Часть 37 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А ты изменился, – сказала ему однажды Наталья Михайловна, оборвав какой-то тягостный разговор.
– Изменился? – Вадим Кузьмич был удивлен. – Что ты имеешь в виду?
– Ты стал другим. У тебя появилось второе дно.
– Это хорошо или плохо?
– Не знаю. Пока еще не знаю, – Наталья Михайловна посмотрела мужу в глаза. – Тебя что-то беспокоит, ты все время о чем-то думаешь. И молчишь.
– Почему же молчу… Мы с тобой очень мило беседуем и на личные темы, и на общегосударственные, затрагиваем иногда международные события, внутренние проблемы нашей державы, которые, я полагаю, достойны самого серьезного внимания. Взять хотя бы развитие нечерноземной полосы, Продовольственную программу, борьбу с пьянством, которая последнее время приняла небывалый размах…
– Вот видишь, сколько ты произнес слов, чтобы уйти от главного, – улыбнулась Наталья Михайловна.
– Ты считаешь, что пьянство – тема недостаточно важная?
– Да. Я уверена, что у тебя на уме есть кое-что посущественней.
– Ты говоришь крамольные вещи, Наталья. За это не похвалят. Тебя не поймут.
– А ты, ты понимаешь меня?
– Годы совместной жизни дают мне основания…
– Кончай кривляться. Ты уходишь от разговора, Анфертьев. И это убеждает меня в том, что я попала в точку.
– Ты, Наталья, попала пальцем в небо. У каждого человека есть второе дно. А если его нет, это плохо. Значит, человек пуст, поверхностен, очевиден. Как сказал лучший, талантливейший человек нашей эпохи – тот, кто постоянно ясен, по-моему, просто глуп.
– Нет, Анфертьев, ты не глуп. Тебя не назовешь сильным, тебя нельзя отнести к удачливым. Но ты не глуп.
– Ошибка, Наталья, ошибка. Я очень тщеславен. Мое тщеславие настолько велико, что я не вижу вокруг возможностей накормить его, ублажить. Только поэтому оно меня и не беспокоит. Оно в спячке, как медведь в берлоге. Лучше его не тревожить. Если я буду ходить с гордо вскинутой головой, громко орать, хохотать, перекрывая гул родного завода, если товарищ Подчуфарин будет перебегать через дорогу, чтобы поздороваться со мной, – все это, вместе взятое, не удовлетворит моего тщеславия. И должность директора нашего завода меня не прельщает. Мне этого слишком мало, чтобы насытить мою гордыню, мое самолюбие!
– Ты это серьезно? – озадаченно спросила Наталья Михайловна.
– Вполне, – Анфертьев твердо посмотрел ей в глаза. – Если я как-то развеял твои сомнения о втором днище, считай мое заявление явкой с повинной.
– Нет, не развеял, – Наталья Михайловна молча разобрала постель, разделась и забралась под одеяло. – Мои подозрения усилились, – добавила она, беря в руки газету и надевая очки. – Настолько, что я начинаю бояться за тебя, Анфертьев.
– Не надо за меня бояться, – ответил Анфертьев. – Пока не надо. Авось.
– Ты ничего к этому не добавишь?
– Мне нечего добавить.
– Ложись.
– Ложусь. Свет выключать?
– Выключай, – Наталья Михайловна бросила газету на пол. – Что ты задумал? – спросила она уже в темноте.
– Так… Пустяк. Небольшой Кандибобер.
– Я, кажется, совершила ошибку, – медленно проговорила Наталья Михайловна. – Твое шутовство я принимала за слабость.
– Это не шутовство. Это беззаботность. Ведь я не думал, чем накормить свое самолюбие, чем его напоить, чем порадовать. Я не удручен дурными расчетами о продвижении по службе, поскольку не вижу даже далеко впереди себя должности, которую хотел бы заполучить. Возможно, я поступал плохо, но я не сушил мозги мыслями о повышении зарплаты, понимая, что это бесполезное и даже вредное занятие. Отсюда шла моя беззаботность.
– Шла? А сейчас?
– Не знаю… Во всяком случае, легкости поубавилось. Может быть, возраст подошел, а может, тщеславие измельчало, – Анфертьев улыбнулся в темноте, заложил руки за голову. – Невероятно, но я стал замечать и пренебрежение, чем бы оно ни прикрывалось, и зависимость, чем бы она ни скрашивалась.
– Ты уже не можешь относиться к этому равнодушно? – спросила Наталья Михайловна.
– Похоже на то.
– Но ведь, как и прежде, тебе ничего не изменить?
– Да, это печально. – Вадим Кузьмич понимал, что столь неопределенный ответ вызовет новые вопросы жены, но ему нравился этот допрос, хотелось выкручиваться, быть искренним и лукавым, хотелось, чтобы разговор о нем продолжался.
