Часть 15 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Внезапно во мне созрело решение. Я подхватила аккуратно сложенные лоскутные одеяла, поднялась по лестнице и положила их на полку во встроенном шкафу в коридоре. Потом вымылась, надела приличное платье, села в старый грузовик и поехала в “Хэйс вэрайети” за первым в своей жизни новым постельным бельем.
Вернувшись, я поднялась на второй этаж и выбрала себе спальню – ту, которая окнами выходила в сад. Застелила широкую кровать хрустящей новой простыней, небесно-голубым хлопковым одеялом и шенилевым покрывалом в тон – я не меньше получаса выбирала его в магазине. Я натянула белые наволочки на четыре толстые подушки, которые купила, уже окончательно забыв про бережливость, и прислонила их к дубовому изголовью кровати. Отступила на шаг назад и с восхищением оглядела свою новую комнату. Уил любил подшучивать надо мной, говоря, что у меня имя, достойное королевы. Я улыбнулась и мысленно обратилась к нему: смотри, теперь у меня и спальня под стать королевскому имени! Присев на край постели, я посмотрела в окно. Мои зеленеющие деревья стояли плотными идеальными рядами. Мне видно было и много дальше – ограда из колючей проволоки и серебристые металлические ворота, которыми ограничивался участок земли по заднему краю, за ними виднелся соседский луг, и совсем вдали – Северный Приток, сверкающий и половодный от растаявшего горного снега.
На распродаже, которую порекомендовал мне Эд Купер, я купила мебель и расставила ее так, как мне удобно. Я выбрала в “Хэйс” ткань с полосками из маленьких желтых подсолнухов и сшила из нее занавески для кухни и спальни. Я обрезала все до единого бутоны на деревьях, поливала их и подкармливала, все сильнее укрепляясь в вере, что это делается не зря.
Неспешно обустраиваясь на новом месте, вскоре я завела обычай каждую неделю ездить вдоль Северного Притока к месту его слияния с Ганнисоном у столовой горы Роджерс-Меса. Я шла тропинкой через полынь, дикие цветы и ивы, а потом разувалась, подворачивала брюки, шлепала по холодной быстрой воде и стояла в том самом месте, где две реки соединяются в одну. Рев их слияния перекрывал все прочие звуки – и слышен был лишь этот древний разговор. Я цеплялась пальцами ног за скользкие камни, преодолевая напор течения, закрывала глаза и слушала. Не могу сказать с уверенностью, о чем мне говорили полупрозрачные воды двух этих рек. Я только знаю точно, что каждое их слово было правдой.
Однажды в конце того лета я сидела на берегу в месте слияния Ганнисона и Северного Притока и грела ноги на солнышке. Уил часто говорил мне, что на земле лучше не сидеть, а лежать, чтобы всем телом ощущать прикосновение почвы и смотреть в небо, и в тот день я так и делала – просто ради удовольствия единения с миром. Я чувствовала, как мне передаются вибрации рек и камней, идеально-голубого неба и суетливых насекомых, и, когда наконец поднялась, была полна сил и веры в себя. Я пошла обратно по тропинке и забралась в старый грузовик. Я сама еще не вполне понимала, что делаю, но вдруг поймала себя на том, что еду в сторону Айолы. Я ломала голову над тем, какое незавершенное дело манит меня туда, пока долгие мили полынных холмов не разверзлись передо мной долиной Ганнисон и я не осознала наконец, что еду вовсе не домой.
Вместо поворота на Айолу я свернула с трассы номер пятьдесят на гравийную дорогу, идущую параллельно ручью Биг-Блю. Грузовик со стоном потащился вверх по тому самому холму, с которого я когда‐то спускалась, путаясь в ногах, юная, потерянная и голодная. Я – впервые – возвращалась на то место, где отдала своего малыша. Я не представляла, что именно рассчитывала там найти. Скорее всего – просто пустоту, отчаянное отсутствие в той точке, где мне бы так мучительно хотелось увидеть, как он дожидается меня, хотя, конечно же, я понимала, что это невозможно.
