Часть 66 из 89 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Чего это? — не поняла Марья Ивановна, не отрывая глаз от Трофима.
Дерзкий Женька, отведя взор, промямлил:
— Ну, это… чувство.
— Эх, ты! — шумно вздохнула она. — Чувства! Нашел Джульетту! Жалела я его, понял? — Женщина подумала и добавила: — Очень уж сердился он хорошо. Уважаю сердитых.
Женька разочарованно протянул:
— А-а… — и, схватив снимок, полетел в комитет комсомола.
Пока Боря Байбара радовался да ходил показывать чудом найденный снимок директору Громову и главному агроному Аверину, Марья Ивановна бродила по совхозу, расспрашивала про Трофима. Все-то ей было важно: и как выносили, и что говорили, и какие надписи выдумали на венках, и кто плакал на могиле, и много ли собралось народа. Слушала не перебивая, тихо вздыхала в конец платка.
Когда уже темнело, Марья Ивановна подалась на совхозное кладбище. Там узкие дорожки вели к расчищенным могилам, а старые и молодые березы одинаково печально опускали свои гибкие голые ветки на памятники с крестами, со звездами и просто с белыми шпилями.
Она остановилась у свежей могилы, заваленной венками, еще не слинявшими. Прочитала на памятнике всю надпись, пошевелила ленты и потом долго в недоумении стояла перед голубой пирамидкой с красной звездой. Прост был солдатский памятник. Пирамидку сварили из железных листов в совхозной мастерской, окрасили в столярке, дощечку отполировали заводские шефы.
— Дешевенький, — проворчала в досаде Марья Ивановна. — Тоже мне богатое хозяйство, денег пожалело!
Кто-то подошел за ее спиной и заступился за совхоз:
— Это временный. Тут другой встанет. Из мрамора. С буквами. Золотыми.
И, не оборачиваясь, она уже по одним речам угадала Модеста.
— Здравствуйте, — сказал Модест. — С приездом.
— Привет! — буркнула она и больше задерживаться у могилы не стала, пошла, размахивая руками, домой.
В сенцах схватила кружку воды, долго пила. Потом, посасывая льдинку, ввалилась на кухню. Увидев ее, парни, о чем-то шумно толковавшие, сразу притихли.
— Ну, чего вы? — проговорила она, садясь на стул спиной к печке.
Павлуня поглядел на мать:
— Устала? Легла бы. — И добавил неожиданное: — А мы, знаешь, у Трофима были, в больнице. Недавно.
— Как так? — Не раздеваясь, она бухнулась к столу, сурово велела: — Рассказывай! Все!
Павлуня говорил долго, с подробностями. Женька вклеивал мелкие, но важные детали.
— Все, — наконец сказал сын.
Женька подтвердил:
— Так и было.
Марья Ивановна поднялась, пошла медленно.
— Ужинать, а? — тихо спросил Павлуня — не услышала.
Она сидела в темноте, за столом, подперев лицо трудовыми кулаками, и тоска одолевала ее. Одно плохое лезло в голову — не отбиться, не забыть. Ослабев, Марья Ивановна ругала себя за Бабкина, казнила за Трофима, которому сделала столько худого — не со зла, по недомыслию. Вспомнила Павлуню, которого никогда не баловала в детстве, а в отрочестве стукала по затылку, и дикая мысль вдруг ужаснула ее: «А ежели Пашка помрет?!»
Задохнувшись, Марья Ивановна представила бледного сына в красном гробу и вскочила, прислушиваясь.
Из Павлуниной комнаты доносился тихий разговор: парни не расходились. Вот Женька сказал громко какое-то слово, и тут же сын осадил товарища:
— Тихо! Спит ведь!
«Заботится». Марья Ивановна упала лохматой головой на подушку и заплакала. А так как любую работу могучая Пашкина мать делала в полную силу, то и заплакала она во весь голос, сотрясаясь и захлебываясь. Это были первые слезы, которые Марья Ивановна показала миру за долгие годы, и текли они, долго копившиеся, неудержимо и бурно.
В комнату вбежали испуганные ребята.
— Ма! — трогал ее за плечо Павлуня, а Женька стоял столбом, держал наготове стакан воды.
— Сын, ты меня не кинешь? — спросила Марья Ивановна, показывая забухший глаз.
Павлуня выхватил из шкафа большое банное полотенце и долго промокал мокрые щеки матери. Она, не отводя его рук, вяло бормотала:
— Разревелась, дура громадная…
Потеплее укрывая ее, сын сказал:
— Спи. Пожалуйста.
Через минуту измученная Марья Ивановна задышала ровно и мощно, как всегда, только складка меж бровями никак не разглаживалась.
Парни, постояв в сторонке, тихонько вышли. Женька сразу заторопился домой.
— Поздно, — сказал Павлуня. — Ночуй у меня. Мать не рассердится.
— Нет. У меня тоже мать, — впервые вспомнил Лешачихин сын. — Одна. Небось дожидается.
Грушевый чертенок
1
Весна в рабочей Сосновке начинается не с птичьего щебета, а с веселого скорострельного треска лодочных моторов, которые бьются в каждом дворе в железных бочках с водой. Идут последние испытания, и плывет над садами сизый бензиновый чад, заглушая аромат цветущих яблонь.
Саня с утра ищет отца, заглядывает в палисадники, на огороды.
— Нету! — разводит руками соседка бабка Марья. — Только что забегал, крант подвернул, и — нету! Может, у воды?
