Часть 48 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он поднял голову и, к моему изумлению, улыбнулся.
— Вижу, мисс Моррис, вы вернулись, — ответил он. — Прекрасно.
К полудню мы с Пег и Оливией отправились на Бруклинскую военно-морскую верфь, где меня должны были ввести в курс моих новых обязанностей.
Мы доехали на метро до станции «Йорк-стрит», а потом пересели на трамвай. В последующие три года я буду проделывать этот путь почти каждый день в любую погоду. Вместе со мной будут ехать десятки тысяч рабочих, спешащих к началу утренней смены. Со временем дорога страшно меня утомит и превратится в самую ненавистную часть дня. Но в тот день мне все было в новинку, и я испытывала радостное волнение. Я надела шикарный сиреневый костюм (хотя впоследствии берегла приличные вещи от тамошней грязи и копоти) и взбила свежевымытые волосы. Я подготовила все документы для официального трудоустройства в Военно-морские силы США (Бюро верфей и доков, разряд: квалифицированный работник). Мне полагалась ставка семьдесят центов в час — целое состояние для девушки моего возраста. Мне даже выдали защитные очки, хотя глазам моим угрожал разве что пепел от сигареты Пег, летевший в мою сторону.
Не считая трудоустройства в папиной конторе (а я его не считаю), то была моя первая настоящая работа.
Перед встречей с Оливией я нервничала. Меня до сих пор терзал стыд за мои выходки и за то, что ей пришлось спасать меня из когтей Уолтера Уинчелла. Я боялась нарваться на проклятия или презрение. В то утро мы с Оливией впервые остались наедине. Вместе с Пег спускались по лестнице, собираясь ехать в Бруклин. Пег побежала на кухню за термосом, оставив нас с Оливией вдвоем. Мы стояли на лестничной клетке между вторым и третьим этажом. Вот он, мой шанс извиниться и поблагодарить Оливию за то, что пришла мне на выручку, решила я.
— Оливия, — начала я, — я в большом долгу перед вами…
— Ой, Вивиан, — перебила она, — ну хватит уже.
Больше мы на эту тему не заговаривали.
Нас ждала работа, и времени на сантименты не оставалось.
А работа состояла вот в чем.
Нам поручили давать по два спектакля в день в столовой Бруклинской верфи, стоявшей на берегу Уоллабутского залива. Прежде всего, Анджела, ты должна представить себе размеры Бруклинской верфи — самого оживленного судостроительного предприятия в мире на тот момент истории. На двухстах акрах, сплошь застроенных зданиями, в военные годы трудилось почти сто тысяч рабочих. Здесь было около сорока столовых, и в каждой давали представления — мы отвечали за «развлекательно-познавательную программу» лишь в одной из них, столовой номер 24, которую все называли «Сэмми». (Почему, я так и не поняла. Может, потому, что в ней подавали так много разных видов сэндвичей? Или потому, что шеф-повара звали мистер Сэмюэльсон?) В «Сэмми» ежедневно обедали тысячи усталых замурзанных людей, накладывая себе огромные порции неаппетитной переваренной еды.
А нашей задачей было развлекать рабочих во время трапезы. Развлекать и культивировать в них патриотический настрой. Мы служили рупором Военно-морских сил, через который подавалась информация и пропаганда. Нам велели поддерживать ненависть к Гитлеру и Хирохито (в наших водевилях Гитлера убивали столько раз и столькими способами, что я ни секунды не сомневалась: он это чувствует и в Германии его из-за нас мучают ночные кошмары). Также надлежало внушать зрителям озабоченность судьбой американских солдат, воюющих за границей, и постоянно напоминать, что их лень и недобросовестность на рабочем месте ставят под угрозу жизни наших моряков. Мы должны были предостерегать их, что болтун — находка для шпиона, а шпионы нынче повсюду. Уроки техники безопасности, новостные бюллетени — все это тоже легло на наши плечи. Вдобавок ко всему нас проверяла военная цензура. Цензоры присутствовали на всех представлениях, сидели в первом ряду и следили за тем, чтобы мы не отклонялись от партийной линии. У меня даже появился среди них любимчик, мистер Гершон. Мы с ним так плотно общались, что стали почти как родные: я ходила на бармицву к его сыну.