Я бы сказала ему, что теперь я к нему готова. Сказала бы, что мне знакома боль разлуки и я ужасно – до глубины души, невыразимо – сожалею, что отдала его тогда, что не придумала никакого иного способа его спасти.
Отрезок гравийной трассы сменился узкой проселочной дорогой, которая оказалась и круче, и длиннее, чем мне помнилось; она вырывалась из зарослей полыни и карликовых дубов и дальше шла сквозь густую чащу. И тут у меня перехватило дыхание: я узнала поляну. Я остановила грузовик там, где когда‐то стояла длинная черная машина, и вышла на то же самое место, где в последний раз прижимала к себе ребенка. Положив скрещенные ладони на сердце, будто надеялась таким образом не дать ему вырваться из груди, я прошла по поляне к упавшему дереву, где по‐прежнему отчетливо видела женщину, которая кормит грудью младенца. На той же ветви сосны, где над ее мужем и завитком сигаретного дыма шумели сине-черные сойки, теперь щебетали скворцы. Дерево отбрасывало широкую тень на то место, где было когда‐то расстелено их красное одеяло с пикником. Я села на бревно на место той, другой матери и заплакала.
Эмоции, которые я в этот момент испытала, напоминали сами роды: когда в тебе вдруг высвобождается животное начало и тебя безжалостно выталкивает куда‐то за пределы рассудка, туда, где от тебя уже ничего не зависит, и вот уже всхлипывания мои переросли в прерывистый вой. Я схватилась за живот и согнулась пополам, укачивая немыслимую тяжесть внутри меня, которую, сколько ни рыдай, оттуда было не изгнать, и одновременно – пустоту внутри меня, которую не мог заполнить никто другой, кроме него. Я хватала ртом холодный горный воздух, будто пыталась уловить в нем вкус своего ребенка, а потом, когда слезы наконец утихли, закрыла глаза и прислушивалась – можно подумать, из тихого леса до меня мог донестись его голос.
Валун, на котором другая мать оставила мне персик, стоял на краю поляны. Он не был похож на все окружающие его камни – был не круглым и светлым, а бронзовым, оранжевым и с острыми краями, а по гладкой его передней грани тянулись три черные полосы, будто следы от когтей. Казалось, валун раскололи надвое, и за многие века вторую половину растерло в пыль и унесло. В потоке всего, чему этот камень в разное время был свидетелем, мои посещения этого места ничтожны, как одинокая капля дождя. И все же для меня он был и памятником, и точкой опоры, осязаемым доказательством: то, что произошло здесь летом 1949‐го, мне не приснилось.
Я приблизилась к валуну очень осторожно – я бы не сумела объяснить почему. На его плоской верхушке, достающей мне до груди, на этот раз не было ничего, кроме нескольких сосновых иголок цвета меди и гладкого круглого камешка. Я взяла камень и сжала в ладони, вспоминая тот персик. Прислонившись спиной к валуну, огляделась. В предвечернем свете сиял лиловый кипрей. Певчие птицы, которых спугнул мой плач, вернулись на ветви у меня над головой. Я посмотрела вниз и заметила еще один гладкий камешек, похожий на тот, что я держала в ладони. Я нагнулась и подобрала его. Третий лежал в сырой грязи неподалеку, его я тоже подняла.
Вот тогда‐то я и решила: я соберу шесть гладких камней и положу их сверху на валун, по одному – на каждый год с тех пор, как родился мой ребенок. Следующим летом вернусь и добавлю еще один камень, а через год – опять, и так у меня появится что‐то вроде памятника, место, где я смогу чувствовать своего сына, алтарь, на который я буду возлагать бесхитростное благословение для моего мальчика в честь каждого его дня рождения.
Молясь о том, чтоб каждый из минувших лет оказался для него добрым, я уложила шесть камней, один за другим, в идеальный круг.
Глава девятнадцатая
1955–1962
Осенью свет падает через окно иначе, чем в любое другое время года. Так было в моем доме в Айоле, и в моем новом доме – тоже так. Независимо от того, какая за окном температура и какого цвета сейчас листья, осень неизменно начинается в тот момент, когда прямой солнечный свет впервые прикасается к одному из подоконников на южной стороне.
