Часть 18 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Персик
Она отдала мне ребенка, а я оставила ей персик. Компенсация скромная, но ведь еще меньше года назад руки у меня были полны книг, а не младенцев, и я совсем не хотела иметь ребенка, а уж тем более – двоих.
Я оставила наконец‐то уснувших мальчиков на заднем сиденье и собрала остатки пикника. Потом положила один круглый персик на плоскую верхушку щербатого валуна, надеясь сказать этим больше, чем “Я знаю, что ты голодная”, надеясь сказать этим: “Он со мной, и я позабочусь, чтобы с ним ничего не случилось”, – и стала ждать, пока вернется Пол и вынесет свой вердикт.
Его не было добрых полчаса, и вернулся он весь мокрый и ни с чем.
– Садись в машину, – приказал он.
Я подхватила каждой рукой по спящему ребенку и в последний раз посмотрела на оставленный персик, а Пол задом отогнал машину к проселочной дороге, резко повернул и погнал обратно тем же путем, каким мы сюда приехали. На пересечении с трассой пятьдесят он остановился и задумался. Налево – Дуранго, направо – Айола.
Не сказав ни слова, выкрутил руль влево, в сторону дома.
Мы оставим ребенка себе. Пол еще даже не успел повернуть налево, а я это уже знала. Роды у меня прошли не очень удачно. Когда из матки стала сочиться кровь, доктор велел Полу везти меня в больницу в Денвере, задолго до предполагаемой даты родов. Я лежала там неподвижно почти три недели, ждала, истекала кровью и после родов осталась бесплодной. Как объяснил врач, мне перевязали трубы, и это, по крайней мере, навсегда избавило меня от необходимости когда‐нибудь еще снова пройти через эти муки.
– Скажем всем, что родилась двойня, – проинструктировал меня Пол, и я решила, что разумнее будет с ним согласиться.
В день нашей свадьбы он провозгласил, что детей у нас будет двое, предпочтительно сыновей, мои желания были не в счет. На несчастного единственного ребенка в семье, каким был он сам, Пол не согласен, а троих обеспечивать не намерен.
И вот теперь он, как всегда, получит свое. О рождении Макса мы еще не объявляли, так что теперь сможем сразу объявить о рождении двойняшек. Правда, один – родом из леса, вдвое меньше второго и с гораздо более темной кожей. Но двойняшки так двойняшки.
Спустя несколько миль молчания я робко спросила:
– Может, назовем его Лукас?
Имя Максвелл выбрал Пол, так звали физика, которым он восхищался, и он мог хвастать этим именем в кругу коллег на математической кафедре в университете. А Лукасом звали моего отца, это имя живет в моем сердце.
Пол неодобрительно промычал, но, к моему удивлению, согласился, однако добавил:
– Но мы будем называть его Люк.
После этого он полез в бумажный пакет, лежащий между нами, достал оставшийся персик и, не отрывая глаз от дороги, с аппетитом вгрызся в ароматную мякоть.
С тех пор я всегда называла его только Лукас, а Пол, так уж вышло, почти никак его не называл.
Прогулки
Оказавшись дома, Максвелл вопил каждую ночь, не давая мне сомкнуть глаз. Я укачивала его и ходила взад-вперед по коридору, как животное, которое мечется по клетке зоопарка, а Лукас почти все время спал. Пол предпринимал вялые попытки мне помочь, но всякий раз скоро вручал Макса мне обратно, оскорбленный неукротимым нравом малыша.
