Часть 21 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Послушник тьмы»
(Пьеса)
(Отрывок)
Трактирщик (растерянно): Престола? Надо же, не ожидал такого. Чтоб сам наследник руку приложил? Воздав по совести слуге – исчадью ада?.. (Разводя руками.) Ну, если так, то подлинной наградой есть проявленье милости его.
Гость (словно очнувшись): Не обессудь, трактирщик, спьяну о большем говорить не стану. Всему виной вино твоё – хмель с языка берёт своё.
Мужчины продолжают трапезу – пьют вино, беседуют, когда вдалеке на дороге показывается одинокая сгорбленная фигура бродяги с клюкой в руке. Он медленно приближается к трактиру, намереваясь обойти его стороной.
Трактирщик (при виде странника спускаясь со ступеней крыльца): Куда бредешь? Эй! Добрый человек!.. Остановись! Прими из рук моих краюху хлеба. Так жалок ты…Прошу тебя, отведай, бокал вина от влажных губ моих. Здесь тракт кончается, конец пути на юг. Распутье мира… Чаша океана все поглотила, и тебе, мой друг, придется начинать свой путь сначала.
Так раздели со мною стол и кров, умой лицо, передохни с дороги. Я с радостью возьму твои тревоги, коль ты поведать о себе готов. Готов сказать, кто ты: далёкий странник? Святой великомученик? Изгнанник? Или скиталец проклятых дорог, что коротает век за пешим ходом? Я многого хочу, ответь?
Бродяга останавливается и поднимает лицо. Промелькнувшее в его глазах удивление при появлении трактирщика и обращенных к нему словах вдруг сменяется усталостью. Он порывается сделать шаг, но заметив в руке мужчины бокал с вином, беспомощно вздыхает.
БРОДЯГА: Да. Много. Цена твоя безмерна за вино, ведь любопытство – грех. Оно, подобно смерти для меня, как жалость… Ничтожных чувств обитель. Полно! Мне осталось, похоже, расплатиться за него своим рассказом. Что ж, пусть так.
Бродяга берет из рук трактирщика вино и долго с жадностью пьет. Отирает губы рукавом изношенного плаща.
Устал идти. Распутье. Пыльный тракт остался позади, присяду. Вот тот валун покажется наградой истерзанному телу моему. Душе моей, что сумраку подобна, дарована мне дьяволом была. Ему служил я верно. Мгла, как сопло ада, поглотила разум. Изъела доброе, что дадено Творцом мне было, выжгла, разверзла ад в душе моей и вышла, оставив по себе труху, – истлевшие останки покаянья. Столь жалкие, что оправдать деянья слуги закона темного не в силах.
Кто я?! Отца убивший, мать предавший, и землю окропивший их слезами? Куда иду – земной наместник гада, палач судьбы, которому наградой агония предсмертная была, души распятие и жизни угасанье, куда?! Несчастный странник, раскаяньем низвергнутый в пучину, личину сбросивший постыдного греха… Куда?!
Мне стыд не ведом, ведом только страх. Тем и живу, с тем и иду по миру, страшась возмездия карающей руки того, кто выжил. И кому, в разгар чумного пира, даровано бессмертье было. И всепрощенье от Него, за сильный дух и праведное дело.
Избиты ступни в кровь, рваньём прикрыто тело. Сума, как горб! Пожизненная ноша, грехами полнится. Кишит нетленным прахом возжаждавших возмездья мертвецов, испивших желчь мою сполна. Безумцев веры! Отдавших жизнь, шагнув навстречу чаше, наполненной божественных плодов.
Я убивал и лгал, служил монете. Не преклонив колен, повелевал. Так долго жил на этом бренном свете, что сам себя возвел на пьедестал. Храмовники – продажное отродье, хлебали пламя ада с рук моих. Вернее псов цепных служили, и для них, как для меня, пришел черед ответа.
Он чист был и невинен, как дитя. И тоже верен, но не мне, а Богу. Когда настало время проложить дорогу, он выбрал путь отличный от меня. Он цепь не признавал, а только слово. Смотрел на все не закрывая глаз, и доказал служением не раз, что в Истине нет цвета вороного.
Я сам всадил в него кинжал по рукоять. Хотел, пусть в смерти, чтобы пал он на колени, а он – душою и сердцем предан вере, как столб остался предо мной стоять. Не дрогнул, не упал, не сгинул, а только взгляд отвел, как руку от огня, в котором извиваясь и шипя, храмовников змеилась чешуя, владыку своего к ногам низринув.