Чтобы донести до рабочих весь этот огромный объем информации, нам выделяли по полчаса дважды в день.
И так три года подряд.
Материал все время приходилось обновлять, иначе нас закидали бы объедками. («Как же хорошо вернуться на войну!» — восторженно выдохнула Пег, когда нас впервые освистали. Она действительно была счастлива.) Эта невозможная и неблагодарная работа вытягивала из нас все соки. Условий не было никаких. В столовой имелась маленькая сцена — скорее, даже платформа, сколоченная из грубых сосновых досок. Ни занавеса, ни сценического освещения; вместо оркестра пришлось довольствоваться расстроенным фортепиано и игравшей на нем миссис Левинсон, крошечной местной старушкой. Миссис Левинсон (весьма неожиданно) лупила по клавишам так, что слышно ее было аж на Сэндз-стрит. Под декорации приспособили ящики из-под овощей, под гримерку — уголок на кухне рядом с раковиной. Что до артистов, нам приходилось иметь дело отнюдь не со сливками театральной сцены. С началом войны большинство хороших нью-йоркских актеров отправились на фронт или нашли хорошо оплачиваемую работу в военной сфере. Нам доставались одни «хромые и кривые», как неласково отзывалась о них Оливия. «И чем это отличается от обычной театральной труппы?» — столь же неласково парировала Пег.
Делать нечего, приходилось импровизировать. Брать шестидесятилетних на роль юных любовников. Поручать роли инженю — или мальчиков — степенным дамам средних лет. Поскольку наши гонорары не могли даже сравниться с зарплатами на производстве, артисты и танцоры постоянно уходили от нас — куда бы вы думали — рабочими на верфь! Сегодня хорошенькая молодая девушка пела со сцены в «Сэмми», а завтра обедала в той же столовой, повязав голову платком и надев рабочий комбинезон. В кармане комбинезона у нее лежал разводной ключ, а в конце месяца ждала приличная зарплата. Завлечь ее обратно в лучи прожекторов не представлялось возможным — у нас и прожекторов-то не было.
Мне поручили шить костюмы, хотя иногда я писала сценарии и даже пару раз сочинила слова для песен. Никогда еще я не работала в столь невыносимых условиях. Бюджет практически отсутствовал, а ввиду военной обстановки началась тотальная нехватка необходимых мне материалов. В дефиците были не только ткани, но и пуговицы, молнии, крючки и петли. Я стала чудовищно изобретательной. Самым отчаянным моим костюмерским подвигом можно считать жилет короля Италии Виктора Эммануила III, который я сшила из жаккардовой обивки полусгнившего дивана, обнаруженного на помойке на углу Десятой авеню и Сорок четвертой улицы. Я нашла его как-то утром и оторвала обивку голыми руками. Не скрою, костюм пованивал, зато король выглядел по-королевски — что удивительно, поскольку играл его старик со впалой грудью, всего за час до этого варивший фасоль на кухне «Сэмми».
Само собой, я стала постоянным гостем в «Комиссионном раю Луцкого» и теперь бывала там даже чаще, чем до войны. В лице Марджори Луцкой — теперь она училась в старших классах — я обрела партнершу в костюмерном деле. Только она могла достать мне все необходимое. Луцкие подписали с военным ведомством контракт на поставку тканей и одежды, так что их ассортимент заметно сократился, но в Нью-Йорке им по-прежнему не было равных. Я отдавала Марджори небольшой процент своей зарплаты, а та приберегала и припрятывала для меня лучшие материалы. Сказать по правде, Анджела, без нее я бы не справилась. Несмотря на разницу в возрасте, за годы войны мы очень сблизились, и вскоре я стала считать ее подругой — хоть и странноватой.
До сих пор помню, как впервые поделилась с Марджори сигаретой. Дело было зимой на складе у Луцких; я устала рыться в баках с тряпьем и вышла покурить на погрузочную площадку.
— Дай затянуться, а? — раздался голосок.
Я посмотрела вниз и увидела кроху Марджори Луцкую — та весила не больше ста фунтов — в тяжеленной енотовой шубе из тех, что студенты Лиги плюща любили надевать на футбольные матчи в 1920-х годах. Ее голову украшала форменная шляпа канадской конной полиции.
— Не дам, — ответила я, — тебе всего шестнадцать!
— Именно, — кивнула Марджори. — То есть я уже десять лет как курю.