За исключением угла падения света, осень 1955 года была не похожа ни на одну другую осень, которые я когда‐либо знала. Спелых персиков, которые дожидались бы, пока их соберут, не было. Трепетно следить за показателями термометра не требовалось. Встревоженно вскакивать по ночам от страха, что ударил мороз, или опрокинулись корзины и фрукты помялись, или что не хватит рабочих рук, не приходилось. Я исправно ухаживала за деревьями по утрам и вечерам, но им от меня почти ничего и не требовалось – только терпение. Дни ощущались такими долгими, какими не были с того лета в горной хижине, когда я впервые училась доверять часам, из которых состоит время, а не заполнять их.
В первую свою вольготную осень в Паонии, управившись с недлинным списком хозяйственных забот, я отправлялась бродить по берегам Северного Притока, приспосабливаться к нему. Круглые черные камни торчали из мелкой реки, будто спящие черепахи, и частенько я, перескакивая с одного на другой, добиралась до середины неспешной реки, садилась на один из камней и наблюдала за тем, как все вокруг готовится к зиме. В насыщенных солнцем водоворотах кормилась личинками поденок радужная форель; тянулись ввысь над своими длинными золотыми юбками пухлые коричневые рогозы, готовые вот-вот взорваться; цветы в ершистых полях с умом рассыпали свои семена; а надо всем этим кружили, выслеживая добычу, краснохвостые ястребы и воробьиные пустельги, и симметричным клином летели в теплые края канадские казарки. Бывали дни, когда я уходила с реки и ехала на грузовике к горе Лэмборн-Меса и забиралась в лес – просто посидеть в пятнышках солнечного света и вобрать в себя серные, мшистые, сосновые запахи, жужжание, щебет и чириканье со всех сторон. День за днем я строила жизнь, которую сама для себя выбирала, и это была хорошая жизнь. Я знала, чего в ней недостает, но была благодарна и за то, что в ней есть.
Осень плавно перешла в мягкую солнечную зиму с идеальным количеством снега – достаточным, чтобы приносить утешение, но и не настолько обильным, чтобы создавать трудности. Я собрала несколько разномастных стульев для длинного соснового стола, который оставили Хардинги. За столом у меня часто обедали Грини и его студенты, а еще – Эд Купер и его жена Зельда, жизнерадостная блондинка в разноцветных украшениях, которая всегда приходила с хлебом из пекарни и приятной беседой, а еще приводила с собой дополнительного гостя или двух в бесхитростном стремлении приучить меня к обществу. В тот год Эд и Зельда впервые пригласили меня к себе на рождественский ужин. В их просторном викторианском доме в центре города собрались их шумные родственники со всех концов долины, и я готова поклясться, что в моей жизни еще не было такого дня, когда я бы столько хохотала. В январе на нашей улице поселилась новая семья, и они часто по‐соседски присылали своего мальчика что‐нибудь у меня одолжить – стакан сахара, какой‐нибудь инструмент или лампочку. Мать, видимо, то ли стеснялась, то ли была слишком занята, и сама не приходила, но ее сын Карло был очень приятный и любознательный – и лет ему было ровно столько же, сколько моему Малышу Блю. Я вручала ему то, за чем он пришел, а к этому прибавляла печенье, и мы каждый раз болтали о всякой ерунде столько, сколько мне удавалось его удержать. Стоя на холодном крыльце и глядя, как он уходит – останавливается во дворе поиграть с собаками или скатать снежок, улыбающийся, сопливый и краснощекий, и прямые черные волосы торчат из‐под вязаной шапки точь‐в-точь, как торчали бы, наверное, у моего сына, – я невольно представляла себе, что этот укутанный ребенок – мой собственный, и приноровилась измерять по Карлосу, как растет Малыш Блю.