Оставил нас двоих в живых огонь. Его не тронув, плоть мою изжог до крови. До крика о пощаде, до проклятой боли, мечом возмездия разрушившей меня. Он вымолил мне жизнь, без сна и смерти, ушел, не оглянувшись, не простив. Перед судом Всевышнего не отпустив ни одного греха убийце… Черти, визжа от радости, касались ран моих. Лакали боль, на части рвали душу, тянули в ад того, кто взят уж в плен. Но тщетно… Слово не нарушить. Мне обещаньем было: смерть принять с колен.
С тех самых пор скитаюсь я по свету. Послушник тьмы, что памятью избит. Чумой проклятой досуха испит, ни жив, ни мертв, почти бездушен, оставлен всеми, Богом позабыт…
* * *
Не знаю, что меня будит – мокрый снег, царапающий стекло, бьющий в глаза свет люстры или проклятый котяра, ворочающийся в ногах. А может, проснувшийся в утробе голодный зверь. Последние несколько суток я сурово ограничивал его, держа на голодном пайке, заставляя тело и голову работать на результат, а Шамана беспомощно скалить клыки, и крепкое спиртное, щедро выплеснутое в пустой желудок, слишком быстро ударило в голову, лишь на время притупив голод и заставив зверя забыться.
Когда я последний раз ел? Кажется, еще в самолете, если можно назвать полноценным обедом чашку растворимого кофе и разогретый мятый чизкейк. Бортовой паек на поверку оказался безвкусной дрянью, не имеющей ничего общего с заявленным компанией-перевозчиком дорогим блюдом, не оставалось ничего другого, как отказаться от него, залив желудок горькой бурдой.
Итак, я просыпаюсь и опускаю ноги на пол. Сгоняю прочь кота. Во рту сухо, в глазах резь, в висках шумным потоком пульсирует кровь. «Пить!» – осеняет меня первая трезвая мысль и заставляет встать на ноги. «Что за черт?» – внезапно осеняет вопросом вторая, едва я делаю шаг к двери и случайно натыкаюсь взглядом на сложенную в ногах кровати чужую одежду.
Что-то смутно-беспокойное всплывает в голове при виде вязаного свитера и джинсовых брюк, сиротливо приткнувшихся у самой стены. Какое-то неясное воспоминание, связанное с моей гостьей. Чувство, словно я упустил из рук что-то важное и теперь страшно зол на себя. Но вот что, я вспомнить не могу. Странно. Я стряхиваю беспокойство ладонью с лица и распахиваю дверь спальни. Вхожу в гостиную и тут же останавливаюсь на пороге, упершись удивленным взглядом в знакомую девичью фигурку, пробравшуюся под уютную сень настольного абажура.
Воробышек. Она сидит за широким письменным столом, забравшись с ногами на стул, и тихо стучит пальчиками по клавиатуре старенького ноутбука, уткнувшись носом в яркий экран и подперев подбородок кулачком. На ней мягкий халат нежно-голубого цвета и теплые белые носки с синим скандинавским узором. Светлые волосы сейчас распущены, пожалуй, я впервые вижу насколько они длинные, и мягкими кудряшками спадают ниже лопаток к талии, свиваясь в колечки на концах. Словно почувствовав мой взгляд, Воробышек запускает под волосы руку и плавным движением перебрасывает их на плечо. Заправляет, чему-то улыбнувшись, непослушную прядку за ухо и склоняет щеку на ладонь, обнажив передо мной шею.
Ее шея такая же хрупкая и нежная, как тонкие полупрозрачные запястья с бьющимися жилками вен – я до сих пор помню их в своих руках. Их так легко сломать, что от одной мысли об этом становится не по себе от той жестокости, в которой я много лет жил. А можно за них сломать мир. Без сожаления, до основания, если он вдруг решит лишить тебя возможности еще раз почувствовать кожей их пульсирующее тепло. Я делаю к девушке бездумный шаг и вдруг громко чертыхаюсь, наткнувшись на вездесущего Домового, юркнувшего с писком под диван.
– Черт! – еще раз повторяю и вижу, как девушка вздрагивает и поворачивает голову. Заметив меня, сначала удивленно вскидывает брови, затем хмурится, а затем просто внимательно смотрит, ожидая дальнейшего действия с моей стороны, чуть склонив подбородок к плечу.
