Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– У вас есть зеркала, чтобы отразить световой поток? Или же поверните меня боком к источнику света. – Я не знаю, что вы задумали, милейший, но мне это вовсе не нравится. Хотите неприятностей? Не стоит испытывать мое терпение. – Пеняйте на себя. Возможно, вам стоит продумать вариант: что вы будете делать с живой энергией, когда я ее выпущу. Эта субстанция может быть опаснее шаровой молнии. Колодный подошел совсем близко, наклонился над его лицом, впился паучьими глазами, словно хотел выдавить, как помидор: – А вы скользкий тип, оказывается. Блефуете? – Рискните. Испытайте меня. Я ведь обездвижен. – Ну, не знаю… – Или вы считаете, что во тьме ко мне прибывают титанические силы? – Черт вас побери с вашим ведьмовским метаболизмом. Я пойду вам навстречу, но предупреждаю: при первой же попытке побега жестоко накажу. – Умоляю, ни слова о жестокости. У меня слабые нервы. – Заткнись, выродок. «Кто здесь выродок?» – изумился Флай, но промолчал. Колодный обошел вокруг операционного стола и, наклонившись, что-то переместил. Флай почувствовал, что его тело меняет положение, наклоняясь вбок под небольшим углом. – Спасибо, профессор. Вчерашние мучения повторились вновь с той лишь разницей, что теперь, пропадая в крапивных дебрях боли, Флай испытывал скрытое кошачье удовлетворение от сознания своей маленькой победы. Иногда в просветах кровавой пелены он удивлялся тому, сколько полос мяса можно откромсать от живого существа, не умертвив его при этом. Профессор перерезал ему сухожилия на ногах. Увы! – еще день, и он превратится в обездвиженный мешок, наполненный отчаянием. Темнота, как верная собака, зализывала его раны. Пытаясь растормошить увядшие мышцы, потянулся всем телом, рванулся, как гусеница в коконе, и охнул от боли. Чертовски стыдно иметь человеческое тело. Напрягаясь так упорно, что на лбу выступил пот, Флай исторг из себя один за другим три студенистых «шань», благо в наклоненном состоянии это не представляло проблемы. Шары-медузы, мрачно искрясь, взлетели вверх и закачались под потолком, наполнив воздух запахом раздраженного зверя, горячего металла. – На минуту нельзя оставить вас – тут же начинаете безобразничать, – послышался голос в темноте. Профессор стоял где-то рядом, но голос его шел отовсюду, как у чревовещателя. – И что будем делать с этой красотой? – поинтересовался он. Взаимодействуя с воздухом, желеобразные шары чуть потрескивали, слабо мерцая водянистым зеленым светом. – Неужто не знаете, Колодный? – насмешливо ответил Флай. – Возьмите их. Используйте. Не того ли вы добивались? Теперь он понемногу восстанавливал утраченные силы и знал, где расположился враг – в глубине лаборатории, за массивным лабораторным столом, нашпигованным железом и стеклом: в качестве оружия можно использовать что угодно. – Забавный фокус, – отметил старикан, и голос его прозвучал глухо и стремительно, как бросок кобры. – А теперь, юноша, спрячьте все это великолепие обратно. Флай сильно подался всем телом – стальные капканы, сжимавшие его руки и лоб, искореженными лепестками разлетелись в стороны. Он повернулся к профессору. В лицо ему смотрело дуло пистолета. – Я знал, что им придется воспользоваться рано или поздно, – огорченно, как показалось Постороннему, сказал Пров Провыч. – Какой калибр? – поинтересовался Флай. – С глушителем. Никто ничего не услышит, – продолжал свое Колодный. Его голос поднялся от вкрадчивого полушепота до почти полной силы, как идущий вверх по ступенькам человек. – Первое животное, которое вы замордовали, – это была кошка, профессор? – Птица. Сипуха обыкновенная. Великолепный образчик Tyto аlba. Флай добрался до сердцевинки, – слизываешь белый крем, а внутри шоколадка! – сквозь механическую неумолимую монотонность фабрики, из-за вращающихся и грохочущих колес, молоточков блеснули темные птичьи глаза, светлые перья взъерошены, клюв полуоткрыт, аккуратные дырочки ноздрей пузырятся кровью. Птичьи глаза манили безумием, и Посторонний с наслаждением нырнул внутрь, каждой частицей своей алчущей сущности