В общем‐то до свадьбы я знала о Поле только то, что это темноволосый и чернобровый, ослепительно красивый студент последнего курса, пожелавший заговорить со мной, когда я стояла одна на своем первом танцевальном вечере в Университете Огайо. Его внимание ко мне несложно было принять за любовь, а самонадеянность – за ученость и воплощение всех моих студенческих чаяний. Без сомнения, его привлекло скорее мое наивное обожание, чем глупенькая первокурсница, каковой я тогда являлась. Мне следовало уйти в тот же первый вечер, когда он стал поддразнивать меня из‐за того, что я изучаю литературу и хочу когда‐нибудь стать писательницей. Но вместо этого я выпила с ним пунша, в который подмешали крепкого алкоголя, и вскоре оказалась в его объятьях. После этого я часто обнаруживала его прогуливающимся в томлении под моим общежитским окном и, подзуживаемая легкомысленными соседками по комнате и собственной ошибочной влюбленностью, забрасывала учебники и бежала к нему. Когда он сделал мне предложение, у меня закружилась голова и я приняла это за любовь. И тогда мое имя – Инга Сабрина Циммерман, в котором заключалась Германия моих родителей и которое я надеялась когда‐нибудь увидеть на книжных обложках, – превратилось в набор пресных слогов: миссис Пол Рей Тейт. Едва я оправилась от потрясения замужества, как узнала, что скоро к тому же стану матерью, – двойная отмена всех моих планов и мечтаний.
О Колорадо я никогда и не думала – для меня это был просто аккуратный квадратик на карте. Когда Пол объявил, что получил преподавательскую должность на западе страны и нам предстоит уехать из Огайо, название города – Дуранго – показалось мне таким замшелым и тоскливым, хоть вешайся.
– Но Колорадо, Пол… это ведь… – попыталась я ему возразить.
– Колорадо – это Колорадо, Инга, – перебил он меня, сверкнув глазами. – Вот что такое Колорадо. Это всего лишь место, в которое мы едем, и все.
Только тогда – слишком поздно – я осознала, что меня ждет и каким мужем и отцом будет этот человек.
Но эта история не о Поле. Она обо мне и моих мальчиках. Да, втроем мы оказались поневоле, но все‐таки нас всегда было трое. Один или другой из моих сыновей, а то и оба одновременно занимали каждое мое мгновенье. Все, что меня страшило в подмене учебы материнством, оправдалось, причем в двойном объеме.
Единственной возможностью передышки для меня стали прогулки. Жена пастора в церкви, где Пол во что бы то ни стало желал демонстрировать нас каждое воскресенье, извлекла из сарая старую детскую коляску и предложила ее мне. Коляска даровала мне куда больше спасения, чем любая церковная проповедь. Весь тот первый год ошеломляющей работы матерью моим единственным утешением было уложить малышей бок о бок – один большой сверток и один маленький – и гулять с ними по улицам Дуранго. Вокруг квартала, по всему центру, через просторный парк, вверх и вниз по холму на Седьмой улице. Лукас спал или изучал облака, и даже Макс утихал.
Лучшими днями были для меня те, когда дети позволяли мне дойти до самой реки Анимас – “реки Духов”. В отличие от знакомых мне рек Огайо, она была бурной и быстрой. Я пристраивала коляску в удобное место, доставала из сумки с подгузниками ручку и блокнот и садилась на берегу – наблюдать за тем, как белая вода плещет и перекатывает через камни. Я думала о замужестве, подгузниках, стирке и о своих потерянных возможностях. Я думала о настоящей матери Лукаса, о том, какая степень отчаяния должна была толкнуть ее на то, чтобы его оставить. Я думала о газетных заголовках в ларьках, мимо которых проезжала, о послевоенных годах, безумных и смутных, и спрашивала себя, что за мир достанется моим сыновьям. Но едва я подносила ручку к бумаге, чтобы попытаться записать свои мысли, как кто‐нибудь из малышей принимался плакать, я закрывала блокнот, вставала и шла дальше.
Руки
Лукас по‐прежнему был мельче, темнее и спокойнее Макса. И все же, когда они потихоньку начали ходить, ни у кого не возникало вопросов относительно их генетического родства. Я и сама частенько забывала о том, что Лукас – не моя плоть и кровь, пока какой‐то особый птичий крик или косой луч летнего солнца не переносил меня обратно в тот день, когда я его нашла.
В конце концов я забросила блокноты и романы, которые бессмысленно носила в сумке для подгузников, и перестала горевать по жизни, которой не сложилось. Вместо этого я предалась материнству. Нужно было выбирать: либо материнство, либо безумие.
