Часть 4 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Доктор Беккет, как и обещал, явился на следующее утро к восьми с мокрыми прядями рыжеватых волос, в запотевших очках и блестевшем от капель черном тренчкоте, принеся в комнату больного мрачность британского дождливого дня.
Пациент лежал на диване. Вид жалкий, значительно хуже, чем вчера. Сам он плаксиво описал свое состояние словами very bad. У него, мол, такое ощущение, что сильно съежился эпидермис и тело в любой момент может из него выскочить. Если резко подвинуться, волдыри на спине вскрываются. Ужасно все болит. Рубашка мокрая. Льняная простыня тоже. Маркс страшно хрипел, и понять его можно было с большим трудом.
Доктор, вроде бы довольный, покивал, дал указания, и Ленхен принесла полотенца и горячую воду. Начал Беккет с тщательного осмотра, стучал, слушал и опять нашел то глубокое место под сердцем, которое ему не понравилось уже вчера.
Он молча принялся за работу, вскрывал волдыри, протирал, похлопывал ватным тампоном, наносил йодную настойку, а Маркс время от времени скулил. Ленхен держала все необходимое наготове и, часто вздрагивая, ассистировала. Она еще не видела своего Мавра таким обессиленным.
Закончив с похлопываниями и обмазываниями, врач забинтовал торс и заявил, что при невнимательном уходе за ранами можно занести опасные инфекции. Поэтому он будет заходить регулярно и в нужный момент сам совершит белое кровопускание – так он назвал процедуру. Затем Беккет дал Марксу одну ложку из синей бутылочки. Теперь пациенту требуется абсолютный покой, чесаться все еще нельзя, в том числе ерзая спиной по простыне, зато нужно – взгляд на Ленхен – много пить, в организм должна поступать жидкость. Он зайдет вечером.
Ленхен принесла чай, от души добавив в него бренди, и Мавр залпом осушил чашку. Он закрыл глаза, хрипло задышал и отпустил на волю воображение. Губы с трудом складывали обрывки фраз. Ленхен наклонилась, отерла ему лоб и, кажется, разобрала, что в грудной клетке елозит разодранная до крови мохнатая плевра. А поскольку из-за смещения легких ей не осталось места, он, вероятно, задохнется. Маркс схватил Ленхен за руку. Он всегда боялся заглядывать в себя. Скоро Карл расслабился: при некоторой поддержке бренди, воздействовавшего благотворным теплом на пересушенное горло, сделал свое дело опиум. И Мавр уснул.
Когда Ленхен устало спустилась с пустой чашкой по лестнице, у кухонной двери, уже подняв воротник плаща, стоял Беккет и, очевидно, ждал ее. Ленхен поразила такая вежливость, она не ожидала, что доктор будет с ней прощаться, поскольку он спешил.
– Я могу задать вам несколько вопросов?
Ленхен кивнула и предложила ему чашку чая. Они прошли на кухню. Доктор поставил чемодан на утлый стул, а сам остался стоять. Размешивая в чашке большое количество сахара, он, собираясь с мыслями, покачивался длинным телом взад-вперед. Эта причуда смущала многих пациентов, опасавшихся, что он может потерять равновесие и просто свалиться к ним в постель.
На плохо освещенной кухне да в темном плаще Беккет казался высокой лиственницей со всклокоченной кроной в мокром от дождя лесу.
Вдруг Ленхен сказала:
– Понимаете, господин доктор, в этой семье сплошные несчастья.
– Что вы имеете в виду?
– Ах, понимаете, всего не хватает. Родины не хватает. Денег не хватает. И Бога тоже. А теперь еще и веры в будущее.
Ленхен все время опускала руки в карманы фартука и тут же вынимала обратно. Нервничала. Возможно, проводя ночи у постели Мавра, она очень мало спала.
– Как давно вы знаете мистера Маркса?
– Больше сорока лет. Я знала его уже в Германии. Где мы все родились. С тех пор как он женился на Женни, я всегда с ними. Вы ведь знаете, что в Лондоне… – Ленхен помедлила. – …мистер Маркс живет в изгнании?