Наступила весна 1956 года, и у всех стало так много забот на фермах, что было не до сборищ. Мой участок тоже понемногу просыпался после зимы, и я с радостью все плотнее втягивалась в ритм ежедневной работы. Набухшие, блестящие и многообещающие, появились персиковые бутоны, и на этот раз их было в два раза больше, чем прошлой весной. Нам бы страстно хотелось – и бутонам, и мне, – чтобы им позволили просто распуститься. Но Грини рекомендовал еще один год отдыха, и я снова неделю за неделей обрезала бутоны. В этом году задача причиняла мне уже чуть меньше боли, чем в прошлом году, потому что налицо были доказательства того, что методика Грини работает и просто нужно еще немного потерпеть. Я посадила огород, починила водопровод и прочистила каналы и изучила особенности своей новой земли, исследовав каждый ее акр.
В то лето я снова побывала на поляне, добавила в круг на валуне седьмой камень и помолилась за сына. Это тоже причинило мне меньше боли, чем год назад. Я села на бревно под сосной с ее птичьим пением и говорила с ним, рассказывала, как обустраиваю для нас новое место – вдруг ему понадобится новое место? И с ней я тоже разговаривала – с той, другой матерью. Благодарила ее и спрашивала вслух, где они, интересно, находятся – она и мой сын.
Подробностей последующих лет моя память почти не сохранила. Трудности приходили и уходили, как им и положено. Собачки Руби-Элис одна за другой умерли или потерялись. Два первых урожая персиков я почти полностью отправила на корм свиньям. Я сражалась с морозами и засухой, вредителями и сломанным оборудованием, одиночеством и бесчисленными другими испытаниями. Но на жизнь свою я не жаловалась. Новая земля решила, что я могу остаться, и я отвечала на оказанную мне честь с подобающим старанием и упорством. Паония и долина Северного Притока задавали мне свой умиротворяющий ритм и смягчали боль. Осень приносила с собой сезон заготовок на зиму и долгие часы соседской взаимовыручки, а затем наступали тихие зимы сытной еды, времени на чтение, снегопадов и праздников у Куперов; а с весной возвращались работа, восторг и почти на каждой ферме – буйство плодового цветения. Лучше всего я помню длинные жаркие лета: работу в саду, прогулки вдоль реки и каждый август – возвращение на поляну, чтобы положить на валун новый камешек, и наконец‐то, слава богу, после нескольких лет ожидания, первый урожай чудесных персиков Нэша со всех привезенных из дома деревьев, который с тех пор из года в год повторялся.
Конечно, об Айоле я во все эти годы не забывала. Эд Купер держал меня в курсе доходивших до него новостей о планах относительно строительства резервуара, пока не потерял интерес к этому медленному и сложному проекту и не перестал его упоминать. Каждый август, уезжая с поляны, я останавливалась на пересечении гравийной дороги с трассой 50 и думала о том, что ведь можно свернуть направо, поехать вдоль реки Ганнисон и старых заржавевших железнодорожных рельсов, чтобы хотя бы промчаться, не останавливаясь, мимо того, что я покинула в Айоле. Но всякий раз я предпочитала свернуть налево – туда, где был теперь мой дом, – отворачиваясь от цемента, кранов и бульдозеров, разрывающих долину реки в том месте, где уже зарождалась плотина, но при этом испытывая благодарность за то, что мне довелось увидеть Ганнисон по‐прежнему вольно текущим.
Как‐то прохладным облачным днем в июне 1962 года я управилась с делами и поехала в город за кое‐какими покупками, а потом, хоть я и считала, что это глупо – платить за кофе, который я намного лучше приготовлю дома, согласилась встретиться с Зельдой Купер в дайнере. Разговоры с Зельдой неизменно доставляли мне удовольствие. Она была умной, начитанной и уверенной в себе, а еще ей нередко удавалось меня рассмешить. Я подозревала, что это по ее инициативе ко мне в дверь из года в год стучались все новые неженатые мужчины, и, хотя они меня нисколько не интересовали, я была благодарна Зельде за то, что она обо мне беспокоится. Если не считать моего престранного союза с Руби-Элис Экерс, Зельда была первой настоящей подругой за всю мою жизнь.