ощущая привычный ад, милое рабочее пространство. Ноги его по-прежнему были прикованы, но его самого уже не было в комнате, осталась лишь его глупая оболочка. Тонкие детские пальцы мягко и упорно давили беспомощно-податливое птичье тельце; на бледно-серой, светлой грудке появилась трещина, словно приоткрылась дверная щель в другой мир, напряженный, горячечный, – поток черной крови хлынул, заливая легкий пух, беззащитный перед вязкой жижей, заливая детские пальцы, круглые розовые лунки ногтей. Пальцы, как жадные пиявки, проникли вглубь раны и с силой разомкнули, раскрыли птицу, как орех. – Крак! – сломались кости, тельце заколотилось в судорогах; почти небрежным, хищным движением он впился двумя пальцами, нащупав ошалевший комочек сердца, и рванул к себе. Глаза Колодного остановились, округлились, потухли, став точным подобием дула пистолета, который он все еще сжимал в руке. Потянув за ниточку – погубишь весь клубок; Посторонний с привычным наслаждением углублялся в пульсирующее безумие своего врага. Врага ли? Нет, просто очередной жертвы. Холод, визг коньков, – он несет домой пойманную кошку, стреноженную, перевязанную грубыми ремнями; несет, словно дыню, в авоське, прохожие оборачиваются, но у него ЕСТЬ ПРАВО причинять боль; если остановят, скажет, что к ветеринару. Кошачья пасть завязана чем-то липким: не время орать; отец уехал на выходные, доверяет – ты уже большой мальчик; отец – врач, в ящике стола у него отличный набор инструментов, блестящих, манящих штук; с их помощью можно вскрыть что угодно. Все анатомические атласы не в силах показать то, что выявит один надрез скальпеля, – если бы не кровь, липкая, отвратительная, – если бы все существа были устроены строго и точно, как часовой механизм, например, – разве не было бы лучше?
Мальчик замечает странную закономерность – когда у него в руках РАССЕКАТЕЛЬ, они кричат, предчувствуя боль. Но даже когда его нет, они все равно кричат и убегают при одном появлении мальчика: как они чуют свою грядущую смерть? Может, у боли (будущей, предполагаемой, но неизбежной) есть свой запах, как у крови? Собаки облаивают его издали, кошки норовят удрать. Добывать материал все труднее, но это не повод для прекращения опытов. Флай видит юркую, убегающую змейку – червячок торопится скрыться в норе, – напрасно! Э, да это крик! Сконцентрированный безмозглый вопль маленького пушистого зверька, предсмертная дрожь, пропитанная страхом и отчаянной тоской; Флай с удовольствием комкает существо и швыряет в зияющий чернотой колодец. Живинка-мертвинка не тонет в этом омуте, извивается, электризует сонную воду. Колодный приоткрывает рот, но вместо крика – сип, оружие игрушкой вываливается из руки, клюет плитку пола. Флай когтистым зверем ползет глубже, урчит от наслаждения – сколько вас, гремучих змеек! Взрывает рыхлый грунт, разбрасывая кровавые корешки, с прицельной, выработанной долгими занятиями меткостью отправляет их друг за другом, – действуя четко и быстро, как на конвейере, – в колодец вонючей душонки. Профессор валится на пол, как куль с мукой, и дергается, царапая ногтями лицо, задыхаясь в тяжелом песке воспоминаний, который движется сквозь него мертвой пустыней, истирая до основания все его хваленые колесики-молоточки-валики, уничтожая годами налаженную систему мозговой обороны. Здесь и птицы, и белки, и кошки, и собаки, и ящерицы, и змеи, и лошади, и свиньи, и кого только нет! – даже два перепуганных смердящих человечка с позавчерашней кожей и гноящимися глазами <бомжи?