Часть 16 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я ехала на запад, и в зеркале заднего вида Айола и все, что с ней связано, становилось маленьким и очень далеким. Я свернула с трассы у ручья Биг-Блю-крик, и старенький грузовик загромыхал по гравийной дороге. Для моего ежегодного визита на поляну было еще рано, но мне нестерпимо хотелось услышать пение птиц и отдохнуть душой в родном месте.
Приехав, я обнаружила, что здесь по‐прежнему тут и там белеют заплатки снега – под деревьями, в тенях и по краю поляны, – но мое бревно лежало чистое и сухое на солнышке, и я опустилась на него – как всегда, в то самое место, где когда‐то сидела она. Как и каждый раз, когда я усаживалась на это бревно, я стала думать о ней, о другой матери. Я вслух поблагодарила ее – это давно стало моим ритуалом. Конечно, в этом не было смысла, но мои слова, обращенные к ней, как будто сохраняли между нами связь. Возможно, точь‐в-точь как тогда она почувствовала, что мне нужен тот персик, она и теперь сумеет почувствовать, что я сижу здесь и думаю о ней, что хочу взять ее за руку, посмотреть ей в глаза и просто сказать спасибо.
Разговаривать с сыном, сидя на этом старом поваленном дереве, мне с каждым годом становилось все тяжелее. Раньше я просто сидела здесь и говорила, что люблю его, что, возможно, однажды мы встретимся, я возьмусь за его маленькую ладошку и расскажу ему все только самое хорошее о его рождении и о его отце. Я представляла себе, как приглашу его жить со мной на моей новой земле и научу его заботиться о деревьях нашей семьи. Но к июню 1962 года он перестал быть ребенком, которого так легко было бы сделать своим и который так наивно поверил бы в подслащенную историю трагической судьбы своих родителей. Теперь мне не приходило в голову ничего, кроме двух слов, – больше мне нечего было ему сказать. Два бессмысленных слова, когда и тысячи не хватило бы, чтобы выразить все необходимое.
– Прости меня, – сказала я поляне.
Отрезанная от Айолы, я ощущала странную пустоту в душе, как будто бы сама в тот день осиротела.
Твердую корочку снега под деревьями украшали узоры крошечных следов ласок и белок. Я посмотрела сквозь деревья в лес и решила проверить, как далеко смогу пробраться. За все то время, что я приезжала сюда, я только однажды решилась покинуть пределы поляны и попытаться отыскать свою хижину. Но тогда я очень скоро перестала ориентироваться, лес вокруг был совсем незнакомым, и я поспешила вернуться, чтобы не заблудиться. На этот раз я знала, что, если потеряюсь, обратная дорога найдется по следам на тонком снегу. Но я представила себе, какой хижина стала теперь – возможно, разрушилась под снежным обвалом, или сгнила от старости, а может, укрывает кого‐нибудь нового – пастуха, охотника или беглого преступника, и он варит бобы в горшке, который я оставила, и освещает ночную тьму моими свечами, – и подумала, зачем возвращаться? Мы с тем лугом давно друг с другом распрощались, и больше нас ничто не связывало. Как поняла я заново только что, стоя у границы Айолы – и, думаю, Уил тоже это знал, – иногда лучше не возвращаться.
Я посидела еще немного, вдыхая холодный воздух, а потом встала и поискала на земле камень, тринадцатый камень для моего круга. А когда нашла его – гладкий, овальный и бледный, как и все остальные, которые я так тщательно отбирала и укладывала, – поцеловала и подошла к валуну, по‐прежнему прижимая новый камень к губам.