А смирившись с материнством, я стала учиться любить своих сыновей. Макса – беспокойного, капризного, слишком похожего на своего отца, но при этом очень живого, любопытного и смешного. И Лукаса – с самого начала тихого и мудрого, будто его подарили нашей семье для уравновешивания пыла Максвелла. Не знаю, откуда Лукас брал это спокойствие, но он наполнил мою жизнь восторгом, которого я совершенно не ожидала. Пол приходил и уходил, когда ему заблагорассудится, и я старалась не обращать на это внимания. Единственным по‐настоящему благим поступком, который я от него за все годы увидела, было его решение заехать на ту поляну, где я должна была оказаться ради малыша Лукаса.
У Лукаса были волшебные руки, я не придумываю: в его прикосновении таилось какое‐то электричество, теплота или просто необыкновенная сердечная нежность. Он спасал пауков из стока воды в раковине, освобождал пчел из‐под москитной сетки, а если какое‐то животное или растение заболевало, Лукасу стоило его погладить, и дело как будто шло на поправку. И что всего важнее, он умел успокоить Максвелла даже тогда, когда мною были испробованы – абсолютно тщетно – все средства. Посреди гневной тирады Макса Лукасу достаточно было положить на брата ладони, и тот немедленно безвольно сникал или даже принимался тихонько плакать. И тогда Лукас возвращался к своей игре, как будто ничего и не было.
Дерево
Мальчики росли вместе с тополем, посаженным у нас на заднем дворе, и дерево, в свою очередь, росло вместе с мальчиками. Ветки, в лето их рождения тонкие, точно кружево, окрепли и потолстели как раз к тому моменту, когда ребята уже могли на него карабкаться, – и они лазали по ветвям, будто белки, сидели на них, словно птицы, и не уступали в красоте цветам. Пока однажды, выглянув из кухонного окна, я не увидела, что Максвелл лежит неподвижно на траве под деревом, а Лукас сидит на корточках рядом с ним. Услышав удар сетчатой двери, через которую я в панике выскочила из дома, Лукас молча показал мне ладони, на которых была кровь его брата.
Я обнаружила исковерканную руку, череп без расколов и позвоночник без переломов – мальчика поломанного, но не безнадежно потерянного. Над локтем у Макса торчала из‐под кожи неровно обломанная кость, похожая на хрустнувшую ветку. Лукас, дрожа, прижимал окровавленные ладони к ране, но понимал, что такое не исправить даже ему.
Я подняла обмякшее тело Макса с земли, Лукас осторожно подхватил сломанную руку брата, и мы поспешили в дом. Потянувшись за трубкой телефона, я должна была срочно решить: сосед, скорая или Пол? Учитель-пенсионер, живущий в трех домах от нас, подогнал голубой седан к нашей двери буквально через несколько минут.
Все время, пока шла операция, выздоровление и медленное и негарантированное восстановление работы правой руки Макса, Пол меня обвинял. Я была халатно невнимательна и неправильно подняла с земли раненого ребенка, говорил он; и какой же был идиотизм позвонить соседу, медленному и туго соображающему старику. Но еще больше Пол разозлился на мальчиков: на Макса – за то, что забрался слишком высоко, был неосторожен и оказался чересчур хрупким, а на Лукаса – моего милого невинного Лукаса – за то, что столкнул Макса с дерева, абсурдное обвинение, которое Макс, к моему безмерному огорчению, подтвердил, чтобы доставить удовольствие отцу. И когда Пол встал перед их любимым деревом с топором в руках, угрожая срубить его, если Лукас не сознается в совершенном злодеянии, мальчик дал ложное признание. По щекам его катились слезы, он то и дело бросал на меня быстрые полные отчаяния взгляды. Мы оба знали, что Макс спрыгнул.
Со временем рука у Макса зажила. История о том, что его столкнул с дерева Лукас, стала новым мифом нашей семьи, но всякий раз, когда ему это припоминали, Лукас будто бы хватал эту ложь и откладывал в сторону, как зверь, который слишком болен, чтобы укусить.
Половинки
Я развешивала на сентябрьском солнышке белье, прислушиваясь к аллее, где Макс катался на одном из новеньких синих “швинов”, которые я убедила Пола купить обоим мальчикам на двенадцатилетие. Макс снова и снова делал прыжок, для которого они построили трамплин из фанеры и нескольких камней. Я ждала неизбежного удара и вопля.
