Часть 45 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Затухающий месяц все еще расцвечивал траву серебром. Там, где ступал колдун, на ней оставался растянутый черный след. Стараясь не отставать, я невольно ускорил шаг. Почувствовав это спиной, ведущий замедлился, и наша процессия обрела, наконец, гармонию и соборность.
Вспомнив наказы бабушки Кати, я старался думать о мамке, но получалось плохо: ни одного ясного образа из раннего детства. А ведь я ее помню с той давней поры, когда меня еще пеленали и носили по комнате на руках, а мой немощный разум оперировал не словами, не образами, а всего лишь, двумя полярными чувствами: беспомощность, когда ее нет, и душевное равновесие, когда она рядом. Еще даже не человек, а маленький сгусток любви к этому источнику света.
Но память опять и опять, возвращалась ко дню ее смерти.
- Сыночка, - говорила мне мамка, расклинившись на пороге своей комнаты, - чистое полотенце!
В расфокусированном безумием взгляде, как всегда, сырость. Стоять выпрямившись, она уже не могла. Сказывалось побочное действие психиатрической фармакологии - закрепощение мышц. Ведь она эти лекарства употребляла горстями. Ежедневно, три раза в сутки, двадцать шесть с половиной лет.
- Я тебя очень, очень прошу: не забудь чистое полотенце!
Было без пятнадцати восемь. Я опаздывал на работу и очень спешил. Поэтому, не разувшись, прошел в коридорчик, временно ставший моей спальней, принес сразу четыре штуки, и положил на кровать.
- Не забудь! Чистое полотенце...
Тринадцатое число. Тринадцатый год. А я ведь тогда не понял, что это были слова прощания. Интуиция тоже молчала.
Уходя, запер входную дверь. Не потому, что опасаюсь воров. Просто последний побег мамка совершила всего неделю назад.
Проснулся ночью, а ее нет. Вышел на улицу - стоит, опираясь руками на угол металлической секции, которую я, умыкнул со склада и намеревался использовать в качестве летнего душа. Поздняя осень, ветер, а она в тонкой ночнушке и тапках на босу ногу. И как только не заболела? Проснулся, наверное, вовремя.
Уже у калитки, что-то меня заставило обернуться. Как будто бы в спину ударило. Мамка стояла у пластикового окна и улыбалась. Наверно, опять какую-то шкоду задумала.
В последнее время меня бесила эта улыбка. Сыновья любовь тоже устала, и куда-то запропастилась. Осталась одна жалость. То ли к ней, то ли к себе?
И с чего бы такая мобильность? - запоздало подумал я, перед тем, как миновать проходную. - Поход от двери до кровати у мамки всегда занимал не менее четверти часа. А тут раз - и она у окна!
С утра поработалось, как обычно, в охотку. Но где-то часам к десяти, я начал испытывать смутное беспокойство. Почему-то вдруг показалось, что мамка сегодня обязательно что-нибудь учудит. Томимый дурными предчувствиями, я запер склад на замок и, в кои-то веки, заглянул в кабинет своего непосредственного начальника.
Анатольевич сидел за столом, и тупо играл в "косынку".
- Что-нибудь надо? - лениво спросил он, отворачивая к стене экран монитора.
- Пойду-ка я, барин, домой.
- Ты, часом, не охренел? - беззлобно возбух "участковый", - на часах половина одиннадцатого! Зачем тебе? Что-то случилось?
- Пока ничего. Просто врач диетолог сказал, что в двенадцать часов я должен успеть пообедать, выпить две чашки кофе и часик вздремнуть.
Старший мастер надел очки:
- Ты знаешь? Мне пофиг, что там тебе вещает врач диетолог.
- Ну, вы как сговорились! - Я выложил перед ним тяжелую связку ключей. - Он точно так же сказал: "Мне пофиг, что там тебе вещает старший мастер участка".
Алексей Анатольевич хрюкнул и тоненько захихикал.
- Ладно, иди. До утра свободен. Возьми с собой кисточку и баночку с черной краской. Если кто-нибудь спросит, скажи что на линию, от ТП-37 опоры нумеровать.
Я всегда торопился домой, если не успевал приготовить обед с вечера. Но тогда просквозил мимо магазина, хотя точно знал, что хлеба в доме ни крошки. А от железнодорожной насыпи и вовсе бежал.
Мамка лежала на покрывале, запрокинув седую голову. В широко раскрытых глазах погас внутренний свет. На изможденном лице застыла печать безумия и пережитого ужаса. Надеясь на чудо, я несколько раз окликнул ее. Потом присел на кровать, закрыл родные глаза и поплелся в депо. Там был телефон с выходом в город.
Бывший следак меня почему-то не опознал:
- Прекратите прикалываться! Что я, не знаю голос родного брата?!
Только с третьего раза он наконец-то поверил.
Вернувшись домой, я долго смотрел в зеркало, надеясь поймать мамкино отражение, чтобы в последний раз признаться в любви и сказать, как трудно мне будет без нее жить. Слез не было. Вместо меня заплакало небо.
Нет иного исхода.
Даже слово рождается в муке.
Даже вечной Надежде
Не вырвать у смерти ничью.
Из могильного холода
Протяни материнские руки
И погладь, как и прежде,
Непокорный, седеющий чуб.
Время больше не лечит.
В зеркалах отраженье забыто.
Сокрушенно вздымает
Ветви черные грецкий орех.
И живет человечество,
Наполняя события бытом,
Не всегда понимая,
Что жизнь без любви - это грех.