Сначала я увидела следы – на снегу вокруг валуна и в грязи среди снега. Две пары обуви. Когда я подошла поближе, стало ясно, что одна пара следов – моего размера, а вторая – немного меньше. Я оглядела тихий лес, вдруг испугавшись, что за мной следят. Но следы, отражающие многие направления, в которых двигались посетители, успели подмерзнуть, а значит, их оставили здесь по меньшей мере несколько дней назад. За все годы, что я приезжала на поляну, мне ни разу не встречалось свидетельств того, что здесь бывает кто‐нибудь еще. Бывало только, что, вернувшись, я обнаруживала один из своих камешков лежащим не на месте или упавшим на землю – сброшенным стихией или утащенным каким‐нибудь зверьком. С колотящимся сердцем я всматривалась в следы. Потом бросилась к валуну и взглянула на его верхушку. Мой круг из двенадцати камешков был нетронут.
Но в центре кольца из камней лежал булыжник. Я потянулась за ним, взяла в руку и уставилась на него, как на призрачное видение. Булыжник был увесистый и круглый – размером и формой точь‐в-точь как персик.
Я снова и снова обводила глазами поляну, отчаянно ища объяснения. Ни птицы, ни белки, ни шевеления ветки. Даже длинные клочья полуденных облаков замерли и перестали двигаться в сторону солнца. Я стояла в этой тишине и неподвижности не знаю сколько времени и прислушивалась. Прижимая круглый камень к животу, я все искала и искала глазами хоть какую‐то подсказку.
Наконец, когда ничего и никого так и не появилось, я сделала то, зачем приехала. Добавила в круг свой тринадцатый камень и помолилась о сыне. Тучи заволокли небо, и день стал слишком холодным для моих голых рук, но я все равно не уходила.
Я понимала, что круглый булыжник, оставленный на вершине валуна, был, скорее всего, обычным булыжником, а следы – всего лишь свидетельством того, что здесь побывали какие‐то любопытные незнакомцы, которым мое кольцо из камней показалось удивительным произведением искусства, и они решили тоже приложить к нему руку. Но я не могла не думать и о другой вероятности: возможно, спустя столько лет это место поманило их, ту другую мать и моего сына, точно так же, как оно приманивает меня; возможно, круг из камней заставил их подумать обо мне точно так же, как я думаю сейчас о них, и возможно, они оставили послание в форме персика нарочно на случай, если я его найду.
Глава двадцатая
1970
Время шло, и я все крепче влюблялась в летний рассвет у меня в саду. Если утро начиналось с выхода через боковую дверь дома в сладкий свежий воздух, насыщенный ароматом созревающих персиков, жирной земли и пролившегося ночью дождя, значит, день предстоял хороший. Как раз такое, свежее и золотое утро выпало на середину августа 1970‐го. Я отвернула прохладные металлические краны, чтобы пустить воду по быстро намокающим бороздам, взяла садовую корзину и начала собирать урожай. Все персики были, как один, сочные, безупречно гладкие и исключительно сладкие.
Земля и прошедшие годы по большей части были ко мне добры. Нам с Грини потребовалось почти десять лет на то, чтобы добиться от перемещенных деревьев полноценного урожая и прежнего качества, и столько же времени, чтобы вырастить из черенков новые производительные участки, но в конечном итоге мы все‐таки добились того, чтобы дедушка Холлис и папа могли нами гордиться. К тому лету на каждом фруктовом прилавке в округе были персики Нэша, и преданные клиенты снова преодолевали ради них многие мили. Грини публиковал статьи и получал награды и почет в научных кругах, а я проводила все рассветы в конце лета и начале осени за сбором персиков – точь‐в-точь как в детстве и юности.
Я продолжала ежегодные паломничества на поляну, но загадку булыжника в форме персика так и не разгадала. После того, как весенним днем 1962 года я обнаружила булыжник и следы на снегу, я многие месяцы возвращалась на поляну почти каждую неделю, надеясь увидеть доказательство того, что эти люди побывали там снова, или отыскать ключ к разгадке, но так ничего и не нашла. Еще несколько лет во время своих ежегодных визитов я тщательно осматривала поляну, отчаянно надеясь – на что? – хоть на малейший знак, что они опять здесь были. Однажды я даже оставила записку, торопливо написав ее на обрывке бумаги, который нашла в грузовике, – слишком короткую, слишком туманную и к тому же наверняка закрепленную слишком ненадежно и попросту унесенную ветром. В записке было написано просто: “Расскажите мне”. Но по‐прежнему ничего.
