила веточку сосны с самыми длинными и острыми иглами и бросила ежику. «Носи, – сказала она ему, – на спине, и никто не догадается даже, что это не твои иголки».
– И однажды ежик забыл веточку дома, или ее унесло ветром, или украла ворона, а может, медведь наступил на нее лапой и сломал…
– Ой, наверно, с ежиком что-то случилось! Ты мне сразу скажи: никто его не съел?
– Ежик очень берег сосновую веточку и никогда с ней не расставался. И вот однажды, уже в конце лета, идет он со своей веточкой по знакомой тропинке, и вдруг на него сверху…
– Знакомая белка?!
– Она самая. Спрыгнула с дерева на тропинку, поздоровалась с ежиком и спрашивает: «Что ты, – говорит, – несешь на спине?» А ежик удивляется: «Как, – спрашивает, – что? Твою веточку несу, чтобы никто не догадался, что у меня иголок нет». Тут белка как расхохочется, лапками за живот схватилась, на тропинку упала, остановиться не может…
– Выросли! Ура! Я догадалась! У него за это время выросли иголки, а он даже не заметил! Ну и глупый ежик! Все-все, дальше не надо, дальше я сама все знаю. Иди спать, пока-пока, спокойной ночи! Ежик, наверно, боялся к зеркалу подойти, чтобы не видеть, какой он страшный и некрасивый. А лисица однажды решила, что он в самом деле без иголок, что они у него ненастоящие – вороне поверила. И хвать его за спину! А иголки оказались настоящими. Как закричала лиса диким голосом, как отпрыгнула! И целый месяц ни с кем на разговаривала, потому что у нее язык распух и даже во рту не помещался. Вот что с ней было! И тогда она решила, что ворона посмеялась над ней и нарочно сказала, будто у ежика нет иголок. Лиса подстерегла ворону, бросилась на нее и вырвала весь хвост, та еле успела в воздух подняться. А когда ворона прилетела к лешему и пожаловалась и тот узнал, кто испортил его ворону, он нашел лисицу, да как топнет, да как закричит по-человечьи! А в это время по лесу гуляла девочка Маша или, например, я, Таня. И я услышала человечий голос, вышла из кустов, а на полянке стоит леший, из ушей у него мох растет, в руках палка суковатая, а вместо ног копыта лошадиные. Увидел меня леший, застеснялся, что он такой некрасивый, сразу пропал с глаз и очень переживал всю ночь, вздыхал и даже плакал…
С этим словами Танька засыпает…
Как-то в фотолабораторию зашла Света, радостная, румяная с улицы, вошла и тут же увидела ворох снимков – накануне Анфертьев, проходя между столами и пощелкав своей машинкой, снял обитательниц бухгалтерии. Он поставил на аппарат телеобъектив, и женщины не ожидали, что он, фотографируя их издали, сумеет каждой заглянуть в глаза. Света схватила снимки и выбежала, торопясь порадовать всех, порадоваться со всеми.
А на подставке увеличителя осталась связка ее ключей.
С застывшей улыбкой, словно подчиняясь чужому приказу, Анфертьев взял аппарат и несколько раз сфотографировал ключи, отметив краешком сознания, что рядом лежит мерная линейка кадрирующей рамки и при желании можно точно воспроизвести размер ключа. Потом все с той же рассеянной улыбкой, подчиняясь странному существу, поселившемуся в нем, прикрыл дверь и выключил свет. Бесшумно, быстро и верно двигаясь в красном сумраке, Анфертьев подсунул под ключи лист фотобумаги, на секунду включил увеличитель и спрятал бумагу в черный пакет. Проявив его, он получил на засвеченном фоне белый контур ключей, до последней заусеницы передающий их форму и размер. Это невинное вроде бы действие заставило бешено колотиться его сердце, толкая явно избыточную кровь в мозг, в руки, в легкие…
Успокоившись, Анфертьев вышел в бухгалтерию принимать восторги и умиления женщин, которых фотографировали разве что на паспорт. Они привыкли к собственным застывшим физиономиям и уже не представляли, что могут выглядеть иначе. Усмешки, ухмылки, улыбки – а Анфертьев умел получать на снимках живые лица – озадачивали женщин. Они не представляли, каковы они за своими столами, заваленными бумагами, в схватках с посетителями. Зеркала не давали им полной картины, поскольку они смотрели на себя своими же глазами. А тут на больших, играющих бликами фотографиях они были такими, какими их увидело холодное фиолетовое око аппарата.