– Люков, – бросает быстрый взгляд на экран и спускает ноги на пол, поправляет на коленях вздернувшийся халат, когда я в течение минуты молча таращусь на нее, – сейчас почти четыре утра. Можешь ругаться, можешь меня выгонять, можешь метать молнии и топать ногами, но я все равно раньше половины шестого никуда не уйду. Так и знай! На улице холодно и темно, от тебя до общежития неблизкий свет, автобусы начнут ходить только к шести, так что будь человеком и потерпи меня до рассвета, а? Немного же осталось! И потом, – поджимает губы, встает со стула и туже запахивает на груди переходящий в капюшон ворот халата, – ты сам виноват, что я тут. Уж если прогонял, так хоть одеться бы дал. Не могла же я уйти вот так!
Я вслед за птичкой опускаю глаза и смотрю на ее голые колени, на красивую форму икр и аккуратные ступни. Она тут же смущается и обхватывает себя руками за плечи.
– А я прогонял? – спрашиваю, с трудом вспоминая события прошлого вечера.
– Еще как! – фыркает Воробышек, но вдруг, наткнувшись на мой недоуменный взгляд, теряется. – В-вообще-то, было дело, – признается нехотя.
– Зачем? – ровно интересуюсь я. Мне это действительно интересно. Уж не знаю по какой причине, но девчонка не вызывает во мне чувства раздражения и неприятия посторонней личности на своей территории, как это случается обычно. Скорее наоборот. Так зачем же мне понадобилось прогонять ее, да еще и без одежды? И довольно грубо, судя по ее словам. Это неожиданно и странно, и совсем не похоже на меня. На того, кто привык держаться с девушками более чем сдержанно.
– Ну, – отвечает птичка, потупившись куда-то в темный угол гостиной за моей спиной, – я сама виновата, наверно, – неуверенно пожимает плечом. – Нечего было тревожить тебя, когда ты спал. Но эти ужасные следы на коже: синяки и кровоподтеки… Словно кто-то избил тебя или волоком протащил под машиной… – она коротко смотрит на меня и обеспокоенно хмурит лоб, скользит недовольным взглядом по плечам. – В общем, я зашла в комнату, увидела их и не смогла сдержаться, чтобы не подойти и не посмотреть. Тебе это не понравилось, и ты… – Воробышек вздыхает и поднимает подбородок, смотрит мне прямо в глаза. – Ты меня прогнал. Зачем, это тебе лучше знать, Илья.
Конечно, мне лучше знать, права птичка. Воспоминание словно обухом шибает в голову и заставляет сжать руки в кулаки и сузить глаза.
Че-ерт!!! Черт! Я громко чертыхаюсь на себя, отворачиваюсь от девчонки и молча ухожу в ванную. Хлопнув дверью, подставляю тело под холодный душ и закрываю глаза.
«Твою мать, Люков, – ударяю кулаком в кафель. – Твою ж мать!».
* * *
Люков уходит, а я вновь опускаюсь на стул, на котором просидела полночи, и подпираю пылающие щеки сжатыми в кулаки ладонями. Утыкаюсь взглядом в ноутбук и пытаюсь вернуть ускользнувшую от меня мысль. Однако глаза не фокусируются на тексте, не ловят знакомые строчки и не следят за сюжетом разворачивающейся на экране передо мной драмы. Они упорно перебегают с ноутбука на деревянную дверь ванной комнаты, отрезавшую от меня парня, и замирают на металлической ручке, каким бы усилием воли, я вновь и вновь не возвращала их обратно.
Что я такого сказала? Чем так рассердила Люкова, что он едва не сжег меня взглядом? Надеюсь, ничего непоправимого? Ох, и глазищи! Агат! Я плохо рассмотрела их в темноте, но блеск заметила, даже сняв очки.
Мое счастье, если он ничего не вспомнит. Не хотелось бы смущать ни Илью, ни себя воспоминаниями о случившемся между нами прошлым вечером инциденте. Я достаточно взрослая девушка, чтобы учесть свою вину в нем и отнести произошедшее в графу «недоразумение». Достаточно вспомнить состояние парня и мое излишне рьяное любопытство. Да и фривольное поведение Ильи, которое исчерпало завод сразу же, едва он понял, что перед ним не одна из его подружек, а надоевшая навязчивая гостья, никак нельзя назвать настойчивым и грубым. Так стоит ли держать на него обиду?