В конце концов я перестала искать ключи к отгадке и забросила глупую надежду на то, что круглый камень оставили там для меня. Я приучила себя к мысли, что сидеть на бревне в этом спокойном священном месте и добавлять по камню в честь сына было для меня вполне достаточно. Круглый булыжник долго лежал на книжной полке в моем доме, не как символ надежды на воссоединение с потерянным ребенком, а как предупреждение против бесплодных мечтаний и злых шуток, которые может сыграть воображение, когда слишком сильно желаешь невозможного.
Каждый год я нанимала работников на сбор урожая – местных мужчин и их сыновей, а также пришлых людей, которые переезжали с места на места в поисках работы и стучались ко мне в дверь, – и я тоже работала вместе с ними и была уверена в том, что каждый персик будет сорван и доставлен до торговой точки на пике зрелости. В то утро в августе 1970 года, когда явились работники, я ушла из сада и направилась к курятнику. Цесарки носились вокруг меня и кричали, пока я сыпала им корм и собирала в корзинку бежевые пятнистые яйца. К завтраку я ждала Зельду. Она заранее сделала заказ, и я была рада его исполнить: болтунья из цесариных яиц с чесноком и шпинатом со своего огорода, а на десерт – кексы с персиком и малиной, к которым подаются ломтики персика, только что сорванного и приправленного корицей.
Из всех моих знакомых в долине Эд и Зельда были единственными, кто совершенно ничего не выращивал. Зельда любила говорить, что они с мужем созданы для того, чтобы покупать и продавать землю, а не для того, чтобы на ней работать. И она не шутила. Руки у Куперов всегда оставались чистыми, что делало близость между нами практически необъяснимой. Но с годами я очень привязалась к обоим, и Зельда стала одним из главных благословений моей жизни. Виделись мы нечасто. У меня вечно были дела на ферме, к тому же я любила в одиночестве бродить по лесу, по берегу реки, да и бог знает где еще. Зельда помогала Эду в сделках с недвижимостью, много времени проводила со своей большой семьей в Хотчкиссе и каждую неделю ездила в Гранд-Джанкшен за покупками. Еще она ненасытно читала, и, когда нам все‐таки удавалось встретиться, ей всегда было что мне рассказать. Обычно она привозила с собой “Ридерс дайджест” или “Тайм”, указывала на какой‐нибудь заголовок и коротко пересказывала статью за статьей, тем самым напоминая мне о том, что где‐то там за пределами долины Северного Притока кипит беспокойный мир.
В то утро, когда мы уселись завтракать за мой длинный дубовый стол, Зельда тарахтела со скоростью одна миля в минуту, пересказывая мне статьи о гражданских правах, о хиппи, которые вышли с протестами в честь какого‐то Дня Земли, и о последних печальных новостях о том, что она называла “этот их чертов Вьетнам”. Мне нравилось слушать Зельду и узнавать от нее новое. А вот что мне не нравилось, так это вторая ее излюбленная тема – мужчины.
– Тот симпатичный пасечник не звонил? – спросила она.
Белокурая стрижка, подсвеченная предполуденным солнцем, вспыхнула вокруг ее головы словно нимб, но я‐то знала, что ее замыслы относительно меня и пасечника не такие уж ангельские.
– Ох, Зельда, – вздохнула я. – Нам обязательно каждый раз об этом говорить?
Она давно решила, что во что бы то ни стало излечит меня от равнодушия к мужчинам.
– Да, обязательно, – упрямо кивнула она, вытаскивая из корзинки теплый кекс. – Звонил?
– Я не хочу идти к нему на свидание, – ответила я.
– Да кто говорит про свидание?! – возмутилась она, подмигнув, вгрызлась в кекс и застонала от удовольствия. – Господи боже, Ви. Я понимаю. Замужество тебя не интересует. Ясно. Но ведь всем нужно немного… медку… хотя бы иногда.