Разобрав портреты, женщины уставились на них, притихшие и обреченные. Несмотря на годы, килограммы и обязанности, каждая оставалась немного той, какой была когда-то, когда по небу металась сумасшедшая луна, когда визжали тормоза и лились слезы, когда в воздухе носились телеграммы с роковыми словами и вся жизнь зависела от взгляда, и все это, и все это уносилось в какую-то счастливую прорву…
Куда деваться, обычная фотография может заставить нас усомниться в тех достоинствах, которыми якобы обладаем, мы радуемся и страдаем, мстим и печалимся, не представляя даже, что являем собой со стороны. А не защитное ли это свойство, дарованное природой? Придумываем себе облик, годами совершенствуем его, уточняем, украшаем, не замечая, что давно уже не имеем с ним ничего общего…
Но здесь все было гораздо проще – женщины ужаснулись тому, как быстро ушли годы. В душе, как и все мы, они оставались молодыми, любимыми, свои первые свидания, свадебные платья, мужскую нетерпеливость помнили свежо и обильно. Нет-нет да мелькала у них шальная надежда: может быть, все ушло не насовсем, может быть, кое-что еще вернется ненадолго… Теперь поняли – не вернется. Женщины выдвигали ящики столов и смотрели на фотографии, привыкая к своему облику и страшась его. И даже у «железной» Зинаиды Аркадьевны откровенная беспомощность отразилась на лице, едва она увидела свой портрет – квадратная фигура, заполнившая проем двери, массивные ноги, тощий узелок волос, стянутых на затылке, тесное цветастое платье и ворох, оскорбительно громадный ворох бумаг под мышкой. Она укоризненно посмотрела на Анфертьева, и он не выдержал, опустил глаза перед ее скорбью по самой себе. Но главбух тут же взяла себя в руки. Скрипя паркетинами, раздвигая попадавшихся на дороге женщин, Зинаида Аркадьевна прошла к столу Светы и посмотрела на ее снимки. На обратном пути нашла глазами Анфертьева и отвернулась, устыдившись своего открытия, – в бухгалтерии поселилась любовь.
– А знаете, Вадим Кузьмич, я решила вам помочь.
– Говорите скорее, а то мне страшно! – быстро сказал Анфертьев.
– Я добьюсь, чтобы Подчуфарин выделил вам лабораторию с отдельным входом.
– Спасибо… Но вы лишите меня такого коллектива, Зинаида Аркадьевна!
– Никто не мешает вам заходить сюда сколько угодно.
– Но у меня не будет повода!
– Врете, Анфертьев. Повод у вас уже есть.
И Зинаида Аркадьевна решительно закрыла за собой картонную дверцу. В первый момент она возмутилась бесстыдством Анфертьева, наивностью Светы, но потом спросила себя: хотелось бы ей, чтобы между ними все кончилось?
И честно ответила: нет. Вот прекратятся переглядки между кассиршей и фотографом, и что-то погаснет в бухгалтерии, погаснет в мире и в ней самой, в такой непривлекательной женщине. Вмешайся она, наведи порядок, растащи по углам этих потерявших разум людей… И счетоводы, учетчики, бухгалтеры ее осудят. Молча, про себя, но осудят, и проявится это разве что в подчеркнутой исполнительности. Да, в ее ведомстве будет чище, но понимала Зинаида Аркадьевна, что уважения к ней не прибавится, а чистота будет так тесно граничить со стерильностью, что трудно будет и разобраться, где одно, где другое. Стерильность – это уже медицина, болезнь, смерть. До этого в своих мыслях Зинаида Аркадьевна не доходила, но бабьим своим, жалостливым и цепким умом понимала – вмешиваться не надо.