Саня с сомнением качает головой. У всех поселковых ребят отцы — заядлые рыбаки и лодочники, а его родитель до смерти боится воды с тех самых пор, как в детстве дважды тонул, и та же бабка Марья, дважды вытянув его на плот для полоскания белья, пророчески произнесла: «В третий раз, парень, не минуешь!» Вот и не хочет отец «третьего раза» — косится опасливо на реку. На берег, правда, ходит: помогает строить причальные мостки, перебирает под навесом моторы и потом, склонив голову, «слушает» их. «Золотые руки», — говорят про него сосновские умельцы. И Саня кивает: все правильно — золотые руки у отца, светлая голова и безотказная душа. А сердце у него, верно, такое большое да жалостливое, что неизвестно, как помещается в тощей его груди. Всех жалеет отец — и птиц, и зверей, и деревья. А сильнее всего жалеет он и бережет Санину мать, которой с каждым днем становится все хуже. И не помогают уж ей ни лекарства, ни санатории, ни бревенчатые стены родного дома.
«Ну где ж он запропастился?!» — обежав поселок, остановился Саня на дороге. За дорогой, за асфальтом — завод, огромный, сопящий, жаркий. На этом заводе работает отец — хвалит его, не нахвалится: и народ-то там замечательный, и цеха светлые, и фундаменты плавающие, чтобы, упаси бог, не нарушить точность обработки да сборки станков. Только Сане завод не больно нравится: который уж год помаленьку да полегоньку напирает, надвигается он на его поселок, теснит к реке, глотает улицу за улицей. «А ничего не поделаешь — технический прогресс», — себя или сына успокаивает отец и погрустневшими глазами глядит на тихий и странный их поселок, на эту чудную деревню в городе, неведомо как сохранившуюся до сих пор. Люди здесь испокон веков трудятся на заводе, скотину не держат, кроме собак да кошек, к садам-огородам относятся с пренебрежением, в выходные дни, по вечерам только и разговоров, что о заводе, станках да рыбалке…
Незнакомый утробный рев вернул Саню на пыльный асфальт, вывел из задумчивости. Мальчишка огляделся: ревело за поселком, за крайними домами, над которыми мелькала стрела крана. Где рев, где машины — там, конечно, и отец.
Саня прошагал напрямик вдоль свежей траншеи, через чужие порушенные заборы и сбитые плетни и, действительно, возле землеройной машины и крана увидел отца: заложив руки за спину, стоял родитель у свежей ямы и следил, ровно ли укладывают в нее трубы. Пальцы его нервно шевелились: им самим хотелось работать, а не бездельничать. Саня с минуту полюбовался щупленьким отцом, его сбитой кепочкой, поглядел сбоку на мальчишеский светлый чубчик, что уголком падал на отцовский лоб, и, подойдя, встал рядом.
— Изоляция не того, — нахмурясь, объяснил ему отец. — Видишь, края неровные? А там, смотри-ка…
— Слушай, пойдем есть, — мягко прервал его Саня: отец на технические темы мог говорить долго и грамотно — Санина каша давно, поди, остыла под газетами и ватником.
— Обедать? — отец с сожалением оторвал глаза от траншеи и шустро поспешил за сыном, все еще оглядываясь и недовольно бормоча.
Саня угрюмо помалкивал. Подбирается завод к поселку, протягивает свои щупальца. Прошлой осенью вот так же прошла по Сосновке, по их усадьбе, траншея, в которую уложили толстый кабель. Траншею засыпали, холмик зарос травой — и все вроде бы ничего. Да засохла у Сани в саду старая заслуженная груша. «Жалко», — сказала мама. «Ничего! — бодро ответил отец. — Подумаешь — груша! Зато нам скоро квартиру дадут! Во-он там, на берегу, завод такие дома строит! Кухня — двенадцать метров! Ты в ней как королева будешь! Вот переедем!» Мама сказала тогда странные, запавшие Сане в душу слова: «Переедете, вы, ребята, пожалуй, без меня…» Отец долго шумел, как хорошо будет им втроем в новой квартире, а потом, у забора, у некошеной крапивы, сказал Сане, наморщив лицо: «Нам бы, сынок, до весны бы дотянуть…»
И вот — весна. Белые яблони в садах, трескучие моторы по вечерам и соловьиные песни на зорях. Сад густо зеленел, травы лезли, казалось, даже из бревенчатых стен. Желтели чистые, красивые и сытые одуванчики. И мама как будто повеселела.
— Ну где вы, забулдыги, шляетесь? — встретила она своих «ребят» сегодня за калиткой. А вчера с трудом доходила до забора.
Мама не в халате — в простом светлом платьице, в белой вязаной кофточке, которая так идет ей. Она молодая, красивая, только бледная, и от этой бледности очень большими и грустными кажутся ее карие глаза.
— А мы, матушка, бежим, бежим к тебе. — Отец нежно подхватил ее с одной руки, Саня — с другой: сердце — не шутка, врачи говорят: ни резких движений, ни тяжестей…
— Да что вы, ребята, я сама… Честное слово, мне лучше… И все у нас хорошо, вот только сад…
И взглядом, кого-то укоряющим, она поглядела на старую засохшую грушу, которую отец не спилил в тайной надежде, что «отрыгнет», зазеленеет. Видно, пустая надежда: вон пошли по трещинам в коре зеленые лишайники. Мертва груша — все, конец.
И вечером, после чая, когда усталая мать задремала, отец, кротко улыбаясь, поведал Сане о задуманном.
— Хорошо, — обрадовался сын его радости. — Только… — И пожалел его отпуск. — Устанешь ведь…
— Устану, — согласился отец. — Но мать-то у нас одна… И я бы за каждую ее улыбку… Гору бы своротил…