Она рассмеялась, и я закатила глаза.
– Слушай, ну чего ты ждешь? – продолжала она. – Надеешься, что к тебе постучится Уоррен Битти?
– Только не это, – я поморщилась и замотала головой.
– Тогда чего же?
Она вздохнула и картинно уронила плечи в знак капитуляции. А потом глаза ее стали серьезными, что редко случалось в наших шуточных распрях на эту тему, – и она взмолилась, чтобы я объяснила, что со мной не так. Но я не могла.
Соблазн рассказать Зельде историю Уилсона Муна иногда становился очень велик.
– Ничего, – сказала я, опять ему не поддавшись. – Я тебе уже говорила. Я ничего не жду. И никого. И меньше всего на свете я жду медку от какого‐то там пасечника.
Я улыбнулась, но Зельда, которую всегда так легко было рассмешить (особенно какой‐нибудь фривольной шуточкой), даже глазом не повела. Она положила вилку на тарелку и нагнулась ко мне.
– Ви, ну в чем дело? Ну же, – допытывалась она. – Что это за тайна, из‐за которой ты не хочешь ни с кем встречаться?
Как могла я ей объяснить, что не могу никого полюбить из‐за того, что в семнадцать лет меня постигла трагическая первая любовь?
– Давай же наконец об этом поговорим, – снова взмолилась она.
Но все мои мысли вращались вокруг одного и того же: как сильно я подвела Уила и нашего сына, и я полагала, что жизнь в одиночестве – залог того, что больше я никогда не смогу предать ни их, ни кого‐либо еще. Я умела любить лишь землю, деревья и персики – и только об этой любви я позволяла себе думать.
– Какой‐то подонок тебя обидел? В этом дело, да? – спросила Зельда, нахмурив ухоженные брови.
– Нет-нет, – поспешила я ответить. – Дело не в этом. А в том, что…
Мне нестерпимо хотелось все ей рассказать. Но тайна моя хранилась под таким надежным замком, что я понятия не имела, как его открыть, чтобы выпустить ее наружу. Презрения Зельды я не боялась. Но все равно произнести эти слова вслух не могла. Я даже самой себе едва ли могла разъяснить собственное прошлое – знала только, что из‐за меня погиб прекрасный молодой человек и что наш с ним ребенок живет где‐то там, не ведая, кто он такой и откуда родом.
– А в том, что… – подбодрила меня Зельда, ожидая продолжения.
– В том… Да нет, ни в чем, – сказала я, позволив правде снова проплыть мимо, так ни за что и не зацепившись.
– Ты лесбиянка? – спросила она без тени осуждения.
– Нет.
– Ты влюблена в своего зануду-ученого?
– Грини? Господи, нет, конечно.
Грини все эти годы оставался моим бесценным советчиком и время от времени заезжал в гости, и я каждый раз была ему страшно рада. Но его личная жизнь никогда меня не интересовала, и сам он никогда о ней не заговаривал. Мы обсуждали корни, почву и плесень и вместе систематически и методично пробовали персики.
– А может, ты замужем за своим садом? Что‐то вроде монахини, которая поклоняется деревьям? – спросила она очень серьезно.
– Нет, – улыбнулась я сосредоточенному выражению ее лица, хотя и обратила внимание на то, что ее догадка частично верна.
Зельда вздохнула и, пока я пошла на кухню нарезать еще персиков, снова принялась за яичницу.
– Значит, ни мужчин, ни младенцев, – сказала она, когда я вернулась.
У меня сжалось сердце. О мужчинах я могла хотя бы разговаривать. А о младенцах – не могла.
В кольце на поляне к этому времени было уже двадцать камней – так много, что, чтобы вместить их все, он начал оборачиваться вокруг себя, превращаясь в длинный завиток, похожий на раковину улитки и покрывающий всю плоскую поверхность валуна.
Серый булыжник в форме персика, который я обнаружила много лет назад в центре круга, лежал на книжной полке прямо у Зельды за головой.