Не в силах противиться ее обаянию, я уступила и протянула ей сигарету. Марджори умело затянулась и сказала:
— Знала бы ты, Вивиан, как мне надоела эта война. — Она смотрела в переулок с видом человека, несущего на плечах все бремя мира, и я невольно улыбнулась, настолько комично это выглядело. — Не нравится она мне.
— Не нравится, значит? — Я пыталась не засмеяться. — Так сделай что-нибудь! Напиши гневное письмо конгрессмену. Поговори с президентом. Положи войне конец.
— Я так ждала, когда же наконец стану взрослой, а теперь выходит, что и незачем было взрослеть. — Марджори пожала плечами. — Одни сражения и работа, работа и сражения. Сил уже нет.
— Скоро все закончится, — успокоила ее я, хоть сама и сомневалась в своих словах.
Марджори глубоко затянулась и произнесла совсем другим тоном:
— Наши родственники из Европы в большой беде, Вивиан. Гитлер не успокоится, пока не избавится от всех евреев до последнего. Мама даже не знает, где ее сестры и их дети. Папа целыми днями ведет переговоры с посольствами по телефону, пытается вывезти родных из этого ада. Мне приходится ему переводить. Но вряд ли кому-то из них удастся выбраться.
— Ох, Марджори. Я очень тебе сочувствую. Какой кошмар.
Я не знала, что сказать. Где это видано, чтобы старшеклассница размышляла о таких серьезных вещах? Мне хотелось ее обнять, но Марджори была не из тех, кто любит телячьи нежности.
— Они меня очень разочаровали, Вивиан, — помолчав, сказала она наконец.
— Кто? — Я думала, она скажет «нацисты».
— Взрослые, — пояснила она. — Все взрослые. Как они допустили такое безобразие в целом мире?
— Не знаю, милая. Но многие просто не ведают, что творят.
— Что верно, то верно, — с подчеркнутым презрением бросила она и выкинула окурок в переулок. — Поэтому мне и хочется поскорее повзрослеть, понимаешь, Вивиан? Чтобы больше не зависеть от людей, которые сами не ведают, что творят. По-моему, чем скорее я сама начну распоряжаться своей жизнью, тем лучше она станет.
— Как по мне, отличный план, Марджори, — ответила я. — Правда, из меня тот еще советчик, сама-то я никогда ничего не планировала. Но у тебя, похоже, все схвачено.
— Ты никогда ничего не планировала? — Марджори в ужасе взглянула на меня. — Как же ты живешь?
— Господи, Марджори, ты прямо как моя мать!
— Ну знаешь, Вивиан! Если ты никогда и ничего не планируешь наперед, без материнской опеки тебе не обойтись!
Я рассмеялась:
— Не учи меня жить, деточка. По возрасту я тебе в няньки гожусь.
— Ха! Да мои родители в жизни не оставили бы меня с такой безответственной нянькой.
— И были бы правы.
— Ладно, я шучу. Ты же понимаешь, что я шучу, Вивиан? Ты всегда мне нравилась.
— Да неужели? Прямо-таки всегда? С самого восьмого класса?
— А дай-ка мне еще сигаретку, а? На потом, — попросила она.
— Ни за что, — ответила я, но все равно дала, и даже несколько. — Только маме не говори.
— С каких это пор родители должны знать, чем я занимаюсь? — фыркнула эта странная девчушка и, спрятав сигареты в складках огромной шубы, подмигнула мне: — А теперь говори, какие костюмы тебе сегодня нужны, и я подберу тебе все необходимое.
За год моего отсутствия Нью-Йорк порядком изменился.
Здесь больше никто не позволял себе фривольность — разве что полезную, патриотическую фривольность, например танцы с военными в Солдатском клубе. Город резко посерьезнел. С минуты на минуту мы ждали вторжения или атаки с воздуха и не сомневались, что немцы начнут бомбить нас и сравняют с землей, как Лондон. Власти ввели график отключения электричества. Несколько ночей подряд свет не горел даже на Таймс-сквер, и Великий белый путь[35] стал сгустком темноты, зияющей черной дырой посреди города, струйкой пролитой ртути. Все носили форму или готовились поступить на службу. Даже наш мистер Герберт вызвался добровольцем в противовоздушную дружину: по вечерам патрулировал квартал в белом шлеме и красной нарукавной повязке, выданной городскими властями. Пег провожала его словами: «Дорогой мистер Гитлер! Прошу, не бомбите нас, пока мистер Герберт не предупредит всех соседей. С уважением, Пегси Бьюэлл».