Я все еще сижу и пялюсь на дверь, когда Люков выходит из ванной и проходит мимо меня в спальню. Тут же возвращается, набрасывая на плечи спортивную кофту, задергивая к локтям рукава и щелкая до груди молнией, и шлепает босыми ногами на кухню, не удостоив меня даже взглядом. Я замечаю, как блестит влага на его коже, как она проступает при движении на рельефных мужских бедрах сквозь тонкий трикотаж брюк, и почему-то с сожалением думаю, что понятие «полотенце», видимо, совсем незнакомо ему.
Чуть только я ухожу от крамольных мыслей о сильном мужском теле к тексту романа, вновь возвращаюсь в мир, где охотники Хамура начинают войну с хранителем, а Фред Клептон доверяет матери страшную тайну, как Люков снова отвлекает меня. Он появляется неслышно из кухни, держа в руках парующую чашку, и замирает в проеме двери, опершись плечом о косяк. Долго смотрит на меня, пока я не догадываюсь поднять голову, убрать пальцы с клавиатуры и ответить вниманием на его взгляд.
– Воробышек, – говорит негромко, медленно отведя назад упавшие на лоб влажные волосы. – Кажется, благодаря тебе я начинаю понимать истинное предназначение кухни. Я сделал нам кофе, ты посидишь со мной?
Действительно, из кухни вслед за Люковым ползет потрясающий аромат свежесваренного напитка: крепкий, дурманящий и манящий. Аромат настоящей солнечной арабики и лета, и я неожиданно для себя согласно киваю. Раньше, чем успеваю удивиться переменчивому настроению хозяина квартиры.
– Хорошо, – просто говорю и выхожу из-за стола. Закрываю, сохранив документ, крышку ноутбука и ступаю к Илье.
Люков оделся, и смотреть на него сейчас куда приятнее, чем вчерашним вечером в спальне. Видимо, серьезных повреждений у парня нет, в его теле не чувствуется болезненного напряжения или слабости, он двигается вполне свободно, и от этой мысли мне становится спокойней.
Я останавливаюсь перед Ильей, убираю за ухо упавшие на лицо волосы и, убедившись, что он не собирается отходить в сторону, чтобы пропустить меня в дверной проем, тянусь носом к парующему из его чашки дымку…
– Ммм… Замечательный кофе, – признаюсь, не сдержав довольной улыбки. – Спасибо за предложение, Люков, но… Будем пить напиток по очереди? – поднимаю глаза и ловлю на себе колючий взгляд парня. – Или все же пустишь меня на свою кухню?
Илья молча отступает, а я захожу в комнату, где мягко горит боковой свет, и прохожу к столу. На столе одиноко стоит та самая белая чашка из дорогого чайного набора, купленная нами в супермаркете, – красивая, изящная, с тонкой золотой каймой по ободку и едва заметными розоватыми мотивами лотоса на изогнутых стенках, – и я не могу не удивиться выбору парня: надо же, не такая уж я важная гостья.
Кофе парует, но пирог остается нетронутым, впрочем, как и вся остальная моя готовка. Я с удивлением оглядываю ее и поворачиваюсь к Илье, замершему у двери.
– Люков, ты все еще злишься на меня? – задаю первый пришедший в голову вопрос при виде отсутствия гастрономического интереса с его стороны к моему труду. – Я что-то сделала не так?
Он в свою очередь вскидывает бровь.
– С чего ты взяла, Воробышек? – сдержанно интересуется, прильнув плечом к косяку. – По-моему, – добавляет, проследив за моим растерянным взглядом, скользнувшим по заставленной посудой плите, – ты отлично похозяйничала здесь, впрочем, как и во всей квартире. Я более чем доволен.
– Тогда я не понимаю, – сознаюсь я. – А как же наша договоренность? Мне показалось, ты ничего не ел. Надеюсь, не я причина отсутствия у тебя аппетита? Не все так плохо выходит из-под моих рук, Илья, как ты думаешь.
Люков делает длинный глоток кофе и подходит к столу. Опустив на него чашку, садится на стул и вытягивает перед собой чуть согнутые в коленях босые ноги. Смотрит на меня слегка устало, с непонятной грустной насмешкой в глазах.
– Воробышек, что я думаю о твоих руках, – говорит прохладно, – оставь мне, хорошо? И не смотри так обиженно, девочка, не то я чувствую себя нашкодившим у порога Домовым. Не могу я есть один, зная, что ты тут. Даже деликатесы, выворачивающие нутро наизнанку одним только запахом.