В тот день она оделась в бриджи цвета лайма и рубашку в оранжево-розовую полоску. Ее крашеные светлые волосы выбивались из‐под зеленой повязки и закручивались завитыми локонами вокруг оранжевых сережек со стразами. По сравнению с ней, все остальные посетители, включая меня в моем старом хлопковом платье и со скучной темно-каштановой косой, казалось, понятия не имели о том, что наступили шестидесятые. Я пыталась представить себя в одежде, как у Зельды Купер, но даже в собственном воображении я не была на такое способна. Однажды я рассказала ей, что, когда только приехала в Паонию, эта скромная главная улица казалась мне чересчур шикарной, и Зельда в ответ запрокинула голову и заржала, точно пони.
Официантка принесла наш кофе и два куска песочного пирога, посыпанного крошкой. Зельда рассказывала свежие сплетни, а я слушала. Она пошевелила пальцами и спросила, нравится ли мне цвет ее лака для ногтей.
– Называется “Застенчивая синь”, – улыбнулась она с наигранной скромностью.
– О, ну это как раз для тебя, – пошутила я, как будто бы дружеское подшучивание было для меня естественным делом, а она захихикала, как школьница.
Зельда держалась так непринужденно, что в ее присутствии я часто особенно отчетливо осознавала, что бóльшую часть своей жизни провела не среди людей, а среди деревьев. Но она была так добра, что, если мне и доводилось ляпнуть что‐нибудь не то, никогда не обижалась.
Пока Зельда продолжала говорить что‐то про свой лак для ногтей, я бросила взгляд на соседний столик. Сидящий за ним скотовод развернул “Дельта-каунти индепендент” и прижал газету почти к самому лицу – наверняка чтобы отгородиться от нашей болтовни. На газетной полосе был жирными черными буквами набран заголовок: “ПРОЩАЙТЕ, АЙОЛА, САПИНЕРО, СЕБОЛЛА – Города восточного склона выселены ради нового резервуара”.
Я, вероятно, изменилась в лице, потому что Зельда стала тревожно оглядываться. Я указала ей на заголовок и попыталась объяснить, что это для меня значит.
– Послушай, милая, – начала она мягко. – Ну ты же много лет знала, что это произойдет.
Я кивнула. Она была права. Но до этого момента я до конца не верила в то, что города действительно можно стереть с карты – с земли, на которой они стоят, что людей можно выгнать из собственных домов, а все, чем они жили, – сжечь и утопить. Мне удалось устроиться на новом месте, а как остальные? Я подумала даже о Сете. Если до сих пор ему удавалось оставаться на нашей ферме, куда ему было податься теперь – без денег, без стойкости и без здравого смысла? Я представляла себе, как люди, с которыми я росла, укладывают пожитки на грузовики, гонят скот на безопасные земли к востоку от Ганнисона, загоняют в трейлеры лошадей, свиней и кур. Эвакуация, вероятнее всего, продолжалась не один месяц, а я туда даже ни разу не заехала.
– Это все жутко печально, – сказала Зельда, а потом, отхлебнув кофе и откусив кусочек пирога, добавила: – Но разве, черт возьми, раньше такого не бывало? Вспомни хотя бы ютов.
Ее искреннее возмущение меня поразило. Большинство людей, которых я знала, относились к ютам с презрением, пренебрежением или, что греха таить, вообще о них не думали.
Она продолжала:
– Ну ты подумай, разве могли бы мы с тобой сейчас сидеть здесь, если бы их не прогнали с собственной земли, которую нам так нравится называть своей? Люди предпочитают об этом не говорить и не думать, но факт остается фактом.
Уил никогда не рассказывал, из какого он племени, а мне не хватало ума и духу, чтобы спросить, но сейчас мне хотелось ответить Зельде, что вообще‐то – да, я думала о трагическом обращении с людьми коренных народов – больше, чем она могла себе вообразить.
– Я не говорю, что это то же самое, – продолжала она. – Просто хочу сказать, что правительство вечно делает все, что ему взбредет в голову, а люди пусть страдают. История нас ну просто нисколечко ничему не учит.