– А ты? – ухватилась я за упомянутых Зельдой младенцев. – Ты никогда не рассказывала, почему у вас с Эдом нет детей. Мне, конечно, всегда было любопытно. Но не хотелось лезть не в свое дело.
– Ой, моя дорогая, ты можешь спрашивать меня о чем угодно – даже не думай, – сказала она, отмахиваясь наманикюренной рукой от абсурдности моих слов, после чего продолжила: – Честно говоря, это настоящая подлость. На вид это тело просто фантастическое. – Она провела руками вдоль боков своего оранжевого мини-платья без рукавов, как будто ее фигура – приз в какой‐нибудь телевикторине. – Но вот детей рожать оно не в состоянии.
Шесть раз, сказала она. Шесть беременностей. Шесть потерянных детей. Шестого, добавила Зельда сконфуженно, она выкинула на таком позднем сроке, что ей довелось подержать маленького синего младенца на руках.
– О, Зельда, – с трудом выдохнула я, вспомнив, в какой агонии прижимала к себе собственного безжизненного новорожденного и каким невероятным чудом был его первый хриплый вдох.
Глаза мои наполнились слезами – и от воспоминания об испытанном тогда облегчении, и от сочувствия подруге.
– Мальчик, – сказала Зельда мрачно. – Мы его даже назвали. Джозеф. – Она какое‐то время помолчала. – Он – они все, все шестеро – всегда у меня вот здесь. – Она положила руку на сердце. – Мы с Эдди стали жить дальше, и у нас хорошая жизнь. Но каких‐то кусочков в ней не хватает, понимаешь?
Я очень хорошо понимала. Я утерла слезы и просто слушала.
– Ты решишь, что я сумасшедшая, – продолжала Зельда, – но я раньше, бывало, смотрела на нашу гостиную или на двор, или заглядывала под Рождественскую елку – в те годы, когда ты еще к нам не приехала, и представляла себе их, моих детей, как они дурачатся все вместе и дерутся, как щеночки. – Она слабо улыбнулась и помахала руками у себя перед лицом, разгоняя нафантазированные картинки. – Может, я и в самом деле сумасшедшая, – сказала она и рассмеялась.
Я до сих пор то и дело видела в саду Уила и нашего сына: они улыбались мне с дальнего края участка или даже работали рядом со мной. Если Зельда сумасшедшая, то и я тоже.
– Знаешь, о чем еще я думаю? – снова заговорила она. – Мой Джозеф по возрасту как раз попадал бы под призыв в чертов Вьетнам. Его бы прямо отсюда – раз, и забрали бы. И я тебе знаешь что скажу? Если бы он по‐прежнему у меня был, я бы отправила его в Канаду, не испугалась бы ни тюрьмы, ни черта лысого, лишь бы не пустить его на войну.
Она задумчиво посмотрела в окно – возможно, увидела там своего сына, стоящего среди тополей, – и сказала:
– О, я была бы не мать, а бешеная медведица, если бы мне только дали шанс.
Многое в Зельде Купер вызывало у меня зависть: ее талант к общению, ее политическая подкованность, ее родственники, чувство стиля и умение громко беззастенчиво хохотать, и, если честно, даже ее широкие глаза цвета воды и длинные черные ресницы. Она же, со своей стороны, часто упоминала в разговоре, что восхищает ее во мне: говорила, что никогда бы не смогла жить одна или гулять одна по лесу, как я, и ей никогда даже близко не сравниться со мной в садоводстве, огородничестве или готовке. Я не была большим знатоком в области дружбы, но мне казалось, что в этом смысле мы были похожи на большинство хороших друзей: ценили сильные качества друг друга, но завидовали им только по‐доброму. Однако сейчас, когда Зельда говорила с непринужденностью женщины, полностью принявшей собственное тяжелое прошлое, я была раздавлена ее горем, но при этом отчаянно позавидовала ее честности и полнейшему отсутствию в ней самобичевания.