Больше всего военные годы запомнились мне непреходящей корявостью жизни. Нью-йоркцам повезло намного больше, чем жителям других городов, но мы лишились всего качественного. Сливочное масло, хорошие куски мяса, качественная косметика, модная одежда из Европы — все сгинуло. Никаких изысков. Никаких деликатесов. Война, как громадный прожорливый колосс, забирала у нас всё — не только время и труд, но и наши продукты, нашу резину, наши металлы, нашу бумагу, наш уголь. Нам же оставались одни ошметки. Зубы я чистила содой. Последнюю пару нейлоновых чулок берегла, как недоношенное дитя. (Когда в середине сорок третьего и они износились в хлам, я сдалась и начала постоянно ходить в брюках.) Я носилась как угорелая, следить за прической стало совсем некогда, да и шампунь было трудно достать, и я обрезала волосы совсем коротко (почти как Эдна Паркер Уотсон), а потом привыкла и больше не отращивала.
Только в войну я наконец начала считать себя местной. Научилась ориентироваться в городе. Открыла счет в банке и записалась в библиотеку. У меня появился свой обувной мастер (а без него тогда было не обойтись — новой обуви в войну не сыщешь) и свой дантист. Я подружилась с коллегами с верфи, и после смены мы вместе ужинали в закусочной «Камберленд». Я с гордостью оплачивала свою часть счета, когда мистер Гершон говорил: «Ну что, ребята, скинемся по сколько у кого есть». В войну я научилась без стеснения сидеть в одиночестве в барах и ресторанах. Многим женщинам это казалось трудным и непривычным, а я справлялась без проблем. Брала с собой книгу или газету, просила посадить меня за лучший столик у окна и сразу заказывала напиток. Наловчившись, я обнаружила, что ужин в одиночестве за столиком у окна в тихом ресторанчике — одна из главных тайных радостей в жизни.
За три доллара я купила у парнишки из Адской кухни велосипед и открыла для себя целый новый мир. Я поняла, что свобода передвижений меняет все. Теперь я знала, что в случае атаки смогу быстро выбраться из Нью-Йорка. На таком дешевом и эффективном транспорте я могла поехать в любой конец города, но главное — все время помнила о том, что при необходимости обгоню люфтваффе. Почему-то это внушало мне чувство безопасности, пусть и несколько иллюзорное.
Я исследовала город, простиравшийся на много миль вокруг. Ездила и ходила пешком в самые неурочные часы. Особенно мне нравилось бродить ночами и заглядывать в окна незнакомцев, живущих своей жизнью. Кто-то ужинал; кто-то собирался на работу. Я видела людей разных возрастов, с разным цветом кожи. Они отдыхали, они работали, они сидели в одиночестве или веселились в шумной компании. Я могла смотреть на них бесконечно. И наслаждалась, ощущая себя маленькой капелькой в огромном океане человеческих душ.
В мой предыдущий приезд в Нью-Йорк я жаждала находиться в центре событий. Но со временем осознала, что центр не один. Таких центров много, они есть везде, где люди живут своей жизнью. Нью-Йорк — город с миллионом центров.
Почему-то это лишь добавляло ему волшебства.
Во время войны я совсем не встречалась с мужчинами.
Во-первых, они были в дефиците — почти все ушли на фронт. Во-вторых, мне не хотелось развлекаться. Весь Нью-Йорк в те годы посерьезнел и жертвовал собой ради победы, вот и я в период с сорок второго по сорок пятый отложила на время свои сексуальные притязания, как хозяин накрывает дорогую мебель чехлами, уезжая в отпуск. (Мне, правда, отпуск не светил — я постоянно работала.) И очень скоро я привыкла передвигаться по городу одна, без мужчины-сопровождающего. Забыла о том, что по вечерам приличным девушкам пристало выходить на улицу лишь под руку со спутником. Это правило устарело, да и следовать ему стало невозможно.
Женщинам Нью-Йорка просто не хватило бы спутников, Анджела.
Не хватило бы мужских рук.