Она продолжала рассуждать на политические темы, в которых я не очень хорошо разбиралась, хотя и понимала, что разбираться следовало бы, вот только в данный момент мне было совершенно не до них.
– Ты посмотри, что Кеннеди затевает во Вьетнаме, – говорила она. – Помяни мое слово, в итоге мы получим очередную адскую мясорубку.
Я не слушала. Я думала об Уиле и о том, откуда и из какого племени он был родом и как оказался в той школе в Альбукерке. И почему, после того как ему удалось оттуда убежать, не вернулся домой.
А еще я вдруг задумалась о своем собственном ребенке в новом, тревожном ключе. Глядя на Карлоса, я знала, что мой сын превращается в долговязого подростка, и кожа у него наверняка того же прекрасного оттенка, какой был у его отца, и у людей как пить дать возникают вопросы, почему он не похож на свою семью. Не задается ли и сам он вопросом, а его ли это семья? А если задается, то из‐за того ли, что та, другая мать рассказала ему, что его бросили, или из‐за того, что он сверхъестественным образом сохранил на клеточном уровне память о своем перемещении? Я спрашивала себя, затянется ли когда‐нибудь рана, которая и в том, и в другом случае наверняка осталась у него в душе, – или же ущерб так велик, что его уже не восполнить?
Официантка подлила нам кофе. Зельда на секунду прервалась, чтобы ее поблагодарить, и продолжила говорить о Вьетнаме. Я тогда не представляла, где Вьетнам находится и почему она так из‐за него разволновалась.
– Казалось бы, когда мы уже столько хороших людей потеряли на войне, пора начать внимательнее относиться к тому, что может произойти? – возмущалась она.
Два старых фермера, сидящих у окна, неодобрительно на нее покосились, будто не ее это дело – рассуждать о войне.
– А ты? – спросила она шепотом, нагибаясь ко мне. – У тебя на войне кто‐нибудь погиб?
Она так это сказала, как будто “война” могла быть только одна. Но я поняла, что она имеет в виду.
– Мой дядя, – сказала я, и это было почти правдой. – И его брат.
О том, что мой Уил и вслед за ним мой ребенок погибли на войне, у которой нет имени, я промолчала.
– И мой дядя тоже, – сказала она.
На мгновенье глаза у нее затуманились, но она тут же отмахнулась от печальных мыслей.
– Ладно, хватит. Эдди взбесился бы, если бы услышал, что я опять говорю о политике. Он говорит, я ему клиентов распугиваю.
Она жеманно закатила свои голубые глаза и сменила тему, пустившись в подробный отзыв на экранизацию “Убить пересмешника” и убеждая меня в том, что я должна успеть ее посмотреть, пока фильм еще идет в кинотеатре “Парадайз”. Она с радостью составит мне компанию, чтобы посмотреть еще разок.
Я ответила, что читала книгу и боюсь, что фильм испортит мне впечатление. А если по правде, то у меня перед глазами по‐прежнему стоял тот заголовок, а в ушах звучал наш разговор о перемещении, несправедливости и войне, и я была не готова вынести еще больше грусти.
Когда мы выходили на улицу, я взяла из стопки газету и бросила монетку в банку из‐под кофе. Зельда была любительница объятий, а я нет, но я не стала возражать, когда на прощанье она обняла меня и прижимала к себе дольше, чем обычно.
Я сидела в припаркованном на Гранд-авеню грузовике и читала статью в “Индепендент”. Оказалось, что ради строительства резервуара людей вывозили из городов в течение трех лет, а вовсе не нескольких месяцев. В статье говорилось, что большинство выехало именно в этот период, с неохотой, но и не особенно сопротивляясь, хотя некоторые задержались до самого крайнего срока, назначенного на эту неделю. Там приводились слова одного из таких саботажников, которым оказался – это же надо! – Мэтью Данлэп. Я покачала головой, не уверенная, что готова прочесть, что он думает по этому поводу. От иронии его слов меня замутило: “Это Америка, – говорил он. – Страна свободных людей. Здесь у каждого есть права, и каждый достоен уважения”. Чуть ниже в статье была приведена еще одна его цитата, которая меня привела буквально в бешенство. “Законопослушного гражданина нельзя вышвыривать, как собаку. Это никуда не годится”.