Она была не уверена, насколько откровенно можно говорить, и не хотела заходить слишком далеко на случай, если новый врач, как и старый, придерживается иных политических воззрений, а тогда может пострадать лечение. Но Ленхен заставила себя и смело продолжила:
– Я очень надеюсь, его профессия вам не помеха? Понимаете, он пишет о несправедливости в мире. И как рабочим против нее бороться.
– Это мне известно, – тепло ответил доктор Беккет. – Мистер Маркс написал несколько очень интересных сочинений. Я, правда, не уверен в полной его правоте, но труд во имя более справедливого мира достоин уважения. Весьма достоин.
Ленхен испытала облегчение и уже чуть смелее сказала, что такой труд не просто достоин уважения, но и остро необходим. Ей знакомы лишения бедности. Каково это, когда нет денег купить картошки голодным детям. Или вовсе отказаться от медицины, так как не можешь позволить себе лекарства и врачей. Хотя, в отличие от фабричных рабочих в Манчестере, у них, по крайней мере, есть друг, располагающий средствами и время от времени им помогающий. От фразы к фразе голос Ленхен становился крепче.
– У вас поразительный английский, – сказал доктор Беккет.
Ленхен обрадовалась комплименту, доктор начинал ей нравиться.
– Мы все, вместе с детьми сначала учили французский в Брюсселе и Париже, а потом английский в Лондоне. Правда, девочки быстро перегнали нас, взрослых. И, как сказать, Мавр хоть и знает наизусть целые трагедии Шекспира, но в обычном разговоре спотыкается.
– Он знает наизусть Шекспира? Черт подери.
– Да, и Генриха Гейне. Это немецкий…
– Поэт, я знаю.
– Между собой мы, конечно, по-прежнему говорим по-немецки. Кстати, сейчас мистер Маркс учит славянские языки. В первую очередь русский. Не знаю, правда, для чего, и не уверена, что он сам знает. Конечно, мистер Энгельс и издатель ругаются, требуют, чтобы он дописал свои книги. Но что же именно вы хотите у меня узнать? Вы ведь сказали, у вас есть вопросы.
Доктор Беккет достал из кармана плаща блокнот, к которому шнурком был прикреплен маленький карандаш. Он что-то записал и сказал:
– Пару бытовых вопросов, важных при выборе лекарств. Мистер Маркс предпочитает сладкое или соленое?
Таких вопросов Ленхен не ждала.
– О, тут долго думать не надо. И то и другое! Знаете, господин доктор, Мавр – гурман. Разумеется, когда здоров. И когда кошелек позволяет. Тогда я варю, пеку по собранию рецептов моей бабушки. Даже когда мы находились в бегах и так часто переезжали, я всегда следила за тем, чтобы его не потерять. – Она кивнула на кухонный шкаф. – Я ведь знаю, как он любит немецкие блюда. Особенно когда на него находит тоска. Взять хоть свинину под соусом «Рислинг» и…
Ленхен разошлась, она явно была рада, что доктор Беккет интересуется ее царством. Но тот торопился к другим пациентам и, не дожидаясь перечисления всего ассортимента немецких блюд, перебил:
– Вы упоминали фурункулы. Как часто они появляются? И где именно?
Ленхен потребовалось некоторое время, чтобы от свинины, маринованной в мозельском вине, перейти к фурункулезу.
– Мне кажется, они у него всегда, сколько я его знаю. Правда, по-разному. Эти ужасные волдыри регулярно образуются по всему телу. И на лице. Часто на спине. Бывали времена, когда там… – Она смущенно хихикнула. – Он тогда не мог сидеть, и ему приходилось писать, лежа на боку. Кстати, нередко он сам их вскрывал. Острым бритвенным ножом, когда не было денег на врача. Или когда эта собака, так Мавр всегда говорит, появлялась на таком месте… – Ленхен показала на нижнюю часть тела. – …он смущался и просил меня принести горячую воду и чистое полотенце. Я, разумеется, должна была ждать за дверью. Я возражала, говорила, что так можно заразиться, но он смеялся надо мной, окунал нож в шнапс и приступал к делу. А потом, измученный, рассказывал мне, как высоко била испорченная кровь.