– Значит, растет внутреннее напряжение, неприятие, глядишь, поселятся в душе злость, зависть, а?
– Я об этом не думал, но, очевидно, такая опасность существует. Такая опасность всегда существует.
– И ты говоришь об этом так спокойно? Они что, уже поселились в тебе?
– Нет, эти хвори меня еще не беспокоят. Могу заверить, что среди наших друзей и знакомых, на заводе и в твоем научно-микроскопическом институте нет ни одного человека, которому бы я завидовал, места, которое я хотел бы занять.
– Это еще придет.
– Не уверен.
– Ты очень изменился, Анфертьев, – проговорила Наталья Михайловна. – И самое верное доказательство – наш разговор. Еще совсем недавно ты не стал бы со мной так говорить. Ты бы отшутился, отмахнулся, рассказал бы анекдот, чмокнул бы меня в щечку, и на этом бы все закончилось… А сейчас… Может быть, ты влюбился?
Анфертьев помолчал, застигнутый врасплох этим вопросом: влюблен ли он в самом деле? Можно ли его отношения со Светой подогнать под этот диагноз? Он представил себе ее лицо, глаза, губы, которые не решился поцеловать, и напрасно не решился, ощутил в ладонях ее плечи и невольно, сам того не замечая, отодвинулся от горячего бедра Натальи Михайловны. Она с удивлением, даже с некоторой обидой посмотрела на него, но, к счастью, Вадим Кузьмич не мог увидеть в темноте ее глаз, наполнявшихся слезами. Перед мысленным взором Анфертьева в это время стояло светлое лицо кассира на фоне Сейфа, которому она служила и который выдавал ей каждый месяц на все радости жизни, на все кругосветные путешествия, театры и наряды, на картошку и колбасу, на автобус, духи и мороженое, на перчатки, колготки, дубленки и шубы, на парикмахерскую, квартплату, на южные моря и северные озера, на кефир и чай, на галстук для Анфертьева и цветы для себя – сто рублей. Их едва хватало на столовское питание и проездной билет в трех видах общественного транспорта.
– Ты мне не ответил, – напомнила Наталья Михайловна и повернулась, проведя лицом по подушке и смахнув слезы слабости и обиды.
– Не влюбился ли я? – Анфертьев улыбнулся в темноту. – Если что-то и переменилось во мне, то не женский пол тому виною.
– А что?
– Трудно сказать… Всегда ли мы знаем, что нас меняет… Сон, который забылся, грубое слово, ласковый взгляд, победа, которую никто не заметил, поражение, которое не тронуло тебя самого…
– Все это слишком умно, Анфертьев, а следовательно, далеко от истины. Давай спать.
– Давай, – охотно согласился Вадим Кузьмич.
Если бы Наталья Михайловна продолжала настаивать на своем вопрос, он мог бы ответить, что да, влюбился. Такой ответ мог показаться вызывающим, оскорбительным, но с некоторых пор Анфертьев ощущал в себе внутреннюю силу, позволяющую ему всерьез относиться к собственному настроению. В его движениях, в словах появилась сдержанность. Он уже не торопился согласиться с кем-то, поддакнуть, засмеяться, когда не видел для этого причины. Стал меньше снимать, все казалось слишком уж незначительным по сравнению с тем, что его ожидало. Какое-то время ему казалось, что эти перемены никого не касаются и никому не заметны. Но вот впрямую о них сказала жена, накануне Зинаида Аркадьевна спросила, не случилось ли чего, а несколько дней назад Света как-то мимоходом обронила: «Какой-то ты не такой!» Анфертьев забеспокоился, хотел было вернуться к прежнему поведению, дурашливому и беззаботному, но не смог. А притворяться не пожелал. В бухгалтерии его перемены не вызывали беспокойства, разве что возрос интерес к отношениям со Светой – именно в этом все увидели причину.
Ему приснился Сейф.