А Анфертьев с грустью сознавал, что, если возникнет надобность осудить его за безнравственность, за вредные взгляды или нехорошие слова, эти женщины, сейчас такие растроганные и благодарные, будут к нему безжалостны. В своем дружном осуждении они увидят некоторое достоинство, проявят сознательность и заслужат одобрение руководства. Когда их соберут вместе и из президиума строгим голосом спросят, как с ним, с Анфертьевым, с прелюбодеем, поступить, они поднимут руки в нужный момент и единогласно утвердят нужное решение. И будут радоваться, что избавились от распутника, очистили свои ряды и теперь уже ничто не помешает им высокопроизводительно трудиться, двигаться дальше, вперед и выше. И вряд ли кому в голову придет спросить у той же Светы, осуждает ли она его, раскаивается ли, нуждается ли в такой всеобщей защите… Потом, встретив его, вышвырнутого, оглянувшись, посочувствуют ему, о жизни расспросят, может быть, даже в гости позовут. Жестокость и жалостливость всегда соседствуют и мило уживаются в одной душе.
Анфертьев так ясно представил себе это будущее мероприятие, так остро ощутил его, будто только что спустился с позорных подмостков. Он видел залитое слезами лицо Светы в первом ряду, звенели в его ушах взвинченные, захваченные охотничьим азартом голоса женщин, которые сейчас смотрят на него с умилением и подумывают, не сброситься ли по полтинничку и не купить ли ему бутылку в благодарность за прекрасные снимки…
А может быть, Анфертьев предвидел будущее? Почему бы и нет? Правда, в этом могут увидеть произвол и неразумную щедрость Автора, но кто мешает нам допустить, что сверхъестественные возможности Анфертьева – результат знания нравов и обычаев, по которым живет общество? А прибавьте пристальный взгляд фотографа, который вот уже два десятилетия смотрит на людей через прицел видоискателя и готов каждую секунду нажать на спусковой крючок, едва только человек покажет свое истинное лицо. Анфертьев умел поймать то мгновение, когда, напуская значительность или притворное добродушие, ослабевали и сквозь разорванные тучи лицемерия показывались истинные черты злобы и зависти, любви и преданности. О, как колотилось в это время его сердце и как невесомо вздрагивал палец на спусковом крючке! Он заходил к человеку с одной стороны, с другой, не отрываясь от прицела, приближался и отдалялся, замирал и ждал, и в тот миг, когда человек, раздосадованный настырностью фотографа, переставал управлять своим лицом, срабатывал затвор аппарата.
Согласитесь, работа не для простачка. Щелкнуть ударника труда, который раздул щеки и выпятил грудь, уставившись в лучезарные дали, – для этого много ума не надо. Так стоит ли удивляться восторгам, которые вызвали снимки в бухгалтерии, стоит ли удивляться тому, как быстро эти восторги превратились в оцепенелость, – женщины увидели себя такими, какими их не могло отразить ни одно зеркало.
Отулыбавшись и откланявшись, Анфертьев вернулся в свою каморку, заперся и сел, не в силах оторвать взгляд от черного, сверкающего хромом, никелем, кожей, стеклом и еще черт знает чем фотоаппарата. В его глубинах, на непроявленной еще пленке, уже существовало изображение Ключа. И на фотобумаге в черном конверте таился скрытый, как бы несуществующий чертеж.
Так был сделан первый шаг.
Его можно было назвать даже озорным, но что-то сдвинулось в сознании Анфертьева, поселилась смутная тревога, ощущение надвигающейся опасности. Ему захотелось продлить это незнакомое состояние, поиграть с ним. Был краткий миг, когда он чуть было не вскрыл черный пакет и не засветил изображение Ключа, потом возникло предчувствие, что чем ближе он подойдет к Сейфу, тем труднее будет остановиться, что уйти из его силовых полей, выбраться из гиблой зоны окажется невозможным…
Но ведь Света как-то управляется с этим облупленным чудовищем, по ней не видно, чтобы она так уж была им подавлена. Значит, можно приручить его и заставить выполнять нехитрые упражнения, как это делают слоны в цирке – на задние ноги поднимаются, обнажая большое, как дирижабль, брюхо, даже на одну ногу умеет становиться серая громадина с маленькими настороженными глазками. Публика в восторге, дети счастливы, клоун катается от хохота, гремит оркестр, а дрессировщик незаметно вытирает пот со лба…
Тяжело.
– Авось, – сказал Анфертьев и погасил верхний свет.