Лукас стоял на коленях рядом со мной и натирал до блеска каждую спицу своего велосипеда – копии “швина” брата. Его черные волосы в послеполуденном солнце отливали в синеву.
– Мама, что такое полукровка? – спросил он.
– Что? – изумилась я. – Лукас, где ты такое услышал?
Я нагнулась, взяла еще что‐то из корзины с бельем и прикрепила прищепками на веревку – по две пары мальчишеских трусиков на каждую большую пару Пола.
– От Джимми, – ответил Лукас, начищая изогнутое переднее крыло.
– А поподробнее? – потребовала я, привыкшая к немногословности Лукаса.
– Помнишь, как мы поймали ту рыбу, здоровенную форель?
Я ответила, что да, помню, и он рассказал мне, как они с Джимми и его отцом ездили в южную часть города к таксидермисту. Лукас сказал, что старик остановил их на пороге, скрестил руки на животе и осмотрел их с ног до головы. Потом что‐то недовольно пробурчал отцу Джимми, наконец взял у него сумку-холодильник с рыбой и унес к себе в лачугу, а их всех так и оставил на пороге.
– Я все равно входить не хотел, – сказал Лукас, протирая сиденье велосипеда. – Там воняло. Чем‐то мертвым. И очень грустным.
Я оторвалась от белья и посмотрела на сына, удивляясь его необыкновенной разумности. Тут меня отвлек грохот, донесшийся из аллеи. Я приготовилась услышать крик Макса, но вместо этого услышала, как он выругался, пнул велосипед и снова на него взобрался, чтобы попробовать еще раз.
– Мы сидели на старой шине во дворе и ждали, – продолжал Лукас и прибавил, что вот тогда‐то Джимми и сказал ему, что он расслышал слова таксидермиста. – Джимми сказал, что старик не хотел впускать нас в дом, потому что мы – полукровки.
У меня сжалось сердце. В глубине души я всегда знала, что оттенок кожи Лукаса не мог произойти от двоих белых родителей, но надеялась, что темных волос Пола и его отдаленных итальянских корней будет довольно, чтобы люди верили в нашу версию рождения Лукаса.
Лукас смотрел на меня растерянно.
– Это не очень хорошее слово, – начала я. И решила соврать. – У твоего отца есть итальянская кровь, а моя семья – немцы. Поэтому в тебе есть и та кровь, и другая.
– Папа говорит, что немцы – фрицы, – сказал он.
– Это тоже нехорошее слово. Никогда не говори так о своей семье. И вообще ни о ком, ясно?
Он нерешительно кивнул и спросил:
– А Джимми?
Джимми был светловолосым и голубоглазым и едва ли мог стать мишенью для расистских обвинений таксидермиста.
– Про Джимми я не знаю, – сказала я. – Но все люди родом откуда‐то, или же в них намешано пополам того и сего. Волноваться из‐за этого не стоит, мой хороший. Просто старый ворчун.
Лукас кивнул и спросил:
– А ты отвезешь меня к реке? Куда мы ездили с Джимми и его папой?
Я не знала, почему сама не свозила его на реку Анимас, как раньше, когда ребята были совсем маленькими.
– Только рыбу давай не будем ловить, – добавил он.
Я улыбнулась.
– Хорошо, Лукас. Я отвезу тебя на реку.
Удовлетворенный моими ответами, Лукас снова переключил внимание на свой сверкающий новенький “швин”. Не успел он вскочить в седло, как раздался грохот и вопль Макса. Мы побежали к нему, подняли с места аварии и довели до дома, чтобы обработать раны, и все это время Макс ругал Лукаса за ненадежный трамплин.
На следующий день мы втроем поехали на велосипедах к Анимасу. Лукас сразу же начал бросать в реку камешки. Он снял ботинки, зашел на цыпочках в холодную воду и скоро уже, хохоча, оказался в реке по колено. Макс злился на берегу, ему было скучно, не нравилось, что пришлось слезть с велосипеда, и он поминутно спрашивал, когда мы уже поедем. Чем больше Макс канючил, тем сильнее бросал Лукас камни, они ударялись о более крупные речные булыжники, пока один из камней Лукаса не раскололся на две половинки.
Камни