>. Кровь, моча, обломки костей; монотонный визг работяги-пилы; и – крики, крики, крики! Большие и маленькие, отчаянные и усталые, наполненные хрипением и бульканьем кровавых пузырьков, клокотанием обрубка языка, вибрирующие в загнанной гортани. Лавина криков наседает, затопляет все свободное пространство. Клубок тягостных ощущений, или отпечатков ощущений, исступленно дрожит, погребая под собой последние остатки рассудка. Плотина сломлена, и бешеная ярость бурлящей прорвы сметает все на своем пути. Вертясь юлой среди всей этой свистопляски, Флай умудряется вязать узлы, закольцовывая мертвинки, вновь и вновь направляя их по проторенному пути. Только сейчас он ощутил голод. Как хочется есть! Но на то гноящееся месиво, что представляет собой безумный ученый, и глядеть противно. С сожалением выползает из лохмотьев извращенной души. Колодный упал на спину, мелко подергивается всем телом, на губах – пена. Сколько он сможет выдержать в таком состоянии? Час? Сутки? Несмотря на преклонный возраст, сердце его – здоровое сердце, привыкшее к физическим нагрузкам. Ни один час не будет для него отдыхом. Флай сбрасывает защелки с ног и встает на пол; сразу падает на четвереньки: мышцы не функционируют. Часы над входной дверью показывают третий час ночи. Флай ползет на руках, упрямо сцепив зубы, и его боль хвостом тянется следом. Студенистые шары, напрасные жертвы, несъедобные более, выдохшиеся, разрядившиеся, как батарейки, неслышно следуют за ним, подчиняясь ментальным путам. С большим удовольствием Флай возвратился бы в свое заветное убежище, но для начала следовало скрыть следы. Вахтер храпит, как Илья Муромец; на улице – ветер, колючий снег впивается в кожу. Волоча непослушное, страдающее тело по сугробам, Посторонний стремится отползти как можно дальше, прочь от света уличных фонарей, возможных случайных встреч. Приподнявшись на локтях, согревает дыханием пальцы. Слегка передохнув, начал рыть землю; земля твердая, пружинит, как резина; очень холодно, снег проникает сквозь рубашку; обнаженные ноги – сплошь кровавые рваные лоскуты – замерзли так, что почти не чувствуются. Шары-медузы съежились, опали в холоде, напоминают сейчас студень, бесформенную рыхлую массу. Закончил похороны. Спокоен. Через несколько часов они превратятся в мелкий, похожий на песок, материал. Руки выпачканы в грязи до локтей. Ползет обратно, настойчивыми толчками передвигая полуживое тело. Промок. Озяб. Вдруг в ладонь впилось что-то острое, – вскрикнул! Рука кровоточит, поднес к глазам – под снегом скрывался старый выцветший значок с расстегнутой заколкой. Несмотря на блеклые краски, серая нахохленная птица на значке – как живая. Альпинисты покоряют Эверест, а Флай покорил три этажа ступенек, превратившие его ноги и живот в вопящий бифштекс. Никакая пуховая перина не могла быть для него такой желанной, как пыльная кладовка. Сон распахнул милосердные объятия, и тихая вода, качнув ряской, сомкнулась над его головой. Завтра он проснется и будет чертовски голоден. Профессор Колодный бултыхался в расплавленном стекле. Стеклянными стали, застывая в прозрачной массе, его руки, ноги и туловище – растянулись на тысячи тонких нитей. Он отражал сам себя, и лицо его – зеркало – отражалось в гигантском, нависающем над головой витраже. Пров Провыч испытывал жесточайшие неудобства; теряя контроль над своим телом, он вглядывался в витраж, пытаясь поймать отражение собственных глаз, но глаз не было, на месте глаз металось, дрожало, расплывалось нечто неопределенное, тусклое, как пыльный вихрь. Остановить бы на минуту это терзание, сфотографировать – стоп-кадр! – сфокусировать, но нет, не удастся ему рассмотреть свое лицо. А лицо тоже не пребывало в покое: пошло рябью, скукожилось, лоб и щеки исчеркали невесть откуда взявшиеся лезвия, плоть пузырилась, обнажилась черепная кость. Он кричал, но горло не повиновалось, крик возник чуть ниже грудной клетки, пробив живот, высунулся, ощерился мордочкой хорька. Мельтешащие упругой толпой красные кровяные шарики смешались с алчным потоком предсмертных воплей; зеркала таяли, издевались, плевались иглами осколков. Не существовало такого мельчайшего осколка, который невозможно было бы разбить на еще более мелкие; Колодный дробился, делился, мельчал. И так – бесконечно. Посторонний спал, и сны ему снились яркие, хмельные, одомашненные животным вожделением и мятной детской радостью. Завтра он проснется и отправится за новой добычей. Вивисектор не проснется никогда. Со?