В привычном красном сумраке он, не колеблясь, вынул из пакета лист и бросил в ванночку с проявителем. Через несколько секунд бумага почернела, а в центре остался белый контур связки ключей. Вот кольцо, ключ от комнатки, которую снимает Света, вот ключ от бухгалтерской двери, а вот и он…
Даже здесь, в сумеречном свете лаборатории, видна его тяжесть, чувствуется холод стержня и толстой, со сложным рисунком бородки. Анфертьев ополоснул отпечаток в воде и бросил в закрепитель. Погасив и красный свет, он уже в полной темноте, скрывшись от самого себя, вынул пленку из фотоаппарата и проявил ее. Ключи, как он и ожидал, получились вполне прилично. Была в кадре и линейка с миллиметровыми делениями.
Вадим Кузьмич на ощупь находил нужные растворы, бачки, баночки, включал и выключал воду, промывал пленку, и темнота, в которой он и сам был растворен, как бы скрывала сущность его действий. Однако, когда вспыхнул белый свет, на столе лежали два снимка с четким изображением Ключа. Все так же замедленно, со странной, блуждающей улыбкой Вадим Кузьмич накатал снимки на стоявшее в углу стекло с двух сторон. Даже если бы кто-то страшно любопытный и коварный заглянул в лабораторию и обшарил бы ее всю, то увидел бы лишь белые подложки снимков. Но и в таком виде Анфертьев не решился оставить стекло на виду – он задвинул его между стеной и тумбой стола. Там, правда, снимки будут дольше сохнуть, отглянцуются лишь завтра, зато до утра он будет чист и честен. Вырезав из пленки кадр с ключами, он смыл изображение горячей водой и, убедившись, что пленка прозрачна, бросил ее в корзину для мусора. Еще раз осмотрев лабораторию, вышел усталый и опустошенный.
– Идешь обедать? – спросила Света.
– Что? – не понял Анфертьев. – А, обедать… Да, конечно.
Анфертьев подошел к Свете, подождал, пока она закроет Сейф, вслушался в невидимый скрежет стальных стержней запора. Положил руку на угол, не случайно положил, а как бы привыкая к нему. Так, наверно, дрессировщик, приручая зверя, осторожно касается его сквозь прутья решетки, чтобы успеть отдернуть руку, едва только дрогнет верхняя губа зверя, прикрывающая клыки, и донесется из нутра нарастающий рык.
Сейф спокойно отнесся к этой вольности, не проявив недовольства или раздражения. Казалось, он не замечает присутствия Анфертьева. А может, прикосновения Вадима Кузьмича были ему приятны? Стальная громадина стояла притихшей, даже покорной. Впрочем, как по морде медведя нельзя предугадать намерение зверя, так и по Сейфу трудно определить его настроение. Анфертьев смелее тронул бронированную дверь, ощущая пальцами шероховатости отпавшей краски, заусеницы и сдиры металла, но, когда коснулся отверстия для Ключа, невольно отдернул руку. Из темной узкой щели дохнуло жаром больших денег. Анфертьев прислушался к себе – нет, лежащие там, в темноте, тугие пачки не трогали его. Разумом он осознал, что в Сейфе много денег. Но и только. И только.
Пока Света складывала бумаги, собиралась, надевала пальто, Анфертьев стоял, прислонившись спиной к Сейфу, и наконец услышал, как тот удовлетворенно перевел дух, словно сказал про себя: «Ну вот, давно бы так…» В бухгалтерии, кроме них, никого не было, и едва прозвучали эти слова, Света обернулась.
– Ты что-то сказал? – она заранее улыбалась его ответу.
– Я сказал – давно бы так, – неожиданно произнес Вадим Кузьмич и почувствовал, как Сейф ухмыльнулся, пошевелил какими-то своими рычагами. – Давно бы тебе так надевать этот шарф. Вокруг шеи.
– Я всегда его так надеваю, – недоуменно проговорила Света.