Доктор Беккет слушал очень внимательно, несколько раз поморщив нос. Ленхен даже решила, что это не столько выражение недовольства, сколько способ поправить сползающие очки. Но до конца она не была уверена.
– Значит, кожа, – сказал он. – А бывает рвота? Тошнота?
– О да, увы. А еще, знаете, такая колющая боль сразу за лбом. По-моему, слева. При таких мучениях он, бедный, всегда говорит о стеснении в груди.
Доктор Беккет добавил что-то в блокнот, положил его в карман плаща и сказал:
– Мистеру Марксу в его душевном состоянии нужны гомеопатические шарики.
От этих слов на глазах у Ленхен выступили слезы. Что только подтвердило диагноз врача, ибо чувство говорило ему: Ленхен не только кормит мистера Маркса, но и довольно хорошо его знает.
– Я поищу нужное лекарство и постараюсь как можно скорее принести. Мне нужно кое-что уточнить. А вам необходимо больше спать. Иначе вы станете следующим моим пациентом. Можно в завершение я кое о чем спрошу?
Ленхен, всхлипнув, кивнула.
– Что вы имели в виду, говоря, что в этой семье не хватает Бога?
– Ах, – вырвалось у Ленхен, и она умолкла, продолжив лишь после некоторого раздумья: – Знаете, господин доктор, немного религиозности не повредило бы. При всех этих несчастьях! Когда нет вообще никакой надежды, на сердце становится так холодно.
Доктор Беккет поморщил нос.
– Вы хотите сказать, после смерти?
– Да, именно. И я совершенно не уверена, что в данном случае, то есть в своих воззрениях на религию, он прав. – Вдруг Ленхен посмотрела доктору прямо в глаза. – Для меня мучительно отсутствие надежды, особенно теперь, когда мы постарели. – После паузы, аккуратно сложив носовой платок, хотя по бледному лицу все текли слезы: – Небо пустое. Так однажды сказал Мавр. Если так, мне кажется, тогда это еще хуже, чем ад.
Беккету захотелось обнять эту женщину, такая она была грустная. Опустив глаза, Ленхен прошептала:
– Немного страха Божьего Мавру тоже не повредило бы.
Доктор решил на сегодня этим удовольствоваться и простился.
Врач без Бога
Пожалуй, фигурой доктор Беккет походил скорее на кипарис, чем на лиственницу. По крайней мере, когда надевал под свой темный тренчкот черные, узкого покроя брюки, а на голову – серую шляпу, покрывавшую светлые рыжеватые волосы. Самому ему, несомненно, больше понравилось бы сравнение с кипарисом, так как он любил Италию и уже несколько раз там бывал.
О том, как выглядит Мозель, доктор имел самые смутные представления. Пожалуй, во время следующей поездки на континент он посетит этот винный край. Хотя бы ради филе под соусом «Рислинг».
Несмотря на любовь покушать, Беккет был скорее долговяз. А еще немного близорук. Желая рассмотреть что-либо, он доставал из чемодана, без которого не появлялся нигде, очечник, нетерпеливым жестом, поскольку заедал замочек, открывал его, надевал очки в никелевой оправе и, морща нос, поправлял их. Что на мгновение придавало ему сходство с зайцем, поскольку из-под верхней губы показывались длинноватые резцы.
Во время чтения ему и в голову не приходило пользоваться очками. Чтобы сократить расстояние между глазами и книгой, он предпочитал наклоняться к тексту, что заметно вредило осанке. В поезде или коляске Беккет, как правило, очки не доставал. Размышляя, он не любил, когда взгляд упархивает далеко, считая, что так ему проще концентрироваться.
В последние семестры обучения медицине в Кембридже Беккет зарылся в труды современных исследователей и, чем длиннее становились выписки, тем больше превращался из верующего студента во врача-вольнодумца. Если бы его мыслительная машина работала беззвучно, до полного разрыва с руководством клиники не дошло бы. Но он не мог успокоиться и возвещал свою веру в ничто повсюду.