В тот вечер я гуляла по саду в унынии и с тяжелым сердцем. Я шла вдоль деревьев, прикасаясь к каждому из них и внимательно осматривая юные зеленые плоды, – и вспоминала, как в Айоле точно так же оценивал рост персиков папа, и я десятки раз смотрела, как он это делает. Я представляла себе, будто Уил ждет меня на опушке нового сада, а рядом с ним стоит наш сын. И я говорила всем им, как мне жаль, что мир таков, каков он есть.
Позже я вырезала эту статью из газеты – всю, кроме отвратительных высказываний Мэтью Данлэпа – и убрала в мамину Библию. Если Айоле предстояло бесследно исчезнуть, моим родным наверняка хотелось бы, чтобы я сохранила хоть какое‐то доказательство того, что она существовала.
На следующий день я проделала двухчасовой путь до Айолы – впервые с тех пор, как ее оставила. Точнее, доехала я лишь до того места на мосту, где меня остановил помощник шерифа. Он сунул голову в окно грузовика, не снимая солнечных очков, и спросил, куда я направляюсь.
– В Лейк-Сити, – соврала я, зная, что транспорт, который направляется в города, расположенные южнее Айолы, они обязаны пропускать.
– Проезжайте, – сказал он. – Только не сворачивайте в Айолу.
Его патрульная машина стояла на обочине с красными мигающими огнями, как будто произошла авария.
– Я слышала, оттуда людей выгоняют, – сказала я, просто чтобы услышать его ответ.
– Выселяют, – монотонно поправил он. – Даем дорогу прогрессу, мэм.
Он отошел от грузовика и махнул мне, чтобы проезжала, а я тем временем подумала, где, интересно, границы у этого прогресса и заметим ли мы, когда их достигнем.
Я свернула у нашего заброшенного персикового ларька, который стоял заколоченный в густом бурьяне и будто говорил: все, что было здесь когда‐то живо, теперь умерло. Я съехала с дороги. Впереди у белого деревянного заграждения стояла еще одна патрульная машина. Я вгляделась в лицо полицейского, надеясь узнать в нем шерифа Лайла, который, я не сомневалась, будет мне рад и позволит мне проехать, но этот полицейский был молодой и пухлый и стоял, сурово скрестив руки на груди и глядя на меня как на нарушителя. А за ним была лишь одна тишина.
Я бросила долгий прощальный взгляд на дорогу у него за спиной, на верхушки крыш знакомых зданий, на голый флагшток школы вдали, на пустые загоны для скота и сараи, на бесколесные грузовики, брошенные там и тут по долине, и, хотя отсюда его не было видно, судьбоносный перекресток Норт-Лоры и Мейн-стрит. Еще раз посмотрела на ларек. Храня историю своего возникновения, десятилетий преданных клиентов, закрытия, обветшания и предстоящей гибели, эта одинокая и видавшая виды постройка в действительности рассказывала историю жизни моей семьи в этой долине, историю, которая теперь подходила к концу. Я развернула грузовик и поехала прочь.
Полицейский на мосту стоял, прислонившись к машине, и, когда я снова проехала мимо, едва на меня взглянул. После моста я остановила грузовик и вышла, чтобы посмотреть на Ганнисон.
Белые воды реки, в начале лета особенно бурные и прекрасные, текли, стремительно кружась, и не догадывались об уготованной им судьбе. Я смотрела вниз на свою реку, которая скоро станет озером, и догадывалась, что, когда плотина будет достроена, в ней сделают ворота, ведущие в нижний Ганнисон, и часть потока все равно прорвется дальше. Каким бы медленным и тяжелым ни был для реки этот путь, какой бы тоненькой струйкой ей ни пришлось пробиваться вперед, я не сомневалась в том, что она найдет возможность течь во что бы то ни стало. А когда она наконец потечет дальше, я, в своей новой жизни на берегу Северного Притока, дождусь и встречу свою реку там.