Анфертьев вошел в него, как в пещеру, и дверь медленно, с ржавым скрежетом закрылась за ним. В слабом сумеречном свете можно было различить какие-то механизмы, иногда они приходили в движение, грохотали, и в этом чувствовался какой-то зловещий смысл. Анфертьев все шел дальше, проползая под стержнями, карабкаясь по зубчатым колесам, которые вдруг начинали вращаться, грозя каждую секунду перемолоть его. Его преследовало ощущение, что кто-то с улыбкой наблюдает за ним. Но, сколько он ни всматривался в темноту, ничего, кроме колес, стержней и рычагов не видел. Наконец он добрался до места, где должно было быть нечто ценное, ради чего он и вошел в это подземелье. Здесь было не так сумрачно, но свет казался каким-то серым, как бывает на рассвете, когда небо затянуто тучами. Заветное место, где Анфертьев надеялся что-то найти или хотя бы увидеть, оказалось пустым. Он переворачивал разваливающиеся ящики, вытряхивал дырявые мешки, копался в размокших комодах, старых чемоданах без крышек, пытаясь понять, что же он ищет. Анфертьев знал, что стоит ему только найти ЭТО, и он сразу догадается – вот именно то, что ему нужно. Без удивления, словно так и должно быть, он увидел Свету с маленьким ребенком на руках и почему-то твердо знал, что этот ребенок – он сам, Анфертьев, только очень давно. Ребенок тихо плакал и отворачивался, а Анфертьеву смертельно хотелось заглянуть ему в глаза, увидеть, каким он был когда-то. Света старалась спрятать от Анфертьева лицо ребенка, закрыть его плечом, ладонью, какой-то тряпкой. Наконец на какой-то миг из-под ладони Светы он увидел глаза – два ярких синих луча брызнули сквозь ее пальцы. Взгляд ребенка был настолько пронзителен и осуждающ, что, еще не проснувшись, он понял – плохой сон. И громыхающие над головой зубчатые колеса, рухлядь прошлого, рычаги, уходящие в низкое небо, – все это потеряло значение, и он пошел обратно, зная, что и стержни отклонятся в сторону при его приближении, и зубчатки пропустят, и ничто уже в глубинах Сейфа, в этом затхлом нищенском подземелье, его не остановит. Когда он оглянулся, понимая, что делать этого нельзя, то не увидел ни Светы, ни ребенка. И вообще позади него была совсем не та местность, через которую он только что шел. Теперь за спиной простиралась каменистая пустыня, по которой изредка от впадины к впадине пробегали красноватые существа. Они передвигались на двух ногах, но так низко наклонившись к земле, что казалось, будто бегут на четвереньках. Анфертьев ничуть этому не удивился, вроде все так и должно быть. Он долго сбивал ноги о камни, стряхивал с себя пыль, снимал паутину с лица, без конца сплевывал. Это было неприятно.
Проснувшись, Анфертьев лежал, глядя в темноту и перебирая подробности сна. Он пытался понять его, увидеть какое-то предзнаменование, но так и не нашел ясного смысла. Пришел к выводу, что истолковать сон можно одним словом – предостережение. Малыш с синим пронзительным взглядом остался там, в пещере, а он выбрался из подземелья, но какой-то пропыленный, отсыревший…
Анфертьев встал, подошел к окну. Начинало светать. По школьному стадиону несколько человек убегали от инфаркта, но убегали так тяжело и лениво, что самый захудалый инфаркт без труда догнал бы их на первом круге, если бы пожелал, конечно. Но, видно, в такую рань никто за ними не гнался, и они не торопясь отбывали утреннюю свою повинность. Их бег казался обреченным, словно они знали заранее, что ни от чего им не убежать.
Потом с высоты пятого этажа он увидел человека в длинном черном пальто и старомодной шляпе с обвисшими полями. Человек прогуливал собаку, большую, черную и тоже какую-то обвисшую. Казалось, оба не выспались, шли понуро, неохотно.
«Может, пойдем домой?» – спросила собака, подняв голову.
«Вот докурю, и пойдем».
«Напрасно мы поднялись в такую рань», – проворчала собака, бредя следом за хозяином.
«А тебе-то что… Все равно целый день будешь спать. Если у одного из нас собачья жизнь, то не у тебя».
«Ты что же думаешь, спать вволю – большое счастье?»
«Иногда мне так кажется», – хозяин остановился посреди пустыря, поднес спичку к погасшей сигарете.
«Ошибаешься, – собака брезгливо села на мокрую землю. – Я бы отдала все вываренные кости, холодные макароны, ошметья с вонючей колбасы за твою свободу».
«Это я свободен?! Я вот один у тебя хозяин, а у меня знаешь сколько их? Не успеваю поворачиваться, не знаешь, откуда несется крик «К ноге!», не знаешь, на кого лаять, кому руки лизать, перед кем хвостом пыль мести…»
«Но ты же большой начальник, за тобой машина приезжает…»
«Запомни, дура, чем больше начальник, тем больше у него хозяев. А ты что, хотела бы на машине кататься?»
«Зачем на машине… Мне нравится лапами по мокрой траве, по листьям, по горячей пыли, по свежему снегу…»
«Ну вот, а говоришь, машина…»
«И все-таки тебе лучше… ты всех своих хозяев можешь послать к собачьей матери. Сам говоришь, что не знаешь, на кого лаять, а кому руки лизать… Значит, тебе решать. Кто тебе мешает облаять кого угодно? Кто тебе мешает руки лизать всем подряд?»
«А зачем? – Хозяин по-собачьи потряс головой, стряхивая капли дождя с широких полей шляпы. – Ради вываренных костей и вчерашних макарон?»