Юный Беккет проповедовал тяжело больным атеизм, желая, как он говорил, освободить их от страха смерти и ада. Во время tea time непрестанно рассуждал о проблемах человеческого бытия, чем все больше действовал на нервы другим врачам. Что его и погубило. Ведь он мечтал о беседах с коллегами, которые, по его убеждению, тоже ищут ответы на мучительные вопросы обреченных пациентов. Он не мог понять, как столько людей мыслями еще могут пребывать в Средневековье, а не радоваться прогрессу, не думать, не пробовать новое.
Случалось, Беккет вылетал из читального зала библиотеки Британского музея в поисках человека, кому мог бы сообщить только что прочитанное.
Что же до смертей в больнице, он был убежден в утешительном воздействии своей атеистической идеи: тому, кто усвоит, что, родившись из неосознаваемого, он опять уйдет туда же, бояться нечего. Кто задним числом боится тумана, из которого родился? Никто! Так зачем же, смотря вперед, страшиться того же состояния, когда тело всего-навсего опять станет лишенной сознания материей? Опять отправится в туманную вечность, почти можно сказать, домой?
Во время споров доктор Беккет очень любил использовать аргументы и цифры из эссе «Статистические исследования эффективности молитв», люто ненавидимого Англиканской церковью со всеми ее епископами и прихожанами. Его автор, сэр Фрэнсис Гальтон, не пожалел труда и прошелся по датам жизни мужских представителей королевского дома за почти сто лет с целью выяснить, оказало ли какое-либо действие на их жизнь множество публичных молитв. Сокрушительный результат: никакого. Напротив. В королевском семействе продолжительность жизни была даже меньше, чем у простых смертных. То же касалось и храмов: в церкви молния попадала с такой же частотой, как и в обычные дома. Доктор Беккет не сумел сдержать торжествующего взгляда, излагая эссе в больнице.
Если он приносил в отделение кексы к чаю, коллеги понимали, что ему охота пофилософствовать и, например, узнать, какой образ, по их мнению – чисто теоретически, – лучше подходит для описания лишенной сознания вечности: туман, дымка или мрак. Все раздраженно молчали – большинство надеялось на посмертный рай, – а хирург больницы отвечал молодому доктору, что не каждую тему стоит разукрашивать.
Хирург единственный с некоторым вниманием относился к мыслям Беккета, однако и он в коридоре советовал ему не совершать ту же ошибку, которую Церковь совершает уже столетия: иллюстрировать понятия и состояния, о которых ограниченный человеческий разум ничего знать не может. Для молодого Беккета такое недоверие к разуму было непонятно. Он не сомневался, что науки идут прямой дорогой, в конце которой – разгадка жизни.
Беккет не знал тогда, что Фрэнсис Гальтон являлся двоюродным братом Дарвина и с восторгом приветствовал современные науки. И все же сэр был отнюдь не прочь помолиться. И занимался этим довольно часто. Во множестве жизненных испытаний и с надвигающейся смертью молитва, считал он, помогает больше, нежели голые цифры.
И в больнице доктору Беккету пришлось достаточно быстро убедиться, что в данном отношении научные знания не помогают обреченным смерти. Тем более когда он сравнивал конкретную жизнь с точкой в огромной непрерывности. До этой точки – вечность. После нее – вечность.
Когда одна очаровательная женщина сорока двух лет в ночь своей смерти сказала ему, что мучительнее всего ей осознавать, как мало она ценила здоровые дни, теперь же из-за невозвратности прошлого на нее накатывают волны отчаяния, доктор сначала смягчился, а потом им овладело глубокое сострадание, и он остановил словесный поток о круговороте живой материи. Он понял: в будущем ему придется помнить, что утешение нельзя навязать. И уж тем более нельзя утешить разглагольствованиями о химических преобразованиях атомов и молекул, поскольку именно из них состоит человек.