бак Белые хлопья таяли, едва касаясь земли; было промозгло. Перрон словно вымер, лавочки похожи на изогнутые скелеты ископаемых зверюг. Поезд, видимо, не придет никогда, я сдохну в ожидании. Черт меня дернул пуститься по кочкам да буеракам, по бездорожью и сонным лощинам российской глубинки! Засопленным оборванцем в грязной куртке. Но выбора-то у меня не было. «Поезда скоро не жди, – сказал путевой обходчик, – сильные заносы». Ну и заносы. Торчу в этой дыре почти сутки; на тебе – заносы! Вокзальная скамья привыкла к моей спине, досточки, истыканные сигаретами, с вырезанными ножом незатейливыми народными выражениями – как родные. Деревенька – двадцать дворов, сплошь кулачье, фиг подступишься. И в карманах почти не звенит. Маршрут моих передвижений строго выверен: продуктовый магазин – лавка – туалет. Елки глядят хмуро, настроение – мрак. Вечно бухая Маня из продуктового имеет привычку покидать свой пост до срока; нужно поторопиться, не то останусь не жрамши. Последние бабки я растягивал, как мог, но аскет не аскет, а в желудке урчит. На все свои медяки я мог приобрести лишь полтора пирожка с мясом. Или пирожок и сигарету. Или пирожок и несколько коробок спичек. Хоть и не нужны мне спички. Снег меж тем повалил стеной. Усталой, пришибленной поступью влачусь к заветному строению. Открыто, слава те… Лицо продавщицы, опухшее не более, чем всегда, помято и маловыразительно. Подозрительные поросячьи глазки осмотрели меня с раздражением, а мои честные медяки – с откровенным презрением. Ей ли, мымре, презирать меня? Ей ли, свинообразнице местечковой? Ей ли, невыносимо антиженственной даме, закапавшей своими бесчисленными жировыми подбородками сомнительную белизну непрезентабельного халата, меня осуждать? Да, я осунут, небрит, бледнолиц. Да, я одет весьма неприглядно. И все же… все же… Неужто ей не видна печать благородного страдания на скорбном моем челе? О плебейская душонка… Я купил-таки пирожок, сигарету, коробок спичек и пакетик сухой вермишели, коей сердобольные китайцы повсеместно осчастливили российский народ. Пакетик устроился за пазухой. Спички и сигарету сунул в карман – курить не хотелось. Хотелось медленно и печально играть ноктюрн на старом пианино, а затем поглубже улечься в кресло, грея ноги у камина, огонь которого отбрасывает волнительные блики на хрустальный бокал с красным вином. Пирожок, зажав, как пинцетом, двумя пальцами, я держал на почтительном расстоянии от органа обоняния. Пирожок напоминал своей масляной сухостью и несвежим запахом застарелый грех из разряда мелких пакостей, невзначай вспоминающихся на смертном одре, неприятно поражая исповедника своей незначительностью. В здании вокзала отряхнулся, хотя брюки уже промокли – не тягаться забугорной джинсе с нашенскими зимами. Скорбно сел на лавку, попытался причесать мысли или расслабиться, то бишь – разогнать смурь и неуют хотя бы частично. Пирожок пах вызывающе, накатили голодные спазмы; я поместил его на краешке скамьи и отодвинулся на другой край. Для счастья не хватало слишком многого. Кто бы мог подумать, что столь благоразумный юноша попадет в такую бяку? Хмельное задиристое настроение толкнуло меня в авантюру – сильные мира сего озлились на мою безыскусную прямоту и вознамерились жестоко наказать. Проще говоря, моя возлюбленная оказалась также возлюбленной желчного, мелочного, неврастеничного душегуба, старческой, но железной рукой держащего сеть подпольных притонов. Жестокая девчонка вовремя предупредила меня по телефону и испарилась из моей жизни, пока я, смущенно оглядывая разгромленную квартиру, стоял истуканом посреди холла и слышал лишь «пи… пи… пи… пи…» в трубке. На сборы не было времени. Выбегая из парадного с холщовым рюкзачком, я заметил черную машину, въезжающую в проем дворовой арки. Как и следовало ожидать, оттуда вышли четыре неулыбчивых тролля и направились в мой подъезд. Спрятавшись под лестницей, я переждал, затем дал деру. Конечно, поезда – дело ненадежное, однако я езжу по малопопулярным веткам, пересаживаясь на разных станциях, пользуюсь добротой дальнобойщиков, а чаще всего полагаюсь на свои ноги. Все то, что некогда изучалось на географическом факультете, предстало ныне воочию.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!