За калиткой, Фрол повернул направо и медленно зашагал вдоль внешней своей ограды к ближайшей посадке, смутно темневшей за дальней межой огородов.
Наверное, здесь когда-то было подворье, стояла чья-нибудь хата. А где, и не угадать. Все заросло крапивой и колючим кустарником. Сад со временем захирел. Только могучая груша возвышалась над бросовыми деревьями, как изодранный в клочья парус, потерпевшей бедствие, баркентины.
Там где мы шли, тропинка была натоптана. Наверно по ней, колдун часто ходил. Я видел сутулую спину, мерно взлетающий посох из ствола конопли в полтора его роста, а память непрошено возвращалась к самому черному дню моей непутевой жизни.
За посадкой зарастала бурьяном, бывшая станичная площадь. Небо на горизонте постепенно стало сереть. Из неясного темного фона, все явственней стали проступать развалины Богородицкой церкви - две стены с осыпающимися во все стороны боковинами. Фрол и действительно, шел по своей крови.
Тропинка все больше петляла. Под босыми ступнями стали прощупываться осколки битого кирпича, а слева и справа, за кустами терновника, угадывались части колонн и куски перекрытий разбитого храма.
За низким пригорком, раздвинувшим горизонт, стены стали казаться выше. Открылся неширокий арочный вход и два, точно таких же по форме, окна, забранные ажурной решеткой. Местами
кирпич раскрошился, а в самом верху, и вовсе казался неопрятной рыжей щетиной.
Здесь наша процессия остановилась. Бабушка Катя поставила рядом со мной хозяйственную сумку, и вышла вперед с караваем станичного хлеба и хрустальной солонкой на расшитом огнивцом рушнике. Перед тем как пройти в притвор, старики сотворили синхронный, земной поклон.
- Ом-м-м, - зазвучало внутри, под светлеющими небесными сводами.
От намоленных стен в испуге отпрянула, приткнувшаяся здесь на ночлег, стая ворон. Хлопая крыльями, устремилась в сторону кладбища. Боясь пропустить что-нибудь важное, я тоже, как умел, поклонился. Потом подхватил тяжелую сумку и, с замирающим сердцем, пересек рубикон.
Внутри было чисто. Ни нанесенной ветром прошлогодней листвы, ни бумажек, ни надписей на облупившейся штукатурке. Только битый кирпич. Кое-где под ногами пробивался барвинок, а поверху южной стены, раскинув зеленые ветки косым крестом,
росло одинокое деревце. Там, где когда-то располагался иконостас, на земле была выложена стопочка кирпичей, утыканная огарками восковых свечек. Наверное, люди до сих пор, приходили сюда с молитвой. Храмы не умирают, их душа не возносится к небу, пока человечество нуждается в покаянии.
Что мне надлежит делать дальше, в инструкции ничего не было сказано. Избавившись от тяжелой сумки, я в раздумье затоптался на месте. И ведь не спросишь! Взрослым было не до меня. Бормоча под нос заговор или молитву, Пимовна убирала с народного алтаря верхний ряд кирпичей и раскладывала их у стены. Фрол тоже был неприступен. Его единственный глаз не отрываясь, смотрел в точку на горизонте, куда, забыв о величии, спешило на зов, божественное Ярило. Искусанные в кровь губы, шевелились в поисках Слова.
- От оморока... черный морок, - с трудом разобрал я и тоже взглянул на светлеющую полоску рассвета. Она была уже цвета мамкиных глаз.
Время остановилось. Даже не помню когда бабушка Катя забрала у меня икону.
Картинка была настолько реальной, что я вновь ощутил себя несмышленышем. Под красным матерчатым абажуром тускло мерцал волосок электрической лампочки. Хрипело радио.
- Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава, - выводил дребезжащий голос.
Ну, еще потолок. Невысохший, со свежей побелкой. А больше ничего не было видно. Потому, что я лежал на столе в коричневом цигейковом комбинезоне, напоминавшем медвежью шкуру. Он был расстегнут. Мамка надевала мне на ноги толстые шерстяные носки и валенки без калош. Значит, понесет на руках.
В окна колотились снежинки. С наветренной стороны они ощетинились инеем. За приоткрытой форточкой, грузно ворочалась с боку на бок авоська с продуктами.
- Россия шепчет мне с любовью, мои заветные слова...
Мамка сердилась. Или спешила, или что-то у нее не совсем получалось. А я лениво ворочался с боку на бок и представлял себе огромную арку с колоннами, окрашенными в бледно-розовый цвет. Над ней - крупные буквы крутым полукругом, как на нашем городском стадионе, только с надписью "Подмосковье". Чуть дальше - трава. Высокая, темно-зеленая, как на Алтае. И этот вот дядька, с голосищем на всю комнату. Он ходит по бескрайнему зеленому морю, и топчет его ножищами. В этой песне никогда не бывает зимы. Окоем напоен вечным запахом лета. Безоблачная синева...
Когда я очнулся, алтарь был застелен Фроловым рушником. На стене висела икона. Под ней, у стены, лежал каравай белого хлеба, а ближе к нам - круглая чаша с водой. В этой воде, погрузившись в нее на треть, плавало большое яйцо с коричневой скорлупой, из-под черной хозяйской курицы. Удивительно не то, что оно плавало. На нем еще и горела восковая свеча. Как мачта на яхте, у которой спущены все паруса. Захочешь, вот так, по центру, не выставишь.