– Значит, сегодня он идет тебе как никогда, – Анфертьев холодновато посмотрел в смеющиеся глаза Светы. В Сейфе опять что-то одобрительно скрипнуло. Сам того не желая, Вадим Кузьмич оказался в сговоре с этим железным сундуком, теперь оба они как бы выступали против Светы. Сейф заранее знал о своей победе, и в его уверенности не оставалось места для колебаний Анфертьева. «Все равно последнее слово будет за мной!» – зло подумал Вадим Кузьмич. Он протянул руки к Свете под невинным предлогом поправить воротник, но на самом деле хотел коснуться ее щеки, чтобы убить в себе ощущение холода и необратимости. И услышал за спиной утробное: «Ну-ну…»
– Тебе не хочется иногда поговорить с ним? – спросил Анфертьев.
– С кем? – не поняла Света.
– С Сейфом.
– Нет. Да и о чем? Он глуп и жаден. К тому же уверен в каком-то превосходстве над людьми.
– И над тобой тоже?
– Нет. Его чары на меня не действуют. Старый спесивый дурак. Свое дело знает, и ладно, – она беззаботно рассмеялась.
Шагая по подмерзшей тропинке к щели в заборе, Анфертьев попытался вызвать в себе чувство, которое испытал здесь совсем недавно, когда его ладони было так тепло и тревожно. Не получилось. Какая-то раздражающая неопределенность поселилась в нем.
С некоторых пор обычные маршруты прогулок Анфертьева изменились, он стал захаживать в инструментальные магазины, причем выбирал центральные, где всегда много народу и на него наверняка никто не обратит внимания. Сев как-то в троллейбус, он по Садовому кольцу добрался до Цветного бульвара и здесь купил небольшие тисочки, которые назывались не то детскими, не то школьными. Они оказались вполне надежными и удобными, их можно было привинтить к подоконнику, к столу, к балконной планке. Обратно он ехал, чувствуя себя не то разведчиком, не то преступником, за которым давно охотится милиция. Это состояние нравилось ему необычностью и безопасностью – никто не мог упрекнуть его за покупку. Подумаешь, тисочки! Но в то же время, в то же время…
Снова оказавшись на Цветном бульваре, долго толкался в инструментальном магазине, слушая разноязычную речь – иностранцы расхватывали инструменты, от напильников до электродрелей и станков для обработки дерева. Говорили, что там у них, за бугром, эти вещи куда дороже. В общем, миновали времена, когда наши гости чемоданами увозили матрешек. Ныне они охотно платят за превышение груза, но предпочитают брать полезные вещи.
На этот раз Анфертьев ничего не купил. Выйдя из магазина, он заглянул на рынок, прошел мимо южных фруктов, мимо специй и цветов, мимо нагловатых смугловатых продавцов. К нему не обращались, ничего не предлагали, не вертели у него перед носом бугристыми гранатами, килограммовыми грушами, хурмой и чурчхелой. Анфертьев понял, что плащ с короткими рукавами, поднятый воротник и руки в карманах позволяли этим психологам из южных республик безошибочно определить – здесь он человек случайный. Крутыми сретенскими переулками он поднялся к улице Кирова, потолкался на Главпочтамте, а едва оказался на улице, тут же направился в инструментальный магазин и, не таясь, не колеблясь, купил стальное полотно и наждачную бумагу для зачистки металлических поверхностей.
Рассовав покупки по карманам, он медленно прошел вдоль всей улицы Кирова, минуя магазины пластинок, хрусталя, книг. По подземному кафельному переходу пересек площадь Дзержинского и поднялся у «Детского мира». В инструментальном отделе Вадим Кузьмич убедился, что и здесь можно кое-что найти, но покупать ничего не стал, отложив на будущее. Вполне возможно, что в этом новом пристрастии проявились наследственные качества, таившиеся в нем: как-никак, а отец его, Кузьма Анфертьев, работал на заводе металлургического оборудования и всю жизнь имел дело с обработкой металла.
Вадим Кузьмич прекрасно понимал, что тисочки-молоточки далеко не забава. Теперь, когда у него были снимки, а точнее – чертежи Ключа, он приблизился к той, едва ли не последней черте, за которой простирались статьи Уголовного кодекса. Кстати, он приобрел и кодекс, увидев его случайно в магазине юридической литературы. И нашел слова, написанные специально для него: хищение государственного или общественного имущества в особо крупных размерах независимо от способа хищения наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет с конфискацией имущества, со ссылкой или без таковой, или смертной казнью…
Или смертной казнью. Вот так.